— Друг мой, не знаете ли, как очутился здесь этот камень? — благосклонно осведомился мистер Пиквик.
— Не знаю, сэр, — вежливо ответил работник, — он тут лежал, когда я еще на свет не родился, да и никого из нас еще здесь не было.
Мистер Пиквик с торжеством посмотрел на своего спутника.
— Вы… вы… вряд ли им дорожите, — дрожа от волнения, проговорил мистер Пиквик. — Не согласитесь ли вы его продать?
— Да кто ж его купит? — спросил работник, и при этом на лице его появилось такое выражение, которое он считал, должно быть, лукавым.
— Я сию же минуту дам вам за него десять шиллингов, — предложил мистер Пикник, — если вы его немедленно выкопаете для меня.
Легко себе представить изумление всей деревни, когда мистер Пиквик, не щадя сил (чтобы извлечь его на поверхность достаточно было разок налечь на лопату), собственноручно перенес камень в гостиницу и, старательно отмыв, положил на стол.
Радость и восторг пиквикистов были безграничны, когда их терпение и настойчивость, отмывание и отскребывание увенчались успехом. Камень был шероховатый и с трещинами, а буквы нацарапаны криво и неровно, но часть надписи легко удалось разобрать:
+
БИЛСТ
AM
ПСЕГ
О. Р.
УКА
Глаза у мистера Пиквика блестели от восхищения, когда он сидел и пожирал глазами открытое им сокровище. Была достигнута желанная цель его честолюбивых стремлений. В том графстве, которое славилось обилием остатков старины, в той деревне, где еще существовали памятники далекого прошлого, он — он, президент Пиквикского клуба, — открыл странную и любопытную надпись неоспоримой древности, совершенно ускользнувшую от внимания многих ученых, которым удалось побывать здесь до него. Он едва верил своим глазам.
— Это… это заставляет меня принять решение, — сказал он. — Завтра же мы возвращаемся в Лондон.
— Завтра! — воскликнули восхищенные ученики.
— Завтра! — подтвердил мистер Пиквик. — Это сокровище должно быть немедленно доставлено туда, где его тщательно исследуют и надлежащим образом истолкуют. Есть у меня еще одно основание для принятого мною решения. Через несколько дней в Итенсуиллском округе состоятся выборы в парламент, агентом одного из кандидатов состоит мистер Перкер, джентльмен, с которым я на днях познакомился. Мы увидим во всех подробностях и изучим зрелище, столь интересное для каждого англичанина.
— Верно! — с воодушевлением подхватили три друга.
Мистер Пиквик окинул взглядом своих друзей. Привязанность и рвение учеников зажгли в его груди огонь энтузиазма. Он был их вождь, и он чувствовал это.
— Отпразднуем это счастливое событие за стаканом доброго вина, — сказал он.
Его предложение, так же как и предыдущее, было встречено единодушными аплодисментами. Собственноручно положив драгоценный камень в маленький сосновый ящик, купленный специально для этой цели у хозяйки, мистер Пиквик поместился в кресле во главе стола; и вечер был посвящен веселью и дружеской беседе.
Был двенадцатый час — поздний час для деревушки Кобем, — когда мистер Пиквик удалился в приготовленную для него спальню. Он распахнул решетчатое окно и, поставив свечу на стол, отдался размышлениям о волнениях и суматохе последних двух дней.
Время и место благоприятствовали созерцательности. Мистер Пиквик очнулся, когда на церковных часах пробило полночь. Торжественно прозвучал в его ушах первый удар, но, когда замер бой часов, тишина показалась невыносимой; он почувствовал себя так, словно потерял друга. Нервы его были натянуты и возбуждены; торопливо раздевшись и поставив свечу на камин, он улегся в постель.
Всякий по опыту знает то неприятное душевное состояние, когда ощущение физической усталости тщетно борется с бессонницей. В таком состоянии находился мистер Пиквик; он перевернулся сначала на один бок, потом — на другой; он упорно закрывал глаза, словно уговаривая себя заснуть. Это ни к чему не привело. Было ли тому виной непривычное физическое утомление, жара, грог или незнакомая постель, но только мысли его с мучительным упорством возвращались к мрачным картинам, развешанным внизу, и к связанным с ними старинным легендам, о которых в тот вечер шла речь. Промучившись с полчаса, он пришел к неутешительному заключению, что ему все равно не заснуть, поэтому он встал и надел кое-какие принадлежности туалета. «Все лучше, чем лежать и представлять себе всякие ужасы», — подумал он. Он выглянул в окно было очень темно. Он прошелся по комнате и почувствовал себя очень одиноким.
Несколько раз он прошел от двери до окна и от окна до двери, как вдруг вспомнил о рукописи священника. Это была блестящая мысль. Быть может, рукопись и не заинтересует его, но зато усыпит. Он достал ее из кармана и, придвинув столик к кровати, снял нагар со свечи, надел очки и приступил к чтению. Почерк был странный, а бумага покрыта пятнами. Прочтя заглавие, он вздрогнул и невольно окинул внимательным взглядом комнату. Но, поразмыслив о том, как нелепо поддаваться таким чувствам, он снова снял нагар со свечи и стал читать следующее:
«Рукопись сумасшедшего»
Да, сумасшедшего! Как поразило бы меня это слово несколько лет назад! Какой пробудило бы оно ужас, который, бывало, охватывал меня так, что кровь закипала в жилах, холодный пот крупными каплями покрывал кожу и от страха дрожали колени! А теперь оно мне нравится. Это прекрасное слово. Покажите мне монарха, чей нахмуренный лоб вызывает такой же страх, какой вызывает горящий взгляд сумасшедшего, монарха, чья веревка и топор так же надежны, как когти безумца. Хо-хо! Великое дело — быть сумасшедшим! На тебя смотрят, как на дикого льва сквозь железную решетку, а ты скрежещешь зубами и воешь долгой тихой ночью под веселый звон тяжелой цепи, и катаешься, и корчишься на соломе, опьяненный этой славной музыкой! Да здравствует сумасшедший дом! О, это чудесное место!
Помню время, когда я боялся сойти с ума, когда, бывало, просыпался внезапно и падал на колени и молил избавить меня от проклятья, тяготевшего над моим родом, когда бежал от веселья и счастья, чтобы спрятаться в каком-нибудь уединенном месте и проводить томительные часы, следя за развитием горячки, которая должна была пожрать мой мозг. Я знал, что безумие смешано с самой кровью моей и проникло до мозга костей, знал, что одно поколение сошло в могилу, не тронутое этой страшной болезнью, а я — первый, в ком она должна возродиться. Я знал, что так должно быть, так бывало всегда, и так всегда будет, и когда я сидел в людной комнате, забившись в темный угол, и видел, как люди перешептываются, показывают на меня и посматривают в мою сторону, я знал, что они говорят друг другу о человеке, обреченном на сумасшествие, и, крадучись, я уходил и тосковал в одиночестве.
Так жил я годы, долгие-долгие годы. Здесь ночи тоже бывают иногда длинными, очень длинными; но они — ничто по сравнению с теми беспокойными ночами и страшными снами, какие снились мне в те годы. Я холодею, вспоминая о них. Большие темные фигуры с хитрыми, насмешливыми лицами прятались по всем углам комнаты, а по ночам склонялись над моей кроватью, толкая меня к безумию. Они нашептывали мне о том, что пол в старом доме, где умер отец моего отца, запятнан его кровью, пролитой им самим в припадке буйного помешательства. Я затыкал пальцами уши, но голоса визжали в моей голове, их визг звенел в комнате, вопил о моем деде, в поколении, предшествовавшем ему, безумие оставалось скрытым, но дед моего деда годы прожил с руками, прикованными к земле, дабы не мог он себя самого разорвать в клочья. Я знал, что они говорят правду, знал прекрасно. Я это открыл много лет назад, хотя от меня пытались утаить истину. Ха-ха! Меня считали сумасшедшим, но я был слишком хитер для них.
Наконец, оно пришло, и я не понимал, как мог я этого бояться. Теперь я свободно мог посещать людей, смеяться и шутить с лучшими из них. Я знал, что я сумасшедший, но они этого даже не подозревали. Как я восхищался самим собой, своими тонкими проделками, потешаясь над теми, кто, бывало, шушукался и косился на меня, когда я не был сумасшедшим, а только боялся, что когда-нибудь сойду с ума! А как весело я хохотал, когда оставался один и думал о том, как хорошо храню я свою тайну и как быстро отшатнулись бы от меня добрые мои друзья, узнай они истину! Обедая с каким-нибудь славным веселым малым, я готов был кричать от восторга при мысли о том, как побледнел бы он и обратился в бегство, если бы узнал, что милый друг, сидевший подле него, натачивая сверкающий нож;, был сумасшедшим, который имеет полную возможность да, пожалуй, и не прочь вонзить ноя: ему в сердце. О, это была веселая жизнь!
Я разбогател, мне достались большие деньги, и я предался развлечениям, прелесть которых увеличивалась в тысячу раз благодаря моей тайне, столь искусно хранимой. Я унаследовал поместье. Правосудие — даже само правосудие с орлиным оком — было обмануто и в руки сумасшедшего отдало оспариваемое наследство. Где же была проницательность зорких и здравомыслящих людей? Где была сноровка юристов, ловко подмечающих малейший изъян? Хитрость сумасшедшего всех обманула.
У меня были деньги. Как ухаживали за мной! Я тратил их расточительно. Как меня восхваляли! Как пресмыкались передо мной три гордых и властных брата! Да и старый, седовласый отец — какое внимание, какое уважение, какая преданная дружба, — о, он боготворил меня! У старика была дочь, у молодых людей — сестра, и все пятеро были бедны. Я был богат, и, женившись на девушке, я увидел торжествующую усмешку, осветившую лица ее неимущих родственников, когда они думали о своем прекрасно проведенном плане и доставшейся им награде. А ведь улыбаться-то должен был я. Улыбаться? Нет, хохотать и рвать на себе волосы и с радостными криками кататься по земле. Они и не подозревали, что выдали ее замуж за сумасшедшего.
Позвольте-ка… А если бы они знали, была ли бы она спасена? На одной чаше весов — счастье сестры, на другой — золото ее мужа. Легчайшая пушинка, которая улетает от моего дуновенья, — и славная цепь, которая теперь украшает мое тело!
Но в одном пункте я обманулся, несмотря на все мое лукавство. Не будь я сумасшедшим… ибо хотя мы, сумасшедшие, достаточно хитры, по иной раз становимся в тупик… не будь я сумасшедшим, я догадался бы, что девушка предпочла бы лежать холодной и недвижимой в мрачном, свинцовом гробу, чем войти в мой богатый, сверкающий дом невестой, которой псе завидуют. Я знал бы, что ее сердце принадлежит другому — юноше с темными глазами, чье имя — я это слышал — шептала она тревожно во сне; знал бы, что она принесена мне в жертву, чтобы избавить от нищеты седого старика и высокомерных братьев.
Фигуры и лица стерлись теперь в моей памяти, но я знаю, что девушка была красива. Я это знаю, ибо в светлые лунные ночи, когда я вдруг просыпаюсь и вокруг меня тишина, я вижу: тихо и неподвижно стоит в углу этой палаты легкая и изможденная фигура с длинными черными полосами, струящимися вдоль спины и развеваемыми дуновением неземного ветра, а глаза ее пристально смотрят на меня и никогда не мигают и не смыкаются. Тише! Кровь стынет у меня в сердце, когда я об этом пишу. Это она; лицо очень бледно, блестящие глаза остекленели, но я их хорошо знаю. Она всегда неподвижна, никогда не хмурится и не гримасничает, как те другие, что иной раз наполняют мою палату; но для меня она страшнее даже, чем те призраки, которые меня искушали много лет назад, — она приходит прямо из могилы и подобна самой смерти.
В течение чуть ли не целого года я видел, что лицо ее становится все бледнее, в течение чуть ли не целого года я видел, как скатываются слезы по ее впалым щекам, но причина была мне неизвестна. Наконец, я ее узнал. Дольше нельзя было скрывать это от меня. Она меня не любила; я и не думал, что она меня любит; она презирала мое богатство и ненавидела роскошь, в которой жила, — этого я не ждал. Она любила другого. Эта мысль не приходила мне в голову. Странные чувства овладели мной, и мысли, внушенные мне какою-то тайной силой, терзали мой мозг. Ненависти к ней я не чувствовал, однако ненавидел юношу, о котором она все еще тосковала. Я жалел, да, жалел ее, ибо холодные себялюбивые родственники обрекли ее на несчастную жизнь. Я знал долго она не протянет, но мысль, что она еще успеет дать жизнь какому-нибудь злополучному существу, обреченному передать безумие своим потомкам, заставила меня принять решение. Я решил ее убить.
В течение многих недель я думал о яде, затем об утоплении и, наконец, о поджоге. Великолепное зрелище — величественный дом, объятый пламенем, и жена сумасшедшего, превращенная в золу. Подумайте, какая насмешка — большое вознаграждение и какой-нибудь здравомыслящий человек, болтающийся на виселице за поступок, им не совершенный! А всему причиной — хитрость сумасшедшего! Я часто обдумывал этот план, но в конце концов отказался от него. О, какое наслаждение день за днем править бритву, пробовать отточенное лезвие и представлять себе ту глубокую рану, какую можно нанести одним ударом этого тонкого сверкающего лезвия!
Наконец, старые призраки, которые так часто посещали меня прежде, стали нашептывать, что час настал, и вложили в мою руку открытую бритву. Я крепко се зажал, потихоньку встал с постели и наклонился над спящей женой. Лицо ее было закрыто руками. Я мягко их отвел, и они беспомощно упали ей на грудь. Она плакала — слезы еще не высохли на щеках. Лицо было спокойно и безмятежно, и когда я смотрел на нее, тихая улыбка осветила это бледное лицо. Осторожно я положил руку ей на плечо. Она вздрогнула, но это было во сне. Снова я склонился к ней. Она вскрикнула и проснулась.
Одно движение моей руки — и больше никогда она не издала бы ни крика, ни звука. Но я задрожал и отшатнулся. Ее глаза впились в мои. Не знаю, чем это объяснить, но они усмирили и испугали меня; я затрепетал от этого взгляда. Она встала с постели, все еще глядя на меня пристально, не отрываясь. Я дрожал; бритва была в моей руке, но я не мог пошевельнуться. Она направилась к двери. Дойдя до нее, она повернулась и отвела взгляд от моего лица. Чары были сняты. Одним прыжком я был около нее и схватил ее за руку. Она упала, испуская вопли.
Теперь я мог убить ее — она не сопротивлялась; но в доме поднялась тревога. Я услышал топот ног на лестнице. Я положил на место бритву, отпер дверь и громко позвал на помощь.
Вошли люди, подняли ее и положили на кровать. Несколько часов она лежала без сознания, а когда жизнь, зрение и речь вернулись к ней, оказалось, что она потеряла рассудок и бредила дико и исступленно.
Призвали докторов — великих людей, которые в удобных экипажах подъезжали к моей двери, на прекрасных лошадях и с нарядными слугами. Много недель они провели у ее постели. Собрались на консультацию и тихо и торжественно совещались в соседней комнате. Один из них, самый умный и самый знаменитый, отвел меня в сторону и, попросив приготовиться к худшему, сказал мне, — мне, сумасшедшему! — что моя жена сошла с ума. Он стоял рядом со мной у открытого окна, смотрел мне в лицо, и его рука лежала на моей. Одно усилие — и я мог швырнуть его вниз, на мостовую. Вот была бы потеха! Но это угрожало моей тайне, и я дал ему уйти. Спустя несколько дней мне сказали, что я должен держать ее под надзором, должен приставить к ней сторожа. Это сказали мне! Я ушел в поля, где никто не мог меня услышать, и веселился так, что хохот мой звенел в воздухе.
На следующий день она умерла. Седой старик проводил ее до могилы, а гордые братья пролили слезу над бездыханным трупом той, на чьи страдания при жизни взирали с ледяным спокойствием. Все это питало тайную мою веселость, и когда мы ехали домой, я смеялся, прикрывшись белым носовым платком, пока слезы не навернулись мне на глаза.
Но хотя я достиг цели и убил ее, я был в смятении и тревоге: я чувствовал, что недалеко то время, когда моя тайна будет открыта. Я не мог скрыть дикую радость, которая бурлила во мне и заставляла меня, когда я один оставался дома, вскакивать, хлопать в ладоши, плясать и кружиться и громко реветь. Когда я выходил из дому и видел суетливую толпу, двигающуюся по улицам, или шел в театр, слушал музыку и глядел на танцующих людей, меня охватывал такой восторг, что я готов был броситься к ним, растерзать их в клочья и выть в упоении. Но я только скрежетал зубами, топал ногами, вонзал острые ногти в ладони. Я сдерживал себя, и никто еще не знал, что я сумасшедший.
Помню — и это одно из последних моих воспоминаний, ибо теперь реальное я смешиваю со своими грезами, и столько у меня здесь дела и так меня всегда торопят', что нет времени отделить одно от другого и разобраться в каком-то странном хаосе действительности и грез, помню, как выдал я, наконец, тайну. Ха-ха! Чудится мне — я и сейчас вижу их испуганные взгляды, помню, как легко оттолкнул их и сжатыми кулаками бил по бледным лицам, а потом умчался, как вихрь, и оставил их, кричащих и воющих, далеко позади. Сила гиганта рождается во мне, когда я об этом думаю. Вот, видите, как гнется под яростным моим напором этот железный прут. Я мог бы сломать его, как ветку, но здесь такие длинные галереи и так много дверей — вряд ли нашел бы я здесь дорогу; а если бы даже нашел, то, знаю, внизу есть железные ворота, и эти ворота они всегда держат на запоре. Они знают, каким я был хитрым сумасшедшим, и гордятся тем, что могут меня выставить напоказ.
Позвольте-ка… да, меня не было дома. Вернулся я поздно вечером и узнал, что меня ждет высокомернейший из трех ее высокомерных братьев, — «по неотложному делу», сказал он. Я это прекрасно помню. Я ненавидел его так, как только может ненавидеть сумасшедший. Много раз руки мои готовы были его растерзать. Мне сказали, что он здесь. Я быстро взбежал по лестнице. Он хотел сказать мне несколько слов. Я отослал слуг. Час был поздний, и мы остались наедине — впервые.
Сначала я старался на него не смотреть, ибо знал то, о чем он не подозревал, — и я гордился этим знанием, знал, что огонь безумия горит в моих глазах. Несколько минут мы сидели молча. Наконец, он заговорил. Мои недавние легкомысленные похождения и странные слова, брошенные мною сейчас же после смерти его сестры, были оскорблением ее памяти. Сопоставляя многие обстоятельства, которые сначала ускользнули от его внимания, он предположил, что я дурно обращался с нею. Он желал знать, вправе ли он заключить, что я хотел очернить ее память и оказать неуважение се семье. Мундир, который он носит, обязывает его потребовать у меня объяснения.
Этот человек служил в армии и за свой чин заплатил моими деньгами и несчастьем своей сестры! Это он руководил заговором, составленным с целью поймать меня в ловушку и завладеть моим состоянием. Это он — он больше, чем кто бы то ни было, — принуждал свою сестру выйти за меня замуж, зная прекрасно, что ее сердце отдано какому-то писклявому юноше. Мундир его обязывает! Не мундир, а ливрея его позора! Я не удержался и посмотрел на него, но не сказал ни слова.
Я заметил, как изменилось его лицо, когда он встретил мой взгляд. Он был смелым человеком, но румянец сбежал с его лица, и он отодвинул свой стул. Я ближе придвинулся к нему и, засмеявшись, — мне было очень весело, заметил, что он вздрогнул. Я почувствовал, как овладевает мною безумие. Он боялся меня.
— Вы очень любили свою сестру, когда она была жива, — сказал я, — очень любили.
Он растерянно огляделся, я видел, как его рука вцепилась в спинку стула, но он ничего не сказал.
— Вы негодяй! — воскликнул я. — Я вас разгадал! Я открыл ваш дьявольский заговор, составленный против меня, я знаю, что ее сердце принадлежало другому прежде, чем вы принудили ее выйти за меня. Я это знаю, знаю!
Он вдруг вскочил, замахнулся па меня стулом и приказал мне отойти… ибо я упорно приближался к нему во время разговора.
Я не говорил, а кричал, чувствуя, что буйные страсти клокочут у меня в крови, а старые призраки шепчутся и соблазняют меня растерзать его в клочья.
— Проклятый! — крикнул я, вскакивая и бросаясь па него. — Я ее убил! Я — сумасшедший! Смерть тебе! Крови! Крови! Я жажду твоей крови.
Одним ударом я отбросил стул, который он в ужасе швырнул в меня, и мы сцепились; с тяжелым грохотом катались мы с ним по полу.
Это была славная борьба; ибо он, рослый, сильный человек, дрался, спасая свою жизнь, а я, сильный своим безумием, жаждал покончить с ним. Я знал, что никакая сила не может сравняться с моей, и я был прав. Прав, хотя и безумен! Его сопротивление ослабевало. Я придавил ему грудь коленом и крепко сжал обеими руками его мускулистую шею. Лицо у него побагровело, глаза выскакивали из орбит, и, высунув язык, он словно издевался надо мной. Я крепче сдавил ему горло.
Вдруг дверь с шумом распахнулась, и ворвалась толпа, крича, чтобы задержали сумасшедшего.
Моя тайна была открыта, и все мои усилия были направлены теперь к тому, чтобы отстоять свободу. Я вскочил раньше, чем кто-либо успел меня схватить, я бросился в толпу нападающих и сильной рукой расчистил себе дорогу, словно у меня был топор, которым я рубил направо и налево. Я добрался до двери, перепрыгнул через перила, еще секунда — и я был на улице.
Я мчался во весь дух, и никто не смел меня остановить. Я услышал топот ног за собою и ускорил бег. Шум погони был слышен слабее и слабее и, наконец, замер вдали, а я все еще несся вперед, через болота и ручьи, прыгал через изгороди и стены, с диким воплем, который был подхвачен странными существами, обступившими меня со всех сторон, и громко разнесся, пронзая воздух. Демоны несли меня на руках, они мчались вместе с ветром, сметая холмы и изгороди, и кружили меня с такой быстротой, что у меня в голове помутилось, и, наконец, отшвырнули прочь от себя, и я тяжело упал на землю. Очнувшись, я увидел, что нахожусь здесь — здесь, в этой серой палате, куда редко проникает солнечный свет, куда лунные лучи просачиваются для того только, чтобы осветить темные тени вокруг меня и эту безмолвную фигуру в углу. Бодрствуя, я слышу иногда странные вопли и крики, оглашающие этот большой дом. Что это за крики, я не знаю, но не эта бледная фигура испускает их, и она их не слышит. Ибо, как только спускаются сумерки и до первых проблесков рассвета, она стоит недвижимо, всегда на одном и том же месте, прислушиваясь к музыкальному звону моей железной цепи и следя за моими прыжками на соломенной подстилке».
В конце рукописи была сделана другим почерком следующая приписка:
«Несчастный, чей бред записан здесь, являет собой печальный пример, свидетельствующий о пагубных результатах ложно направленной — с юношеских лет — энергии и длительных излишеств, последствия которых уже нельзя было предотвратить. Бессмысленный разгул, распутство и кутежи в дни молодости вызвали горячку и бред. Результатом последнего была странная иллюзия, основанная на хорошо известной медицинской теории, энергически защищаемой одними и столь же энергически опровергаемой другими, иллюзия, будто наследственное безумие — удел его рода. Это привело к меланхолии, которая со временем развилась в душевное расстройство и закончилась буйным помешательством. Есть основания предполагать, что события, им изложенные, хотя искажены его расстроенным воображением, однако не являются его измышлением. Тем, кто знал пороки его молодости, остается лишь удивляться тому, что страсти, не обуздываемые рассудком, не приведи его к совершению еще более страшных деяний».
Свеча мистера Пиквика догорала в подсвечнике в то время, как он дочитывал рукопись старого священника; а когда свет вдруг угас, даже не мигнув в виде предупреждения, спустившаяся тьма потрясла его натянутые нервы. Торопливо сбросив с себя те принадлежности туалета, которые он надел, вставая с беспокойного ложа, и пугливо оглядевшись, мистер Пиквик снова поспешно забрался под одеяло и не замедлил заснуть.
Когда он проснулся, солнце бросало яркие лучи в его комнату. Было позднее утро. Тоска, угнетавшая его ночью, рассеялась вместе с темными тенями, которые окутывали пейзаж, а мысли и чувства были светлы и радостны, как утро. После сытного завтрака четыре джентльмена в сопровождении человека, который нес камень в сосновом ящике, отправились пешком в Грейвзенд. В этот город прибыли они к часу дня (багаж они приказали послать из Рочестера прямо в Сити), здесь им посчастливилось получить наружные места в пассажирской карете, и в тот же день они прибыли в добром здравии и расположении духа в Лондон.
Следующие три-четыре дня были посвящены приготовлениям к поездке в Итенсуилл. Так как все, что относится к этому важному предприятию, требует особой главы, то те несколько строк, какие нам остались для окончания настоящей главы, мы можем посвятить краткому изложению истории антикварной находки.
Из протоколов клуба мы узнаем, что вечером на следующий день по приезде мистер Пиквик на общем собрании клуба прочел доклад о сделанном открытии и высказал множество остроумных и ученых умозрительных догадок о смысле надписи. Из того же источника мы узнаем, что искусный художник старательно скопировал любопытные письмена, выгравированные на камне, и презентовал рисунок Королевскому антикварному обществу и другим ученым корпорациям; что полемика, заострившая перья на этом предмете, породила зависть и недоброжелательство и что сам мистер Пиквик написал брошюру, содержавшую девяносто шесть страниц самой мелкой печати и двадцать семь различных толкований надписи; что три престарелых джентльмена лишили наследства своих старших сыновей, осмелившихся усомниться в древности надписи, и что один энтузиаст преждевременно покончил все счеты с жизнью, отчаявшись постигнуть смысл этих письмен; что мистер Пиквик за свое открытие был избран почетным членом семнадцати отечественных и иностранных обществ, что ни одно из семнадцати обществ ничего не могло понять в надписи, но что все семнадцать сходились в признании се весьма достопримечательной.
Правда, мистер Блоттон — и это имя будет заклеймено вечным презрением тех, кто чтит все таинственное и возвышенное, — мистер Блоттон, говорим мы, проявляя недоверие и придирчивость, свойственные умам низменным, позволил себе рассматривать открытие с точки зрения равно унизительной и нелепой. Мистер Блоттон, побуждаемый презренным желанием очернить бессмертное имя Пиквика, лично отправился в Кобем, а по возвращении саркастически заметил в речи, произнесенной в клубе, что он видел человека, у которого был куплен камень, что этот человек считает камень древним, но решительно отрицает древность надписи, ибо, по его словам, он сам кое-как вырезал се в часы безделья, и из букв составляется всего-навсего следующая фраза: «Билл Стампс, его рука»; что мистер Стампс, не искушенный в грамоте и имевший обыкновение руководствоваться скорее звуковой стороной слов, чем строгими правилами орфографии, опустил «л» в своем имени.
Пиквикский клуб (как и следовало ожидать от столь просвещенного учреждения) принял это заявление с заслуженным презрением, исключил из состава членов самонадеянного и строптивого Блоттона и постановил преподнести мистеру Пикнику очки в золотой оправе в знак своего доверия и уважения; в ответ на что мистер Пиквик заказал написать свой портрет масляными красками и велел повесить его в зале заседаний клуба, каковой портрет, кстати, он не пожелал уничтожить, когда стал несколькими годами старше.
Мистер Блоттон был изгнан, но не побежден. Он тоже написал брошюру, обращенную к семнадцати ученым обществам, отечественным и иностранным, в которой снова изложил сделанное им заявление и весьма прозрачно намекнул, что названные семнадцать ученых обществ — «шарлатанские учреждения». Так как этим актом было вызвано моральное негодование семнадцати ученых обществ, отечественных и иностранных, то на свет появились новые брошюры; ученые общества иностранные завязывали переписку с учеными обществами отечественными; отечественные ученые общества переводили брошюры иностранных ученых обществ на английский язык; иностранные ученые общества переводили брошюры отечественных ученых обществ на всевозможные языки; и так возникла пресловутая научная дискуссия, хорошо известная всему миру под названием «Пиквикская полемика».
Но эта низкая попытка опозорить мистера Пиквика обрушилась на голову клеветника. Семнадцать ученых обществ единогласно признали самонадеянного Блоттона невежественным придирой и еще с большим рвением стали выпускать трактаты. А камень и по сей день остается… неразгаданным памятником величия мистера Пиквика и вечным трофеем, свидетельствующим о ничтожестве его врагов.
Глава XII,
повествующая о весьма важном поступке мистера Пиквика: событие в его жизни не менее важное, чем в этом повествовании
Помещение, занимаемое мистером Пиквиком на Госуэлл-стрит, хотя и скромное, было не только весьма опрятно и комфортабельно, но и специально приспособлено для местожительства человеку его дарований и наблюдательности. Приемная его находилась во втором этаже, окнами на улицу; спальня — в третьем и также выходила на улицу; поэтому, сидел ли он за письменным столом в своей гостиной, стоял ли перед зеркалом в своей опочивальне, — равно мог он наблюдать человеческую природу во всех ее многообразных проявлениях на этой столь же населенной, сколь излюбленной населением улице. Его квартирная хозяйка миссис Бардл — вдова и единственная душеприказчица таможенного чиновника — была благообразной женщиной с хлопотливыми манерами и приятной наружностью, с природными способностями к стряпне, которые благодаря изучению и долгой практике развились в исключительный талант. В доме не было ни детей, ни слуг, ни домашней птицы. Единственными его обитателями, кроме миссис Бардл, были взрослый мужчина и маленький мальчик; первый — жилец, второй — отпрыск миссис Бардл. Взрослый мужчина всегда являлся домой ровно в десять часов вечера и немедленно ложился в миниатюрную кровать, помещавшуюся в задней комнате; арена же детских игр и гимнастических упражнений юного Бардла ограничивалась соседними тротуарами и сточными канавами. Чистота и покой царили во всем доме; и воля мистера Пиквика была в нем законом.
Всякому, кто был знаком с этими правилами домашнего распорядка в доме и кто хорошо знал удивительную уравновешенность мистера Пиквика, вид его и поведение утром накануне дня, назначенного для отъезда в Итенсуилл, должны были показаться в высшей степени таинственными и необъяснимыми. Он тревожно шагал взад и вперед по комнате, чуть не через каждые три минуты высовывался из окна, все время посматривал на часы и проявлял много других признаков нетерпения, отнюдь ему несвойственного. Было ясно, что ожидается какое-то событие великой важности, но что это за событие — не имела возможности угадать сама миссис Бардл.