Я рад, что Вы ликуете по поводу драки, которую я затеял из-за авторского права. Если бы Вы знали, как они пытались заткнуть мне глотку, Вы бы отнеслись к ней с еще большим жаром. Самые видные люди Англии прислали мне, через Форстера, петицию, в которой всячески поддерживают меня. Тон послания мужественный, исполненный достоинства и чувства. Я его направил в Бостон, с тем чтобы его там опубликовали, и теперь спокойно выжидаю бури, которая не замедлит последовать. Впрочем, самые свои жгучие розги я пока еще придерживаю.
Ну не отвратительно ли на самом деле, что авторы книг, выходящих здесь десяти- и двадцатитысячными тиражами, не получают за них ни гроша, в то время как негодяи-книгопродавцы на них наживаются? Не гнусно ли, что самый последний мерзавец, самая подлая газетенка - настолько грязная и скотская, что ни один порядочный человек не постелет ее у себя в доме на полу уборной, печатает эти же произведения рядом с самыми низкопробными и непристойными писаниями, навеки и неминуемо поселяя в сознании читателя впечатление, что эти два рода литературы некоторым образом между собой связаны? Как терпеть такое положение, когда автора мало того что грабят до нитки, еще заставляют против воли появляться бог знает в какой форме, в каком пошлом облачении, в каком обществе? Терпимо ли, чтобы автор не мог выбирать своего читателя, не мог уберечь свои слова от искажений, что его заставляют вытеснять лучших людей этой страны, людей, которые мечтают всего лишь о том, чтобы кормиться своим литературным трудом? От всех этих безобразий у меня, право, так и вскипает кровь, и всякий раз, как я заговариваю на эту тему, мне начинает казаться, что во мне двадцать футов росту и у меня широченные плечи. "Ах вы разбойники, - говорю я про себя перед тем, как держать речь, - так вот же вам!"
Жилища, в которых мы останавливались, дороги, по которым ездили, общество, в котором вращались, потоки табачной слюны, которыми нас обдавали, удивительные обычаи, с которыми нам приходилось считаться, чуланчики на колесах, в которых приходилось путешествовать, леса, болота, прерии, озера и горы, которые нам довелось пересечь, - все это - темы для легенд и историй, которне мы будем рассказывать уже дома, а то никакой бумаги не хватит. Сходя с парохода и входя на пароход, влезая в карету и вылезая из нее, Кэт умудрилась упасть в общей сложности, наверное, семьсот сорок три рада. А однажды, когда мы ехали по дороге, вымощенной поваленными в болото деревьями, она чуть не свернула себе шею. Был очень жаркий день, и она изнемогала, положив голову на раму открытого окошка. И вдруг - кр-рах! Она и по сей час держит голову слегка набок. Энн, по-моему, толком не разглядела ни одного американскою дерева. Она ни разу не взглянула на открывающийся перед нею вид и проявляет полнейшее безучастие ко всему, что попадает в поле ее зрения. Она недовольна Ниагарой, говорит, что "это одна вода" и что ее к тому же "слишком много".
Вы, верно, уже слышали, что я собираюсь играть в монреальском театре с офицерами? Так как книги с фарсами трудно раздобыть и выбор, соответственно, ограничен, я остановился на роли Кили в "Двух часах утра" *. Вчера я написал Митчеллу, нью-йоркскому актеру и режиссеру, чтобы он достал и прислал мне комический парик, светло-русый, с небольшими бачками до половины щеки; поверх него я надену два спальных колпака, один с кистрчкой, а другой фланелевый; фланелевый халат, желтое трико и комнатные туфли дополнят мой костюм.
Я очень огорчен, что дело Ваше идет не так бойко, как бы Вам хотелось, но поговорка гласит, что коли дождь заладит, то уж льет; то же самое можно сказать и об обратном - коли не идет дождь, так - ни капельки! Я уверен, что не успею приехать, как Вы будете завалены работой.
Мы собираемся отбыть в среду утром. Передайте привет Летиции и матушке, а также мой нижайший поклон миссис Бремнер, и верьте, что я, мой дорогой Генри,
всегда Ваш любящий.
111
ФОРСТЕРУ
Ниагара,
вторник, 3 мая 1842 г.
...Назову Вам два основных препятствия к заключению конвенции о международном авторском праве с Англией: во-первых, национальная страсть к "обштопыванию" всякого, с кем приходится вести дела или торговлю; и второе национальное тщеславие. Иностранцу трудно понять, какую громадную роль играют здесь обе эти национальные особенности.
Что касается первой особенности, я, кроме шуток, убежден, что здешний читатель извлекает дополнительное наслаждение, читая популярную английскую книгу, от мысли, что автор этой книги ничего не получает за ее переиздание. Ведь как это чертовски ловко получается у Джонатана - почитывать книжки на таких условиях! Он так поддел англичанина, что глазки его блестят хитро, коварно и радостно; и, читая, он посмеивается, но отнюдь не тем шуткам, которые рассыпаны на ее страницах. Не так радуется ворона, когда ей удается стащить кусок мжа, как американец, когда он читает английскую книгу "задаром".
Что касается второй особенности, то она позволяет людям, которые выше только что приведенных низменных побуждений, мириться с существующим положением вещей. Вас читают в Америке! Америка вас признала! Когда вы приезжаете к ним, они вам оказывают радушный прием! Вас обступают со всех сторон, вам выражают благодарность за то, что вы поддержали их дух, когда они болели, что доставили им много приятных часов, когда они были здоровы; за то, что их домашний обиход пополнился множеством словечек, типов и образов, на которые они могут ссылаться в разговоре со своими детьми и женами. Им дела нет до того, что в тех странах, где вы получаете денежное вознаграждение, вам благодарны не меньше, что в других краях вы завоевали себе не только славу, но и деньги. Американцы читают вас - свободные, просвещенные, независимые американцы! Чего же вы хотите? Разве это не достаточная награда для всякого смертного? Национальное тщеславие стирает с лица земли все остальные страны земного шара, так что в конечном счете одна только их страна и высится над океаном. Теперь послушайте, чего стоит на самом деле американская публика. Найдите мне во всей нашей литературе одну-единственную английскую книгу, которая сделалась бы популярной здесь сама по себе, которая бы привлекла к себе внимание издателей, прежде чем она прошла испытание у себя на родине и сделалась популярной там, - если Вы такую книгу найдете, я соглашусь на то, чтобы закон оставался в его теперешнем состоянии - ныне, присно и во веки веков. Впрочем должен оговориться. Здесь печатаются всевозможные приторные повести из жизни высшего света, перед которыми толпа падает ниц, словно перед золотым тельцом, и которые у нас с самого дня их выхода в свет были благополучно замурованы в библиотеках, где и находятся по сей день.
Когда же говоришь им, что этак у них не разовьется отечественная литература, они все (кроме бостонцев) отвечают: "А нам и не надо. Зачем нам платить за литературу, когда мы ее получаем даром? У нас народ не думает о поэзии, сэр. Доллары, банки, хлопок - вот наши книги, сэр". И в самом деле! Ни в одной другой стране не сталкиваешься с таким невежеством относительно всего, что не имеет прямого отношения к наживе и прибыли. Вот и все, что я пока могу сказать по поводу международного авторского права.
А вот Вам портрет моего секретаря, если угодно.
У него сентиментальная душа, очень сентиментальная, С приближением июня он высказывает нашей Энн надежду, что "мы время от времени будем его вспоминать" у себя на родине. Он ходит в гамлетовском плаще и огромном, очень высоком, мягком, пыльном черном цилиндре, который во время длительных переездов заменяет каким-то шутовским колпаком... Он поет; и в тех случаях, когда наши комнаты соседствуют с его спальней, подчас, прижавшись ртом к замочной скважине, издает несколько басовых звуков, чтобы привлечь наше внимание. Он страстно мечтает, чтобы я попросил его спеть, и уловки, к которым он прибегает, чтобы вынудить меня к этому, уморительны до последней степени. В нашей комнате в Хартфорде (Вы помните, мы там были в первых числах января?) стоял рояль, и как-то вечером, когда мы были одни, он спросил, "играет ли миссис Д.".- "Да, мистер К.".- "Вот как, сэр? А я пою; так что, когда Вам захочется потешить себя..." Можете вообразить, с какой поспешностью я ухватился за какой-то предлог, чтобы покинуть комнату и не дать ему окончить фразы.
Он занимается живописью... Огромный ящик с масляными красками составляет главную часть его багажа. Он ими малюет у себя в комнате по нескольку часов подряд. Энн завладела какими-то большеголовыми и пузатыми набросками, которые он сделал с пассажиров на канале (включая и меня в меховой шубе), при воспоминании о которых у меня до сих пор на глаза наворачиваются слезы. Он написал ниагарские водопады, - изумительно; а сейчас как будто пишет мой портрет в рост: официанты донесли нам, что горничные сообщили им, будто в его комнате стоит картина, на которой изображено нечто чрезвычайно косматое. Одна из девушек решила, что это "набросок королевского герба"; я же не сомневаюсь, что сей лев должен изображать мою персону...
Иногда, правда не очень часто, он затевает со мной разговор. Обычно это случается после наступления сумерек, когда мы с ним гуляем по палубе, или в карете, когда мы оказываемся вдвоем. В такие минуты он принимается рассказывать какой-нибудь самый известный и патриархальный анекдот, выдавая его за эпиэод, имевший место в его собственной семье. Когда мы едем в карете, он больше всего любит изображать коровье мычание и хрюканье свиней; на днях он даже чуть не вызвал на дуэль какого-то попутчика, который, не оценив его таланта, сказал, что он "настоящий теленок". Ему представляется непременным признаком хорошего тона ежеминутно осведомляться, не хочется ли нам спать, или, говоря его словами, "не испытываем ли мы недостатка сна". Бывает, что мы после какого-нибудь длительного переезда погружаемся в сон часов этак на четырнадцать, и вот, когда я, наконец, просыпаюсь и выхожу из спальни, он меня непременно подстережет у двери с тем же вопросом. Впрочем, оставляя в стороне его забавные качества, трудно было бы подобрать для меня более подходящего человека. Я удвоил его первоначальное жалованье - десять долларов в месяц, и даю теперь двадцать, а к концу намерен компенсировать его за шесть месяцев...
112
ГЕНРИ ОСТИНУ
Канада, Монреаль,
12 мая 1842 г.
Все хорошо, хотя (не считая письма от Фреда) мы с "Каледонией" не получили ничего. Внимание и любезность, оказанные нам в Канаде, не поддаются никакому описанию. Все кареты и все лошади к нашим услугам; равно как и слуги, и казенные суда, а также экипажи этих судов. Мы будем играть между 20-м и 25-м "Роланд вместо Оливера", "Два часа утра" и "Глухой как пробка" *.
113
МИСС ПАРДОУ
Девоншир-террас, Йорк-гейт,
Риджент-парк,
19 июля 1842 г.
Сударыня,
Позвольте указать Вам на одно обстоятельство, связанное с американскими разбойниками, которое Вы, по всей вероятности, не осознаете до конца.
По существующему закону они имеют право перепечатывать любую английскую книгу, не вступая в переговоры ни с ее автором, ни с кем бы то ни было еще. На таких-то приятных основаниях и переиздавались все мои книги. Иногда, впрочем, когда о книге начинают говорить еще до выхода ее в свет, кое-кто из этих пиратов готов уплатить какие-нибудь пустяки, чтобы получить корректуру заранее - с тем чтобы опередить остальных на время, необходимое для того, чтобы перепечатать книгу. Если же книга уже вышла в свет, она становится общественным достоянлем, ее можно переиздавать хоть тысячу раз. В своем письме я имел в виду только сделки подобного рода.
Могу прибавить, что у меня нет ни малейшей надежды на то, что Штаты поступят по справедливости в этом бесчестном деле, и поэтому я не рассчитываю поймать этих молодчиков; но мы можем кричать: "Держи вора!" тем более что они от этого окрика начинают ежиться.
Остаюсь преданный Вам.
114
К. К. ФЕЛТОНУ
Лондон, Девоншир-террас,
Йорк-гейт, Риджент-парк,
воскресенье, 31 июля 1842 г.
Никогда еще, дорогой Фелтон, на голову несчастных смертных не сваливалось такого чудовищного количества несметных забот. Никакой гений... никакое перо... не в состоянии перечислить все обеды, что меня заставили съесть, описать все места, где мне пришлось побывать, живописать то море дел и удовольствий, в которое я должен был погрузиться.
Посему сочиняю ужасно короткую и безумно скучную эпистолу об американце Дандо. Но Вы, наверное, не знаете, кто такой Дандо. Так вот, дорогой Фелтон, Дандо был пожирателем устриц. Он заходил в лавку продавца устриц, не имея ни фартинга в кармане, и, стоя у прилавка, принимался уничтожать моллюсков, пока хозяин, открывающий для него раковины, вдруг в ужасе не опускал нож, делал несколько шагов назад, шатаясь, и, стукнув себя ладонью по бледному лбу, не восклицал: "Так ты - Дандо!" Он съедал по двадцать дюжин за один присест, но мог бы съесть и сорок, если бы торговца устриц вдруг не озарял свет истины. За такие преступления его часто сажали в исправительный дом. И вот однажды он заболел в тюрьме, ему становилось все хуже и хуже, и наконец смерть громко постучалась в дверь его камеры. У кровати Дандо стоял доктор, считая его пульс. "Он умирает, - сказал доктор.- Я вижу это по его глазам. И во всем мире есть только одна вещь, которая может отсрочить его смерть на один час. Это - устрицы!" Немедленно принесли устрицы. Дандо проглотил восемь штук и с трудом взялся за девятую. Но он не стал глотать ее и посмотрел вокруг себя странным взглядом. "Недурна, а?" - спросил доктор. Больной покачал головой, провел дрожащей рукой по животу, быстро проглотил устрицу и упал на кровать мертвый. Дандо похоронили во дворе тюрьмы и украсили его могилу раковинами.
Мы все живы и здоровы. Часто говорим о том времени, когда вместе с мистером Фелтоном и доктором Хоу сможем в будущем году переплыть океан. Завтра мы на два месяца уезжаем к морю. Я все время жду вестей от Лонгфелло. Как мне будет приятно узнать, что он возвращается в Лондон и приедет в этот дом!
Я самым решительным образом объявляю войну газетам, которые занимаются разбоем средь бела дня, незаконно перепечатывая чужие произведения, и надеюсь, что после следующей сессии парламента их ввоз в Канаду будет запрещен. Кажется, первый раз за всю историю человечества английские литераторы намереваются объединиться и действовать в этом вопросе сообща. Неплохо хотя бы проучить негодяев, если уж не остается ничего другого, и я надеюсь, что таким способом мы можем заставить их немного поумнеть...
Жаль, что Вас не было это время в Гринвиче. Несколько друзей устроили здесь в мою честь небольшой обед, где были только свои (от официальных обедов я должен был отказаться). Наша встреча привела Крукшенка в дикий восторг, и, пропев все известные ему морские песенки, он завершил наш вечер, проехавшись все шесть миль до дому в моем маленьком открытом фаэтоне _вниз головой_ к неописуемому восторгу и негодованию лондонской полиции. Мы все очень веселились, и я поднимал тосты за Ваше здоровье с величайшим воодушевлением и энтузиазмом.
Когда мы возвращались домой, я основал на пароходе клуб под названием "Общество бродяг" к большому удовольствию всех пассажиров. Это святое братство совершало тысячи всяких глупостей и всегда обедало отдельно от всех за одним концом стола на шканцах, причем обед проходил в необычайно торжественной обстановке с соблюдением великого множества обрядов. Когда через три или четыре дня после начала нашего путешествия заболел капитан, я достал свою аптечку и вылечил его. Потом заболело еще несколько человек, и я каждый день с важным видом навещал своих "пациентов" в сопровождении двух "бродяг", одетых под Бена Эллена и Боба Сойера * и вооруженных парой огромных ножниц и ужасающим количеством пластыря. Всю дорогу было очень весело. В Ливерпуле мы все вместе позавтракали, обменялись рукопожатиями и расстались, как самые добрые друзья...
Искренне Ваш.
P. S. Я просмотрел свои дневники и решил издать заметки о путешествии по Америке в двух томах. После нашего возвращения я уже написал половину того, что должно войти в первый том, и надеюсь закончить все к октябрю. Эту "новость по секрету", дорогой Фелтон, Вы можете сообщить всем, кого считаете достойным такого доверия.
115
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Бродстэрс,
16 сентября 1842 г.
...Вообще глава о Филадельфии очень хороша, но, к сожалению, после напечатания она стала мне нравиться гораздо меньше. Американские газеты нагло утверждают, что подделанное ими письмо с моей подписью * было опубликовано в "Кроникл" вместе с открытым письмом об авторском праве, где я якобы в самых неподобающих выражениях отзываюсь об обедах и пр. Письмо получило широкую огласку в Штатах. Что и говорить, негодяй, написавший его, "парень не промах". Вы понимаете, конечно, что дело это совсем не шуточное, тем более что в газетах поднялась по этому поводу самая непристойная шумиха. Мистер Парк Бенджамин начал свой "вдохновенный" опус на эту тему словами: "Диккенс - лжец и негодяй"... У меня сейчас новый протеже - несчастный глухонемой мальчик, которого я на днях нашел еле живым на берегу и пока поместил в приходскую больницу. Бедняжка, он в таком ужасном состоянии...
Какие блестящие проявления безмерной человеческой подлости и низости наблюдал я вчера на скачках на Айл-оф-Тенет!.. Я собираюсь начать новую вещь, где действие будет происходить в Корнуолле, в какой-нибудь ужасно мрачной деревушке, затерянной на побережье среди скал. К концу следующего месяца я надеюсь закончить "Американские заметки", и тогда мы вместе с Вами отправимся в эти унылые места...
116
ФИЛИПУ ХОУНУ *
Англия, Кент, Бродстэрс,
16 сентября 1842 г.
Дорогой сэр, я чрезвычайно благодарен Вам за Ваше дружеское письмо, которое доставило мне истинное удовольствие. Вчера мне переслали его из Лондона сюда, в этот маленький и тихий рыбачий городок на берегу моря, где мы пробудем до конца этого месяца. Я пишу Вам ответ, не медля ни минуты, хоть и боюсь, что письмо мое может пролежать на почте несколько дней, пока придет пароход, чтобы перевезти его через океан.
Каждая точка и запятая, каждая буква и строка - одним словом, все от начала до конца в письме, о котором Вы мне рассказываете, - злобная и низкая ложь. Я не напечатал ни одного слова, ни одной строки о своей поездке в Америку, кроме открытого письма о международном авторском праве, и негодяй, измысливший эту отвратительную клевету и заслуживающий смертной казни через повешение, знает это так же хорошо, как и я. Это событие ужасно расстроило меня, вызвав тайное желание схватить кого-нибудь за горло, что вряд ли приличествует джентльмену. Но я не дал публичного опровержения, считая, что подобного рода действие было бы недостойным и отнюдь не возвысило бы меня в собственном мнении. Я надеюсь послать Вам в следующем месяце свои "Американские заметки". Передайте искренний привет всем друзьям.
С уважением...
117
КАПИТАНУ МАРРИЕТУ *
Девоншир-террас,
13 октября 1842 г.
Мой дорогой Марриэт, большое спасибо за Вашу превосходную книгу, благодаря которой я целых три дня то посмеивался, то ухмылялся, то сжимал кулаки, исполняясь воинственного духа. Я все откладывал Вам писать, так как хотел заодно послать Вам и свои американские книжки. Однако этого я не могу сделать до вторника и пока ограничиваюсь этой благодарственной и поздравительной записочкой. Преданный Вам.
Стэнфилд * сообщил мне, что вы завели обычай пить холодную воду с утра. Я тоже. Один из наших колодцев высох, второй высыхает. Столько я выпил воды!
118
ДЖОНАТАНУ ЧЕПМЕНУ
Девоншир-террас,
15 октября 1842 г.
Мой дорогой друг,
Я от души обрадовался, увидя Ваш почерк на письме, которое привезло кунардское судно. И от души радовался, читая его, - тем более что из него явствует, что Ваше доброе чувство ко мне заставляет Вас тревожиться за меня гораздо сильнее, чем Вы когда-либо, верно, беспокоились о себе самом.
Поставьте на место американской публики (или большей части ее) какого-нибудь одного человека. Если бы Вы знали, что можете удержать дружбу этого человека, пожертвовав всем, что дает Вам право на самоуважение, если бы Вы должны были хранить робкое молчание, не решаясь высказать правду, и всякий раз, перед тем как открыть рот, задумывались бы, словно перед Вами заболевший родственник: "А это он проглотит? Не рассердится, если я скажу то-то и то-то? А вдруг, если я поступлю так-то, он поймет, что я не игрушка, созданная для его развлечения?"
Неужели Вы пытались бы удержать его дружбу на таких условиях хотя бы один день? Нет - или я Вас плохо знаю. Вот и я так. Радушный прием, который был оказан мне в Америке, я приписываю тому, что мне удалось позабавить ее читателей и расположить их в свою пользу тем, что я делал, а отнюдь не тем, что я обязался чего-то не делать. Поэтому я считаю себя вправе писать об этом народе, и писать так, как считаю нужным. И если ни надежды заслужить одобрение, ни честолюбие никогда не мешали мне указывать на злоупотребления в своем отечестве, то и здесь, в этой глухой стране, никакое общественное мнение не заставит меня уклониться от цели и указать, если я найду нужным, на те недостатки, какие я замечу. Пусть вследствие своей честности я навлеку на себя гнев капризной и непостоянной толпы, пусть на мою голову посыплются оскорбления - какое мне до этого дело? Какое дело до этого Вам? Какое до этого дело настоящему человеку, если он убежден в своей правоте и может спокойно взирать на беснующуюся толпу и посвистывать в ответ на ее шиканье?
А что может помешать мне писать? Неужели уверенность в том, что я не угожу им? А что я им не угожу, я знаю точно, ибо, каковы бы ни были мои заслуги в их глазах, они готовы, по печатной указке первого же негодяя, забыть их самым безжалостным образом, готовы поверить гнусной клевете, поверить, что я авантюрист и лжец.
Мой дорогой Чепмен, если бы мы позволили подобным причинам или личностям влиять на наши поступки, через какие-нибудь пять лет такая вещь, как правда, исчезла бы с лица земли бесследно и борьба за нее сделалась бы безнадежным, отчаянным предприятием.
Я уверен, что в глубине души Вы думаете и чувствуете то же, что и я. Я уверен, что в моей книге нет такой строки, с которой бы Вы и люди, подобные Вам, не согласились бы в душе.
Я твердо верю, что, постепенно, со временем, то, что я написал, поможет Вам освободиться от зла, которое представляет настоящую угрозу для Вашего общества; писал же я эту книгу, полный теплого чувства и с совершенным добродушием; это так же верно, как и то, что я не позволил себе ни одного фальшивого или несправедливого слова, ни одного оборота, о котором я мог бы пожалеть впоследствии.
Поверьте, мой дорогой друг, дело обстоит именно так, и Вы в этом убедитесь, к полному своему удовлетворению, и когда Вы обнаружите признаки общественного охлаждения по отношению ко мне, скажите себе следующее: "Если бы он не был повинен в этой перемене сам, это был бы не тот человек, с которым я подружился, а другой, и в таком случае я мог бы слушать, как его чернят, с полнейшим равнодушием!"
Кембриджский профессор Лонгфелло * сейчас остановился у нас и вернется, я думаю, на "Великом Западном", который отбывает в следующую субботу. Я попрошу его взять для передачи Вам экземпляр моей книги и прочее.
Я просил своих издателей принять меры, чтобы она не попала в Америку с тем же пароходом, который повезет Вам это письмо.
Малютки наши здоровы и посылают Вашим всяческие приветствия на своем ломаном английском языке. Миссис Диккенс шлет сердечный и искренний привет Вам и миссис Чепмен, и я всегда...- впрочем, нет, не всегда, а только, если Вы перестанете говорить, будто Ваши письма слишком длинны или подобные чудовищные нелепости,
Ваш преданный друг.
119
ДОКТОРУ САУТВУДУ СМИТУ *
Девоншир-террас,
суббота, 22 октября 1842 г.
Сэр,
Я задумал одну экскурсию, в осуществлении которой, мне кажется, Вы могли бы мне помочь. Я хочу посетить самое унылое и неприглядное место побережья в Корнуолле; вместе с двумя товарищами я собираюсь выступить в четверг в направлении горы Сент-Майкл. Не знаете ли Вы сами либо от кого-нибудь из уполномоченных по копям еще какое-нибудь местечко, которое бы навевало тоску? И еще: не поможете ли Вы мне, покуда я буду в тех краях, получить доступ в шахту?
Я бы должен просить прощения за то, что беспокою Вас, но почему-то я этого не делаю - причем, по Вашей вине, а не по своей, - поверьте, всегда преданный Вам Друг.
120
МИСС КУТС *
Девоншир-террас,
12 ноября 1842 г.
Дорогая мисс Кутс,
Ваша любезная записка застала меня в муках обдумывания плана новой книги; находясь в этом чудовищном состоянии, я обычно мечусь по всему дому и в отчаянии хлопаю себя ладонью по лбу и бываю так сердит и зол, что самые дерзкие бегут меня, и даже почтальон стучится в дверь деликатно, а мои издатели не решаются являться ко мне иначе, как вдвоем, опасаясь, что я могу напасть на них поодиночке и учинить над ними кровавую расправу.
Боюсь, что, если бы я явился к Вам в подобном состоянии, Вы самое большее через два часа постарались бы избавиться от меня; впрочем, в своем желании воспользоваться Вашим милым приглашением, я пошел бы даже на такой позор, если бы у меня не было необходимости все время быть наготове. Когда начинаешь новый труд, который должен занять двадцать месяцев, столько мелочей требуют личного вмешательства, что приходится быть начеку постоянно. И, кроме шуток, я думаю, что если бы я не запирался у себя в комнате и с мрачным упорством не просиживал в ней несколько дней кряду, прежде чем выжать из себя хоть единое слово, я бы так никогда и не начал бы книги.
По этим-то причинам я вынужден быть решительным и добродетельным и лишить себя, а также миссис Диккенс, огромного удовольствия, которое Вы нам предложили. Я отвечаю на Ваше письмо только теперь оттого, что ввиду большого соблазна я в самом деле колебался до последней минуты. Однако с каждым днем я все больше чувствую необходимость принуждать себя, в надежде что на почве этого угрюмого одиночества вдруг вырастет нечто смешное или хотя бы некое подобие смешного.
Если к тому времени, когда я напишу свой первый выпуск (после чего у меня обычно все идет как по маслу), Вы еще не покинете эту свою обитель, мы с большим удовольствием проведем у Вас дня два. А пока миссис Диккенс просит присовокупить ее сердечный поклон к моему и передать, что она с благодарностью воспользовалась бы Вашей ложей в любой вечер, когда играет мисс Кембл. Я же остаюсь, дорогая мисс Кутс, благодарным и преданным Вам...
121
ФОРСТЕРУ
25 ноября 1842 г.
...Пьеса Браунинга * повергла меня в неистовство печали. Отрицать, что в ней все прекрасно, верно, глубоко трогательно, исполнено высокого чувства, искренности, задевает самые нежные струны, - это отрицать, что солнце излучает свет, что кровь наша горяча. В пьесе все сверкает талантом, мысли в ней величавы и естественны, она глубока и вместе с тем чарует мужественной простотой. Ничего более трогательного мне никогда не попадалось, ни в одной книге я не встречал ничего равного по силе этой повторяющейся реплике Милдред: "Я была так молода - я росла без матери". Ничего равного по любви, по страсти, по великолепию замысла и исполнению я не видел никогда. И клянусь, что это трагедия, которую _необходимо _ поставить на сцене; больше того, в ней должен играть Макриди. Если бы мне дали волю, я бы внес кое-какие поправки (совсем немного, пол строчки там и сям); и я, конечно, заставил бы старого слугу _начать свой рассказ на сцене_; и чтобы хозяин либо схватил его за глотку, либо бросился на него (со шпагой) в самом начале рассказа. Но я никогда не забуду этой трагедии и всегда буду помнить ее с той же ясностью, как сейчас. И если Вы решитесь сказать Браунингу, что я ее читал, передайте ему мое глубокое убеждение, что среди живых нет никого (а среди мертвых очень мало), кто бы мог создать подобную вещь. Макриди очень нравится переделанный пролог...
122
К. К. ФЕЛТОНУ
Лондон, Девоншир-террас, 1,
Йорк-гейт, Риджент-парк.
31 декабря 1842 г.
Дорогой Фелтон, поздравляю вас всех с Новым годом и желаю много, много счастья! Желаю в новом году столько счастливых детишек, сколько вы сами хотите (не больше!), и столько счастливых встреч для наших детей и для нас самих, сколько благосклонной судьбе будет угодно подарить нам.
Книга об Америке (начнем с нее) завоевала самый полный и несомненный успех. Уже распродано четыре издания, и не только распродано, но и авторский гонорар мне полностью выплачен. Все, кроме нашего друга из Ф... (это несчастнейшее существо, человек, обманувшийся во всех своих ожиданиях и впавший в ужасную нищету, к которому я всегда был так внимателен и добр, вряд ли нужно вспоминать об этом) и еще одного друга из Б..., которым является прославленный джентльмен по имени , написавший , высказали самые благоприятные отзывы о моей книге. Впрочем, эти двое не причинили мне никакого вреда и не достигли поставленной цели досадить мне. Сейчас я совершенно свободен от того нездорового любопытства, которое заставляет людей читать подобного рода сочинения, и совершенно игнорирую их, даже если знаю о их существовании. Поэтому я всегда считаю себя победителем (согласны ли Вы со мной?). А что касается Ваших рабовладельцев, пусть их кричат, что Диккенс лжец, пока от злости не станут чернее своих собственных рабов. Диккенс пишет вовсе не для того, чтобы сделать им приятное, Диккенс не доставит им радости, унизившись до каких-либо объяснений.
Диккенсу не хуже их известны названия и даты всех газет, в которых появляются статьи о нем, но он и не подумает написать ни единого слова в ответ на них до самого Судного дня...
Я много работаю над своей новой книгой, первая часть которой уже вышла в свет. Благоденствующие и процветающие за счет ближнего братья Пол Джонс, несомненно, дадут Вам возможность прочесть ее, как только Вы получите это письмо. Надеюсь, книга Вам понравится. Я прошу Вас, дорогой Фелтон, с особенным вниманием отнестись к мистеру Пекснифу и его дочерям, потому что они вызывают у меня большую симпатию.