Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Очерки Боза - Наследство миссис Лиррипер

ModernLib.Net / Классическая проза / Диккенс Чарльз / Наследство миссис Лиррипер - Чтение (стр. 2)
Автор: Диккенс Чарльз
Жанр: Классическая проза
Серия: Очерки Боза

 

 


Не важно, что именно сказала такая говорливая старуха, как я, когда мисс Уозенхем произнесла эти слова, и лучше уж, душенька, я не буду повторять этого, но признаюсь вам, я готова была выложить тридцать шиллингов, лишь бы иметь возможность увести к себе бедняжку попить чайку, но не решилась на это из-за майора. Правда, я знала, что могу вытянуть майора, как нитку, и обвести его вокруг пальца в большинстве случаев и даже в этом, если только примусь за него как следует, но ведь мы, беседуя друг с другом, так часто поносили мисс Уозенхем, что мне стало очень стыдно за себя, и, кроме того, я знала, что его самолюбие она задела, а мое нет, да еще я боялась, как бы эта девчонка Рейригену не поставила меня в неловкое положение. Вот я и говорю мисс Уозенхем:

— Дорогая моя, дайте-ка мне чашечку чаю, чтобы прочистить мои тупые мозги, — тогда я смогу лучше разобраться в ваших делах.

И вот мы попили чайку и поговорили о делах, и оказалось, что задолжала она всего только сорок фунтов и… Ну, да ладно! Она самая работящая и честная женщина на свете и уже выплатила половину своего долга, так зачем же об этом распространяться, особенно если суть вовсе не в этом? А суть в том, что когда она целовала мне руки и держала их в своих, а потом снова целовала их и благословляла меня, благословляла, благословляла, — я в конце концов повеселела и говорю:

— Какой я была непонятливой старой дурой, дорогая моя, если считала вас совсем другой, чем вы есть на самом деле.

— А я-то, — говорит она, — как я ошибалась в вас!

— Слушайте, скажите мне, бога ради, — спрашиваю я, — что именно вы обо мне думали?

— Ах! — отвечает она. — Я думала, что вы не сочувствуете мне в моей несчастной нищенской жизни потому, что сами вы богатая и катаетесь как сыр в масле.

Тут я затряслась от смеха (чему была очень рада, потому что уже надоело ныть) и говорю:

— Да вы только взгляните на мою наружность, дорогая моя, и скажите, ну разве это на меня похоже, даже будь я богатая, — кататься как сыр в масле?

Это подействовало! Мы развеселились, как угри (так всегда говорится, но что это за угри, вы, душенька, быть может, знаете, я — нет), и я отправилась к себе домой счастливая и довольная донельзя. Но, прежде чем я доскажу про это, вообразите, что я, оказывается, ошибалась в майоре! Да, ошибалась. На следующее утро майор приходит ко мне в комнатку с вычищенной шляпой в руках и начинает:

— Дорогая моя мадам… — но вдруг прикрывает лицо шляпой, словно только что вошел в церковь.

Я сижу в полном недоумении, а он выглядывает из-за шляпы и снова начинает:

— Мой высокочтимый и любимый друг… — но тут снова скрывается за шляпой.

— Майор, — кричу я в испуге, — что-нибудь случилось с нашим милым мальчиком?

— Нет, нет, нет! — отвечает майор. — Просто мисс Уозенхем сегодня пришла спозаранку извиняться передо мной, и, клянусь богом, я не могу вынести всего того, что она мне наговорила.

— Ах, вот оно что, майор, — говорю я, — а вы не знаете, что еще вчера вечером я вас боялась и не считала вас и вполовину таким хорошим, каким должна бы считать! Поэтому перестаньте прятаться за шляпу, майор, — вы не в церкви, — и простите меня, милый старый друг, а я больше никогда не буду!

Ну, душенька, предоставляю решать вам самим, выполнила я свое обещание или нет. А до чего трогательно бывает, как подумаешь, что ведь мисс Уозенхем при своих ничтожных средствах и при своих убытках так много делает для старика отца да еще содержит брата, который имел несчастье размягчить себе мозги, борясь с трудностями математики, а одет он у нее всегда с иголочки, и живет в трехоконной задней комнатке, которую жильцам выдают за дровяной чулан, и за один присест уписывает целую баранью лопатку — только подавай!

А теперь, душенька, если вы склонны уделить мне внимание, я начну рассказывать вам про свое наследство, впрочем, я твердо намеревалась перейти к этому с самого начала, но как вспомнишь что-нибудь, так за этим сразу же еще что-нибудь вспомнится.

Дело было в июне месяце, накануне солнцестояния, и вот приходит ко мне моя горничная Уинифред Меджерс (она была из секты Плимутских сестер, и тот Плимутский брат[5], что ее увез, поступил очень разумно, потому что более чистоплотной девушки, более пригодной на то, чтобы ввести ее как жену в свой дом, во всем свете не сыщешь, и она впоследствии заходила ко мне с прехорошенькими Плимутскими близнецами), — так, значит, дело было в июне месяце, накануне солнцестояния, и вот приходит ко мне Уинифред Меджерс и говорит:

— Какой-то джентльмен от консула желает поговорить с миссис Лиррипер.

Верьте не верьте, душенька, но я вообразила, что речь идет о консолях в банке, где у меня отложено кое-что для Джемми, и я говорю:

— Боже мой, неужто они страшно упали?

А Уинифред мне на это:

— Не похоже, сударыня, чтоб он упал.

Тогда я ей говорю:

— Проводите его сюда.

Входит джентльмен, смуглый, волосы острижены, я бы сказала — чересчур коротко, и говорит очень вежливо:

— Мадам Лирруиперр?

Я говорю:

— Да, сэр. Садитесь, пожалуйста.

— Я прришел, — говорит он, — от фрранцузского консула. (Тут я сразу поняла, что это не касается Английского банка.) Мы получили из мэррии горрода Санса, — говорит джентльмен, как-то чудно и с большим искусством выговаривая звук «р», — сообщение, которое я буду иметь честь пррочитать. Мадам Лирруиперр понимает по-фрранцузски?

— Что вы, сэр? — говорю я. — Мадам Лиррипер ничего такого не понимает.

— Это ничего не значит. — говорит джентльмен, — я буду перреводить.

И тут, душенька, джентльмен прочитал что-то насчет какого-то департамента и какой-то мэрии (которую я, да простит мне бог, принимала за женщину по имени Мэри, пока майор не вернулся домой, причем я несказанно удивлялась, каким образом эта особа припуталась ко всей истории), а потом перевел мне что-то очень длинное, утруждая себя самым любезным образом, и дело оказалось вот в чем: в городе Сансе во Франции умирает один неизвестный англичанин. Он лежит без языка и без движения. В квартире его нашлись золотые часы и кошелек, в котором столько-то и столько-то денег, а также чемодан, в котором такая-то и такая-то одежда, но никакого паспорта и никаких бумаг нет, если не считать, что на столе валяется колода карт и на рубашке червонного туза написано карандашом следующее: «Властям. Когда я умру, прошу переслать все, что останется после меня, миссис Лиррипер, дом номер восемьдесят один, Норфолк-стрит, Стрэнд, Лондон, в качестве наследства».

Когда джентльмен объяснил мне все это (причем я подумала, что письмо составлено гораздо более вразумительно, нежели можно ожидать от французов, но в то время я еще не была знакома с этой нацией), он вручил мне документ. И можете быть уверены, что я ровно ничего в нем не разобрала, разве только заметила, что бумага похожа на оберточную и вся припечатана орлами.

— Полагает ли мадам Лирруиперр, — говорит джентльмен, — что она знает своего несчастного компатрриота?

Вообразите, душенька, в какое смятение я пришла, услышав, что меня спрашивают о каких-то моих «компатриотах».

— Извините, — говорю я, — будьте так добры, сэр, говорите немножко попроще, если можно.

— Этого англичанина, несчастного, прри смеррти. Этого компатрриота стррадаюшего, — говорит джентльмен.

— Благодарю вас, сэр, — говорю я, — теперь мне все ясно. Нет, сэр, я не имею понятия, кто это такой.

— Нет ли у мадам Лирруиперр сына, племянника, кррестника, дрруга, знакомого, прроживающего во Фрранции?

— Я наверное знаю, — говорю я, — что никакого родственника или друга у меня там нет, и думаю, что нет и знакомых.

— Прростите. А вы прринимаете локатерров? — говорит джентльмен.

Тут я, душенька, будучи вполне убеждена, что он как любезный иностранец хочет предложить мне что-нибудь, например, понюшку табаку, слегка наклонила голову и, вы не поверите, говорю ему:

— Нет, благодарю вас. Не имею этой привычки.

Джентльмен смотрит на меня в недоумении, потом переводит с французского:

— Жильцов!

— О! — говорю я со смехом. — Вот оно что! Ну как же, конечно!

— Быть может, это какой-нибудь ваш пррежний жилец? — говорит джентльмен. — Какой-нибудь жилец, с которрого вы не взяли кварртиррной платы? Вы иногда не бррали с жильцов кварртиррной платы?

— Гм! Случалось, сэр, — говорю я, — но, уверяю вас, я не могу припомнить ни одного джентльмена, который хоть сколько-нибудь соответствовал бы вашему описанию.

Короче говоря, душенька, мы ни к чему не пришли, но джентльмен записал все, что я сказала, и ушел. И он оставил мне бумагу, которая была у него в двух копиях, а когда майор вернулся, я и говорю, передавая ему эту бумагу:

— Вот, майор, глядите, — ни дать ни взять «Альманах старика Мура»[6] со всеми иероглифами полностью, так вы разберитесь и скажите, что вы об этом думаете.

На чтение у майора ушло немного больше времени, чем я ожидала, судя по быстроте, с какой лился у него роток слов, когда он набрасывался на шарманщиков, но в конце концов он разобрался в бумаге и уставился на меня в изумлении.

— Майор, — говорю я, — вы поражены.

— Мадам, — говорит майор, — Джемми Джекмен ошеломлен.

Так совпало, что как раз в тот день майор ходил наводить справки насчет поездов и пароходов, потому что на следующий день наш мальчик должен был приехать домой на летние каникулы, и мы собирались повезти его куда-нибудь, чтобы он развлекся, и вот пока майор сидел, уставившись мне в лицо, меня вдруг осенило, и я говорю:

— Майор, сходите-ка справьтесь по своим книгам и картам, где именно находится этот самый город Санс во Франции.

Майор сдвинулся с места, пошел в диванную, повозился там и, вернувшись, говорит мне:

— Сане, дражайшая моя мадам, расположен в семидесяти с лишком милях к югу от Парижа.

А я ему говорю, пересилив себя:

— Майор, — говорю, — мы отправимся туда вместе с нашим милым мальчиком.

При мысли об этом путешествии майор, можно сказать, был совершенно вне себя. Он прочитал в газетах объявление, из которого почерпнул кое-какие полезные для себя сведения, и после этого весь день напролет бесновался, как лесной дикарь, а на другой день, рано утром, задолго до того, как Джемми должен был приехать домой, убежал на улицу, готовясь встретить нашего мальчика известием, что все мы уезжаем во Францию. Можете мне поверить, что наш краснощекий мальчуган бесновался не меньше майора, и оба они вели себя так скверно, что я им сказала:

— Если вы, дети, не угомонитесь, я уложу вас обоих в постель.

Тогда они принялись чистить Майорову подзорную трубу, чтобы впоследствии обозревать в нее Францию, а потом ушли покупать кожаную сумку с пружинной застежкой, которую Джемми собирался повесить себе через плечо и носить в ней деньги на манер маленького Фортуната[7] с его кошельком.

Не дай я им слова, возбудившего их надежды, сомневаюсь, чтобы у меня хватило духу на такую поездку, но теперь отступать было поздно. И вот на другой же день после солнцестояния мы уехали утром в почтовой карете. И когда мы добрались до моря (а море я видела лишь раз в жизни, когда мой бедный Лиррипер за мной ухаживал), его свежесть, и глубина, и воздушность, и мысль о том, что оно волновалось от начала времен и волнуется вечно, но почти никто не обращает на него внимания, — все это привело меня в очень серьезное расположение духа. Однако я чувствовала себя прекрасно, так же как Джемми и майор, и, в общем, качало не очень сильно, хотя голова у меня кружилась и казалось, что я во что-то погружаюсь, но все-таки я заметила, что внутренности у иностранцев, как видно, созданы более полыми, чем у англичан, и от них гораздо больше ужасного шуму, особенно когда они плохо переносят качку.

Но, душенька, когда мы высадились на материк, какая там оказалась синева, и свет, и яркие краски повсюду, — даже будки часовых и те полосатые, — а блестящие барабаны бьют, а низенькие солдаты с тонкими талиями щеголяют в чистых гетрах… и все это, в общем, так на меня подействовало, что слов нет, — ну, как будто меня на воздух приподняло. Что касается завтрака, будьте покойны: держи я у себя повара и двух судомоек, и то я не могла бы так хорошо завтракать даже при двойных расходах, — ведь до чего приятно, когда перед тобой не торчит обидчивая молодая особа, которая смотрит на тебя свирепо, точно ей жалко провизии, и благодарит за посещение ее ресторана пожеланием, чтобы ты подавилась пищей, — а здесь, напротив, все были так вежливы, так проворны и внимательны, и вообще нам было удобно и спокойно во всех отношениях, если не считать того, что Джемми опрокидывал в себя вино стаканами и я опасалась, как бы он не свалился под стол.

А до чего хорошо говорил Джемми по-французски! Ему теперь часто приходилось практиковаться в этом, потому что, как только, бывало, кто-нибудь заговорит со мной, я отвечаю: «Не компрени[8], вы очень любезны, но толку не выйдет… Ну-ка, Джемми!» — и тут Джемми как начнет тараторить — просто прелесть, — одного лишь ему не хватало: он вряд ли понимал хоть слово из того, что ему говорили французы, так что пользы от этих разговоров получалось меньше, чем я ожидала, — впрочем, во всех остальных отношениях Джемми казался настоящим туземцем, но что касается разговорной речи майора, то я бы сказала, сравнивая французский язык с английским, что французскому не мешало бы иметь больший запас слов на выбор, тем не менее, когда майор спрашивал какого-нибудь военного джентльмена в сером плаще, который час, признаюсь, не будь я знакома с майором, я приняла бы его за коренного француза.

За моим наследством мы решили съездить на другой день, а весь первый провести в Париже, и предоставляю вам, душенька, судить, как я провела этот день вместе с Джемми, майором, подзорной трубой и одним молодым человеком бродячей наружности (впрочем, тоже очень вежливым), который стоял у подъезда гостиницы, а потом отправился с нами показывать нам достопримечательности. Всю дорогу в поезде до самого Парижа майор и Джемми до смерти пугали меня тем, что выходили на платформу на всех станциях, осматривали паровозы, забираясь под их механические животы, и вообще все куда-то лазили и неизвестно откуда вылезали в поисках усовершенствований, которые они могли бы применить на своей Соединенной Большой Диванно-Узловой железной дороге, но когда мы в одно ясное утро вышли на великолепные улицы, мои спутники выбросили из головы свои планы перестройки Лондона и отдали все свое внимание Парижу. Тут бродячий молодой человек спросил меня: «Желаете, чтобы я говорил по-англезски, нет?», на что я ответила: «Если можете, молодой человек, это будет очень любезно с вашей стороны», но не успел он поговорить со мной и получаса, как я решила, что малый свихнулся, да и я тоже, и тогда я ему сказала: «Будьте добры, перейдите опять на свой родной французский язык, сэр», — а сказала я это, чтобы больше не мучиться понапрасну, стараясь его понять, и тем облегчить свое отчаянное положение. Впрочем, нельзя сказать, что я потеряла больше других, ибо я заметила, что всякий раз, как он, бывало, начнет описывать что-нибудь очень пространно, а я спрошу Джемми: «Что он там такое болтает, Джемми?» — Джемми отвечает мне, мстительно глядя на него: «Он говорит страшно невнятно!» — а когда молодой человек еще пространней опишет все заново и я спрошу Джемми: «Ну, Джемми, к чему это все относится?» — Джемми отвечает: «Он говорит, что это здание ремонтировалось в тысяча семьсот четвертом году, бабушка».

Где этот бродячий джентльмен приобрел свои бродячие замашки, я, конечно, не знаю, и ожидать этого от меня не приходится, но когда мы сели завтракать, он ушел за угол, и не успели мы проглотить последний кусок, он уже был тут как тут — я прямо диву далась, — и то же самое повторялось и за обедом, и вечером, и в театре, и у ворот гостиницы, и у дверей магазинов, где мы покупали какой-нибудь пустяк, и во всех остальных местах, и вместе с тем он страдал привычкой плеваться. А насчет Парижа я могу сказать вам лишь одно, душенька: это и город и деревня вместе, и всюду там резные камни, и длинные улицы с высокими домами, и сады, и фонтаны, и статуи, и деревья, и позолота, и необыкновенно рослые солдаты, и необыкновенно малорослые солдаты, и прелестнейшие няньки в белейших чепчиках, играющие в скакалку с претолстенькими детишками в преплоских шапочках, и повсюду столы, накрытые к обеду чистыми скатертями, и люди, которые сидят на улице, покуривая и потягивая напитки весь день напролет, и повсюду на открытом воздухе представляют разные пьески для простого народа, а любая лавка похожа на прекрасно обставленную комнату, и все как будто играют во все на свете. А уж если говорить о сверкающих огнях, которые зажигаются, когда стемнеет, и внизу, и спереди, и сзади, и вокруг, и о множестве театров, и о множестве людей, и о множестве всего чего угодно, — так это сплошное очарование. И, пожалуй, одно только меня и раздражало: платишь ли, бывало, за проезд по железной дороге, или меняешь деньги у менялы, или берешь билеты в театр, служащая дама или господин непременно сидит в клетке (я думаю, их посадило туда правительство) за толстенными железными прутьями, так что все это больше смахивает на зоологический сад, чем на свободную страну.

А вечером, когда я, наконец, уложила в постель свои драгоценные кости и мой юный сорванец пришел поцеловать меня и спросил: «Что вы думаете об этом чудесном-расчудесном Париже, бабушка?» — я ему ответила: «Джемми, мне кажется, будто какой-то роскошный фейерверк пущен у меня в голове». Поэтому на следующий день, когда мы поехали за моим наследством, живописная местность показалась мне очень освежающей и успокоительной, и я прекрасно отдохнула от одного ее вида, что было для меня весьма полезно.

И вот, наконец, душенька, мы приехали в Санс, хорошенький городок с огромным собором, а у собора две башни, и грачи влетают в бойницы и вылетают из них, а на одной башне стоит еще одна башня вроде каменной кафедры. И на этой кафедре, такой высокой, что птицы летают ниже ее — вы не поверите, — я заметила пятнышко (когда отдыхала в гостинице перед обедом), и люди объяснили мне знаками, что это пятнышко — Джемми, да так оно и оказалось. Я-то, сидя на балконе гостиницы, воображала, что ангел мог бы опуститься на эту башню и возвестить людям, что они должны стать хорошими, но я никак не подозревала, что именно возвещает с такой высоты, сам того не ведая, наш Джемми одному из жителей этого города.

А как приятно была расположена гостиница, душенька! Прямо под башнями, так что их тени весь день падали на стены, меняясь, как на солнечных часах, а крестьяне въезжали во двор и выезжали со двора в повозках и крытых кабриолетах, а рынок был перед самым собором, и все кругом было такое чудное, — прямо как на картине. Мы с майором решили, что чем бы ни кончилось получение моего наследства, но провести наши каникулы лучше всего здесь, и мы решили также не омрачать радости нашего милого мальчика встречей с англичанином, если он еще жив, а лучше нам пойти туда вдвоем. Надо вам знать, что на той высоте, куда забрался Джемми, у майора захватило дыхание, и, оставив мальчика с проводником, он вернулся ко мне.

После обеда, когда Джемми отправился посмотреть на реку, майор пошел в мэрию и вскоре вернулся с каким-то военным при шпаге, со шпорами, в треугольной шляпе, с желтой перевязью через плечо и длинными аксельбантами, которые ему, наверное, мешали. И вот майор говорит:

— Англичанин до сих пор лежит в том же состоянии, дорогая моя. Этот джентльмен проводит нас к нему.

Тут военный снял передо мной свою треуголку, и я заметила, что волосы у него надо лбом выбриты в подражание Наполеону Бонапарту, но непохоже.

Мы вышли через ворота, миновали огромный портал собора и пошли по узенькой улице, где люди сидели, болтая друг с другом, у дверей своих лавок, а дети играли на мостовой. Военный шел впереди и, наконец, остановился у лавки, где продавали свинину и где в окне красовалась статуэтка сидящей свиньи, а из двери в жилую часть дома выглядывал осел.

Завидев военного, осел вышел на мостовую, потом повернулся и, стуча копытами, пошел обратно по коридору, выходящему на задний двор. Таким образом, путь был очищен, и вас с майором провели по общей лестнице на третий этаж, в комнату с окнами на улицу — пустую комнату с красным черепичным полом, темную оттого, что наружные решетчатые ставни были закрыты. Когда военный открыл ставни, я увидела башню, на которую поднимался Джемми, темнеющую на закате, и, обернувшись к кровати у стены, увидела англичанина.

У него было что-то вроде воспаления мозга и волосы все вылезли, а на голове лежала сложенная в несколько раз мокрая тряпка. Я посмотрела на него очень внимательно — он лежал совсем изможденный, с закрытыми глазами, — и вот я и говорю майору:

— Никогда в жизни я не видела этого человека.

Майор тоже посмотрел на него очень внимательно и говорит мне:

— И я никогда в жизни его не видел.

Когда майор перевел наши слова военному, тот пожал плечами и показал майору игральную карту, на которой было написано про мое наследство. Завещание было написано слабой, дрожащей рукой, вероятно в кровати, и я так же не признала почерка, как не признала лица этого человека. Не признал его и майор.

Хотя бедняга лежал в одиночестве, за ним ухаживали очень хорошо, но в то время он, наверное, не сознавал, что кто-нибудь сидит рядом с ним. Я попросила майора сказать военному, что мы пока не собираемся уезжать и завтра я вернусь сюда подежурить у постели больного. Но я попросила майора добавить — и при этом резко качнула головой, чтобы подчеркнуть свои слова: «Мы оба сходимся на том, что никогда не видели этого человека».

Наш мальчик чрезвычайно удивился, когда мы, сидя на балконе при свете звезд, рассказали ему об этом, и начал перебирать написанные майором рассказы о моих прежних жильцах, спрашивая, не может ли англичанин быть одним из них. Оказалось, что не может, и мы пошли спать. Утром, как раз во время первого завтрака, военный пришел, звеня шпорами, и сказал, что доктор заметил по каким-то признакам, что больной перед смертью, возможно, придет в сознание. Тут я и говорю майору и Джемми:

— Вы, мальчики, ступайте порезвитесь, а я возьму молитвенник и пойду посидеть с больным.

И я пошла и просидела несколько часов, время от времени читая бедняге молитву, и только в середине дня он пошевельнул рукой.

Раньше он лежал совсем неподвижно, так что не успел он пошевельнуться, как я заметила это, сняла очки, отложила книгу, поднялась и стала смотреть на него. Сначала он шевелил одной рукой, потом обеими, а потом — как человек, который пробирается куда-то в потемках. Еще долго после того, как глаза его открылись, они были словно затянуты пеленой, и он все еще нащупывал себе путь к свету. Но постепенно зрение его прояснилось и руки перестали двигаться. Он увидел потолок, он увидел стену, он увидел меня. Когда его зрение прояснилось, мое прояснилось также, и когда мы, наконец, взглянули друг другу в лицо, я отшатнулась и крикнула сгоряча:

— Ах, вы, злой вы, злой человек! Вот вы и наказаны за свой грех!

Ведь едва жизнь затеплилась в его глазах, я узнала в нем мистера Эдсона, отца Джемми, так жестоко покинувшего бедную молодую незамужнюю мать Джемми, которая умерла на моих руках, бедняжка, и оставила мне Джемми.

— Жестокий вы, злой человек! Подлый вы изменник!

Собрав последние силы, он попытался повернуться, чтобы спрятать свое жалкое лицо. Рука его свесилась с кровати, а за нею и голова, и вот он лежал передо мной, сломленный и телом и духом. Поистине печальное зрелище под летним солнцем!

— О господи! — заплакала я. — Научи, что мне сказать этому несчастному! Я бедная грешница, и не мне его судить!

Но, подняв глаза на ясное яркое небо, я увидела ту высокую башню, где Джемми стоял выше пролетавших птиц, глядя на окно этой самой комнаты, и мне почудилось, будто там засиял последний взгляд его бедной прелестной молодой матери, — такой, каким он стал в ту минуту, когда душа ее просветлела и освободилась.

— Ах, несчастный вы, несчастный, — говорю я, став на колени у кровати, — если сердце ваше раскрылось и вы искренне раскаиваетесь в содеянном, спаситель наш смилуется над вами!

Я прижалась лицом к кровати, а он с трудом дотянулся до меня бессильной рукой. Хочу верить, что это был жест раскаяния. Больной пытался крепко уцепиться за мое платье, но пальцы его были так слабы, что тут же разжались.

Я подняла его на подушки и говорю ему:

— Вы меня слышите?

Он подтвердил это взглядом.

— Вы меня узнаете?

Он опять подтвердил это взглядом и даже еще яснее.

— Я здесь не одна. Со мною майор. Вы помните майора?

Да. Я хочу сказать, что он опять дал мне утвердительный ответ взглядом.

— И мы с майором здесь не одни. Мой внук — его крестник — с нами. Вы слышите? Мой внук.

Он снова попытался ухватить меня за рукав, но рука его смогла только дотянуться до меня и тотчас упала.

— Вы знаете, кто мой внук?

— Да.

— Я любила и жалела его покинутую мать. Когда она умирала, я сказала ей: «Дорогая моя, этот младенец послан бездетной старой женщине». С тех пор он всегда был моей гордостью и радостью. Я люблю его так нежно, словно выкормила своей грудью. Хотите увидеть моего внука перед смертью?

— Да.

— Когда я кончу говорить, дайте мне знать, что вы правильно поняли мои слова. От него скрыли историю его рождения. Он не знает о ней. Ничего не подозревает. Если я приведу его сюда, к вашей постели, он будет думать что вы совершенно чужой ему человек. Я не могу скрыть от него, что в мире есть такое зло и горе, но что они были так близко от него, когда он лежал в своей невинной колыбели, это я от него скрывала, скрываю и всегда буду скрывать ради его матери и ради него самого.

Он показал мне знаком, что отлично все понял, и слезы потекли у него из глаз.

— Теперь отдохните, и вы увидите его.

Тут я дала ему немного вина и коньяку и оправила его постель. Но я уже начала опасаться, как бы майор и Джемми не опоздали. Занятая своим делом и этими мыслями, я не услышала шагов на лестнице и вздрогнула, увидев, что майор остановился посреди комнаты и, встретившись глазами с умирающим, узнал его в эту минуту, как я узнала его незадолго перед тем.

Гнев отразился на лице майора, а также ужас и отвращение и бог весть что еще. Тогда я подошла к нему и подвела его к кровати, потом сложила и воздела руки, а майор последовал моему примеру.

— О господи, — сказала я, — ты знаешь, что оба мы видели, как страдало и мучилось юное создание, которое теперь с тобою. Если этот умирающий искренне раскаялся, мы оба вместе смиренно молим тебя помиловать его.

Майор сказал: «Да будет так!» — а я немного погодя шепнула ему: «Милый старый друг, приведите нашего любимого мальчика».

И майор, такой умный, что понял все без слов, ушел и привел Джемми.

Никогда, никогда, никогда я не забуду ясного, светлого лица нашего мальчика в ту минуту, когда он стоял в ногах кровати и смотрел на умирающего, не зная, что это его отец. Ах! Как он тогда был похож на свою милую молодую мать!

— Джемми, — говорю я, — я узнала все насчет этого бедного джентльмена, который так болен, — оказывается, он действительно когда-то жил в нашем старом доме. И так как он, умирая, хочет видеть всех, кто принадлежит к этому дому, я послала за тобой.

— Ах, несчастный! — говорит Джемми, сделав шаг вперед и очень осторожно касаясь руки умирающего. — Как мне жаль его. Несчастный, несчастный человек!

Глаза, которым суждено было вскоре закрыться навеки, впились в мои, и у меня не хватило сил устоять перед ними.

— Видишь, милый мой мальчик, — этот наш ближний умирает, как умрут н лучшие и худшие из нас; но в его жизни есть одна тайна… и если ты сейчас коснешься щекой его лба и скажешь: «Да простит вас бог!» — ему станет легче в последний его час.

— О бабушка! — сказал Джемми от всего сердца. — Я недостоин.

Однако он нагнулся и сделал то, о чем я просила. Тогда дрожащие пальцы больного ухватились, наконец, за мой рукав, и мне кажется, что, умирая, он пытался поцеловать меня.



Ну вот, душенька! Вот вам и вся история моего наследства, и если она вам понравилась, стоило бы, рассказывая ее, потрудиться в десять раз больше.

Вы, может быть, подумаете, что после всего этого французский городок Санс нам опротивел: но нет, мы этого не находили. Я ловила себя на том, что всякий раз, как я смотрела на высокую башню, стоящую на другой башне, мне вспоминались другие дни, когда одно прелестное юное создание с красивыми золотистыми волосами доверилось мне, как родной матери, и от этих воспоминаний город казался мне таким тихим и мирным, что я и выразить этого не могу. И все обитатели гостиницы, вплоть до голубей на дворе, подружились с Джемми и майором и отправлялись вместе с ними во всякого рода экспедиции в разнообразных экипажах, покрытых грязью вместо краски и запряженных норовистыми ломовыми лошадьми, с какими-то веревками вместо сбруи, и каждый новый знакомый был одет в синее, словно мясник, и каждый новый конь становился на дыбы, стремясь пожрать и растерзать другого коня, и каждый человек, имеющий бич, щелкал им — щелк-щелк-щелк-щелк-щелк, — как школьник, которому бич впервые попал в руки. Что касается майора, душенька, то он проводил большую часть времени со стаканчиком в одной руке и бутылкой легкого вина в другой, и всякий раз, как он видел кого-нибудь тоже со стаканчиком в руке, все равно кого — военного с аксельбантами, или служащих гостиницы, сидящих за ужином во дворе, или горожан, болтающих на лавочке, или поселян, уезжающих с рынка домой, — майор бросался чокаться с ними и кричал: «Эй! вив![9] такой-то!» или «вив то-то!» И хотя я не могла вполне одобрить поведение майора, что же делать — в мире много всяких обычаев и они разные, соответственно разным частям этого мира, и когда майор танцевал прямо на площади с одной особой, содержавшей парикмахерскую, он, по-моему, был вполне прав, танцуя как можно лучше и с такой силой вертя свою даму, какой я от него не ожидала, однако меня немного беспокоили бунтарские крики танцоров и всей остальной компании — точь-в-точь как на баррикадах, — так что я, наконец, сказала:


  • Страницы:
    1, 2, 3