— Право, не знаю, — говорю я майору. — Это зависит от обстоятельств. А вот вы, сэр, вы не будете возражать?
— Я? — говорит майор. — Возражать? Джемми Джекмен? Миссис Лиррипер, принимайте предложение.
Ну, я и пошла наверх и дала согласие, а они переехали на другой день, в субботу, и майор был так любезен, что написал для нас контракт красивым круглым почерком, в выражениях, которые показались мне столь же юридическими, сколь военными, и мистер Эдсон подписал его в понедельник утром, а во вторник майор пришел с визитом к, мистеру Здсону, а мистер Эдсон в среду отдал визит майору — ну вот, третий этаж и подружился с диванной, да так, что лучшего и желать нельзя было.
Три месяца, за которые было уплачено вперед, прошли, и вот, душенька, наступил уже май, но никаких разговоров насчет возобновления контракта со мной не начинали, а тут оказалось, что мистер Эдсон вынужден уехать в деловую экспедицию через остров Мэн, что прямо-таки застало врасплох нашу хорошенькую дамочку, да и остров-то этот, по-моему, не лежит на пути ни в какую страну и ехать через него незачем ни в какое время; впрочем, насчет этого могут быть разные мнения. И так неожиданно все это случилось, что мистеру Эдсону пришлось уехать уже на другой день, а она так горько плакала, бедняжка, что, верьте не верьте, я тоже заплакала, когда увидела, как она стоит на холодной мостовой на резком восточном ветру — весна в тот год сильно запоздала, — прощается с ним в последний раз, обвивая руками его шею, и ее прелестные золотистые волосы развеваются во все стороны, а он ей твердит:
— Ну, будет, будет… Пусти меня, Пэгги!
А к тому времени уже стало ясно, что вскорости произойдет то самое событие, насчет которого майор так любезно заверил меня, что не будет возражать, если это случится у нас в доме, и я ей намекнула на это, когда мистер Эдсон уехал, а я утешала ее, поднимаясь с ней под руку по лестнице, и сказала:
— Вам скоро придется поберечь себя для кое-кого другого, миленькая моя, и вы должны это помнить.
Письма от него не приходило, хотя оно должно было прийти, и что только она переживала каждое утро, когда почтальон ничего не приносил ей, рассказать невозможно, так что даже почтальон и тот жалел ее, когда она со всех ног бежала вниз к дверям, а ведь нечего удивляться, что чувствительность притупляется, когда берешь на себя труд разносить чужие письма, не получая от этого никакого удовольствия и чаще всего ковыляя в грязи, под дождем за какие-то жалкие гроши. Но вот, наконец, в одно прекрасное утро, когда она слишком плохо себя чувствовала, чтобы сбежать вниз по лестнице, почтальон и говорит мне, да еще с таким довольным видом, что я чуть не влюбилась в малого, хотя форменная куртка его промокла и с нее капало.
— Я, — говорит, — нынче утром зашел к вам к первой на этой улице, миссис Лиррипер, потому что есть у меня письмецо для миссис Эдсон.
Я как можно быстрее поднялась наверх, к ней в спальню, а она сидела на кровати и, схватив письмо, принялась его целовать, потом разорвала конверт и вдруг уставилась на бумагу, как будто в пустоту.
— Какое короткое, — говорит она, подняв на меня большие глаза, — ах, миссис Лиррипер, какое короткое!
А я ей говорю:
— Милая миссис Эдсон, это, конечно, оттого, что вашему супругу некогда было написать письмо подлиннее.
— Конечно, конечно, — говорит она, закрыв лицо обеими руками, и поворачивается к стенке.
Я тихонько закрыла дверь, а сама на цыпочках спустилась вниз и постучалась к майору, у которого тогда жарилась в голландской печке тонко нарезанная грудинка, и когда майор увидел меня, он встал с кресла и усадил меня на диван.
— Тише! — говорит он. — Я вижу, что-то неладно. Молчите… Повремените… А я говорю:
— Ах, майор, боюсь, что там, наверху, творится что-то ужасное.
— Да, да, — говорит он, — и я стал побаиваться… повремените. — И вдруг, вопреки своим собственным словам, он приходит в страшную ярость и говорит: — Я никогда себе не прощу, мадам, что я, Джемми Джекмен, не раскусил всего этого еще в то утро… не пошел прямо наверх, когда сапожная губка была у меня в руках… не заткнул ему этой губкой глотку… и не задушил его до смерти на месте!
Успокоившись, мы с майором порешили, что ничего нам не остается делать, как только притворяться, будто мы ни о чем не подозреваем, и прилагать все усилия к тому, чтобы бедной малютке жилось покойно, но что я стала бы делать без майора, когда пришлось внушать всем шарманщикам, что нам нужен покой, неизвестно — ведь он-то воевал с ними, как лев и тигр, даже до такой степени, что, не видя этого своими глазами, я не поверила бы, как это джентльмен может так стремительно выскакивать из дому с каминными щипцами, тросточками, кувшинами, углем, картофелем, взятым со своего стола, и даже со шляпой, сорванной со своей собственной головы, и в то же время до того свирепо выражаться на иностранных языках, что шарманщики, бывало, остановятся, не докрутивши ручки, и стоят, оцепенев, словно Спящие Уродины, — не могу же я назвать их Красавицами!
Теперь я до того пугалась, едва завидев почтальона невдалеке от нашего дома, что чувствовала облегчение, когда он проходил мимо; но вот дней через десять или недели через две он опять говорит мне:
— Письмо для миссис Эдсон… Она хорошо себя чувствует?
— Хорошо, почтальон, но она уже не в силах вставать так рано, как прежде, — что было истинной правдой.
Я отнесла письмо к майору, который сидел за завтраком, и говорю, запинаясь:
— Майор, не хватает у меня духу отдать ей письмо.
— Недобрый вид у этого чертова письма, — говорит майор.
— У меня не хватает духу, майор, — повторяю я, а сама вся дрожу, — отдать ей его.
Майор ненадолго призадумался, а потом говорит, подняв голову с таким видом, точно ему пришла на ум какая-то новая и полезная мысль:
— Миссис Лиррипер, я никогда себе не прощу, что я, Джемми Джекмен, не пошел в то утро прямо наверх со своей сапожной губкой в руках… не заткнул ему губкой глотку… и не задушил его до смерти на месте!
— Майор, — говорю я с некоторой поспешностью, — вы этого не сделали — и слава богу, потому что ничего хорошего из этого не получилось бы, и мне кажется, вашей губке нашлось лучшее применение на ваших почтенных сапогах.
Ну, мы образумились и порешили, что я постучу в дверь ее спальни и положу письмо на циновку снаружи, а сама подожду на верхней площадке, посмотрю, не случится ли чего, и, признаюсь, никакой порох, ни пушечные ядра, ни гранаты, ни ракеты не внушали никому такого страха, какой внушало мне это страшное письмо, когда я несла его на третий этаж.
Ужасный вопль пронесся по всему дому, как только она распечатала письмо, и я нашла ее лежащей замертво на полу. Я, душенька, даже не взглянула на письмо, которое лежало рядом с нею развернутое, потому что для этого не представилось случая.
Все, что мне требовалось, чтобы привести ее в чувство, майор собственноручно принес мне наверх и, кроме того, сбегал в аптеку за лекарствами, которых в доме не оказалось, а также ринулся в самую ожесточенную из своих стычек с одним музыкальным инструментом, представлявшим бальный зал не знаю уж в какой именно стране, но только фигурки вальсировали, то показываясь из-за портьеры, то скрываясь за нею, и притом вращали глазами. Но вот, долгое время спустя я увидела, что она приходит в чувство, и поскорей улизнула на площадку, да так и стояла там, покуда не услышала ее плача, а тогда вошла и говорю бодрым голосом:
— Миссис Эдсон, вы нездоровы, милочка моя, да и не мудрено, — и говорю это с таким видом, словно раньше и не входила к ней в комнату.
Поверила она мне или не поверила, этого я не могу сказать, да оно и не важно, хоть и могла бы, но я сидела с ней много часов, а она все благодарила меня и, наконец, сказала, что хочет полежать, потому что у нее голова болит.
— Майор, — шепчу я, заглянув в диванную, — прошу и умоляю вас, не выходите из дому!
А майор шепчет в ответ:
— Мадам, будьте уверены, что не выйду. Ну, а как она?
Я ему говорю:
— Майор, одному богу известно, что жжет и терзает ее бедную душу. Когда я с нею рассталась, она сидела у окна в своей комнате. А я теперь пойду посижу у окна в своей.
Прошел день, и настал вечер. Жить на улице Норфолк очень приятно, — только не в нижней ее части, — и все-таки летним вечером, когда она вся покрыта сором и клочками бумаги, и на ней играют беспризорные дети, и какая-то тяжелая тишина и духота давят на нее, а церковные колокола трезвонят где-то поблизости, тут немножко скучно, и ни разу я с тех пор не смотрела на нее в такой вот час и никогда не посмотрю в такой час без того, чтобы не вспомнить того скучного июньского вечера, когда эта молоденькая бедняжка сидела у своего открытого окна в угловой комнате на третьем этаже, а я сидела у своего открытого окна в угловой (противоположной угловой) на четвертом. Что-то милосердное, что-то более мудрое и доброе, чем я сама, заставило меня, пока еще было светло, надеть шляпку и шаль, а когда тени упали на землю и начался прилив, я видела — стоило мне только высунуть голову и взглянуть вниз на ее окно, — что она слегка наклонилась вперед и смотрит вниз. Уже темнело, когда я увидела ее на улице.
Я так боялась потерять ее из виду, что даже теперь, когда об этом рассказываю, у меня перехватывает дыхание, и, спускаясь по лестнице, я мчалась со всех ног, так что я только стукнула рукой в Майорову дверь, проходя мимо, и выскочила из дому. Она уже скрылась. Не убавляя шагу, я пошла вниз по улице и, добравшись до поворота на Хоуард-стрит, увидела, что она свернула туда и идет прямо впереди меня на запад. Ох, до чего я обрадовалась, когда, наконец, увидела ее!
Она совсем плохо знала Лондон и очень редко выходила из дому, разве что подышать воздухом на нашей же улице, где она знала двух-трех малышей — детей наших соседей, и порой стояла среди них на мостовой, глядя на воду. Я знала, что идет она наудачу, однако она без ошибки сворачивала в переулки, если это было нужно, и, наконец, вышла на Стрэнд. Но я видела, что на каждом перекрестке она повертывала голову лишь в одну сторону, а именно в сторону реки.
Возможно, что только тишина и темнота, царившие вокруг Аделфи Террас, побудили ее устремиться в ту сторону, но шла она с таким видом, словно заранее решила пойти туда; да, пожалуй, так оно и было. Она спустилась прямо на площадку, прошлась вдоль нее, наклоняясь над чугунными перилами и глядя вниз, и впоследствии я часто просыпалась в постели, с ужасом вспоминая об этом. Пристань внизу была безлюдна, вода поднялась высоко, и все это, должно быть, укрепило ее намерение. Она огляделась кругом, как бы ища дороги, и устремилась вниз — не знаю уж, по верному ли пути или нет, потому что я ни раньше, ни позже тут не бывала, — а я пошла за ней следом.
Надо сказать, что за все это время она ни разу не оглянулась назад. Но теперь походка ее сильно изменилась, и вместо того чтобы по-прежнему идти быстрым, твердым шагом, сложив руки на груди, она бежала под темными, мрачными сводами как безумная, широко раскинув руки, точно это были крылья и она летела навстречу своей смерти.
Мы очутились на пристани, и она остановилась. Я тоже остановилась. Увидев, как она взялась за завязки своей шляпы, я бросилась вперед по самому краю пристани и обеими руками обхватила ее за талию. В тот миг я знала, что она могла бы меня утопить, но вырваться из моих рук не смогла бы.
До тех пор мысли у меня путались, и я никак не могла придумать, что мне ей сказать, но чуть только я до нее дотронулась, разум вернулся ко мне, как по волшебству: голос стал естественным, голова ясной, и даже дышала я почти как всегда.
— Миссис Эдсон! — говорю я. — Милочка моя! Осторожней. Как это вы заблудились и попади в такое опасное место? Вы, наверное, шли по самым путаным улицам Лондона. Ну и не мудрено, что заблудились. Надо же вам было попасть в такое место! Я-то думала, что никто сюда не ходит, кроме меня, когда я тут заказываю уголь, да майора, что живет в диванной, — он любит выкурить здесь сигару! — а сказала я так, увидев, что этот славный человек уже стоит поблизости, делая вид, что курит.
— Кхе! Кхе! Кхе! — кашляет майор.
— Ах, боже мой, — говорю я, — да вот и он сам, легок на помине!
— Эй! Кто идет? — окликает нас майор по-военному.
— На что это похоже! — говорю я. — Неужели вы нас не узнаете, майор Джекмен?
— Эй! — восклицает майор. — Кто там зовет Джемми Джекмена? (Но он задыхался сильнее и говорил менее натурально, чем я от него ожидала.)
— Да ведь это же миссис Эдсон, майор! — говорю я. — Она вышла на воздух освежить свою бедную головку, которая очень болела, да вот сбилась с дороги, заблудилась, и бог знает, куда бы попала, не приди я сюда опустить письмо с заказом на уголь в почтовый ящик своего поставщика, а вы покурить сигару! Да вы и вправду, милочка, недостаточно хорошо себя чувствуете, — говорю я ей, — чтобы уходить так далеко из дому без меня… Ну, майор, ваша рука придется кстати, — говорю я ему, — ведь бедняжка может опереться на нее хоть всей своей тяжестью.
Тут мы, благодарение богу, подхватили ее с двух сторон и увели.
Она вся дрожала, словно от холода, пока я не уложила ее в постель, и до самого рассвета держала меня за руку, а сама все стонала и стонала: «О, жестокий, жестокий, жестокий!» Но когда я опустила голову, притворяясь, что меня одолел сон, я услышала, как бедняжка стала трогательно и смиренно благодарить судьбу за то, что ей помешали в безумии наложить на себя руки, и тут уж я чуть не выплакала себе глаза, залив слезами покрывало, и поняла, что она спасена.
У меня были кое-какие средства, и я могла себе кое-что позволить, поэтому мы с майором на другой же день обдумали, как нам быть дальше, пока она спала, обессиленная, и вот я говорю ей, как только подвернулся удобный случай:
— Миссис Эдсон, милочка моя, когда мистер Эдсон внес мне квартирную плату за следующие шесть месяцев…
Она вздрогнула, и я почувствовала, что в меня впились ее большие глаза, но не подала виду и продолжала, уткнувшись в свое шитье:
— …я выдала ему расписку, но сейчас не вполне уверена, что тогда правильно поставила на ней число. Вы не можете дать мне взглянуть на нее?
Она прикрыла холодной, застывшей рукой мою руку и посмотрела на меня, словно заглядывая мне в душу, так что мне пришлось бросить шитье и взглянуть на нее, но я заранее приняла предосторожности — надела очки.
— У меня нет никакой расписки, — говорит она.
— А! Так, значит, она осталась у него, — говорю я небрежным тоном. — Впрочем, беда невелика. Расписка всегда расписка.
С той поры она постоянно держала меня за руку, если я могла ей это позволить, что случалось тогда, когда я читала ей вслух, потому что нам с ней, конечно, приходилось заниматься шитьем, а обе мы были не мастерицы шить всякие крошечные штучки, но при всей моей неопытности я все же скорее могу гордиться плодами своих трудов. И хотя ей нравилось все то, что я ей читала, мне казалось, что, не считая нагорной проповеди, ее больше всего трогало благостное сострадание Христа к нам, бедным женщинам, и его детство и то, как матерь его гордилась им и как хранила в сердце его слова. В глазах у нее всегда светилась благодарность, и я никогда, никогда, никогда не забуду этого, пока не закрою собственных глаз в последнем сне, когда же я случайно бросала взгляд на нее, я неизменно встречала ее благодарный взгляд, и она часто протягивала мне дрожащие губы для поцелуя, словно была маленькой любящей, несчастной девочкой, а не взрослой женщиной.
Как-то раз бедные ее губки дрожали так сильно, а слезы лились так быстро, что мне показалось, она вот-вот поведает мне все свое горе, но я взяла ее за руки и сказала:
— Нет, милочка, не сейчас, — сейчас вам лучше и не пытаться. Подождите, пока не наступит хорошее время, когда все это пройдет и вы окрепнете, — вот тогда и рассказывайте мне что хотите. Согласны?
Она несколько раз кивнула мне головой, не выпуская моих рук, потом прижала их к своим губам и к груди.
— Одно лишь слово, дорогая моя, — сказала я, — нет ли кого-нибудь…
Она посмотрела на меня вопросительно:
— Кого-нибудь?
— К кому я могла бы пойти?
Она покачала головой.
— Кого я могла бы привести к вам?
Она опять покачала головой.
— Ну, а мне ведь никого не нужно, дорогая. Теперь будем считать, что с этим покончено.
Не больше чем неделю спустя, — потому что разговор наш происходил, когда мы давно уже сдружились с нею, — я склонялась над ее изголовьем и то прислушивалась к ее дыханию, то искала признаков жизни в ее лице. Наконец жизнь торжественно вернулась к ней, но это была не вспышка, — мне почудилось, будто бледный, слабый свет медленно-медленно разлился по ее лицу.
Она беззвучно произнесла что-то, и я догадалась, что она спросила:
— Я умру?
И я ответила:
— Да, бедняжечка моя милая, кажется, что да.
Я каким-то образом угадала ее желание и положила ее бессильную правую руку ей на грудь, а другую сверху, и она помолилась — так хорошо! — а я, несчастная, тоже помолилась, хоть и без слов. Потом я взяла завернутого в одеяльце ребеночка с того места, где он лежал, принесла его и сказала:
— Милочка моя, он послан бездетной старой женщине. Чтобы мне было о ком заботиться.
В последний раз она протянула мне дрожащие губы, и я нежно поцеловала их.
— Да, моя милочка, — сказала я. — Помоги нам бог! Мне и майору.
Не знаю, как это получше выразить, но я увидела в ее благодарном взгляде, что душа ее проясняется, поднимается, освобождается и улетает прочь.
Вот, душенька, отчего и почему мы назвали его Джемми — в честь майора, его крестного отца, и дали ему фамилию Лиррипер — в честь меня, и в жизни я не видывала такого милого ребенка, который так оживлял бы меблированные комнаты, как он наш дом, и был таким товарищем для своей бабушки, каким был Джемми для меня, к тому же всегда-то он был спокойный, слушался (большей частью), когда ему что-нибудь прикажешь, прямо утешительный был малыш, — глядя на него, душа радовалась, кроме как в один прекрасный день, когда он настолько вырос, что забросил свою шапочку на нижний дворик Уозенхемши, а ему не захотели вернуть шапочку, и я до того разволновалась, что надела свою лучшую шляпку и перчатки, взяла зонтик, повела ребенка за ручку и говорю:
— Мисс Уозенхем, не думала я, что мне когда-нибудь придется войти в ваш дом, но если шапочку моего внука не возвратят немедленно, законы нашей родины, охраняющие собственность подданных, вступят в силу, и в конце концов нас с вами рассудят, чего бы это ни стоило.
С усмешкой, по которой я, признаюсь, сейчас же догадалась, что слух о запасных ключах не ложь (хотя, может, я и ошиблась и придется оставить мисс Уозенхем только под подозрением за недостатком улик), она позвонила и говорит:
— Джейн, вы не видели у нас в нижнем дворике старой шапки какого-то уличного мальчишки?
А я ей на это:
— Мисс Уозенхем, прежде чем ваша горничная ответит на этот вопрос, позвольте мне вам сказать прямо в глаза, что мой внук не уличный мальчишка и что он не имеет обыкновения носить старые шапки. Уж коли на то пошло, мисс Уозенхем, — говорю я, — шапочка моего внука, сдается мне, поновее вашего чепца, — что было очень дерзко с моей стороны, — ведь кружева у ней на чепце были самые простые, машинные, застиранные да к тому же еще и рваные, но ее наглость вывела меня из себя.
Тут мисс Уозенхем покраснела и говорит:
— Джейн, отвечайте на мой вопрос, есть у нас на нижнем дворике детская шапка или нет?
— Да, сударыня, — отвечает Джейн, — я, кажется, видела, что там валяется какое-то тряпье.
— В таком случае, — говорит мисс Уозенхем, — проводите этих посетителей вон из дома и выкиньте этот нестоящий предмет из моих владений.
Но тут мальчик, — а он все время глядел на мисс Уозенхем во все глаза, чтобы не сказать больше, — хмурит свои бровки, надувает губки, расставляет толстенькие ножонки, медленно сучит пухленькими кулачками, как будто вертит ручку кофейной мельницы, и говорит Уозенхемше:
— Вы не лугайте мою бабушку, а то я вас побью!
— Эге! — говорит мисс Уозенхем, сердито глядя на крошку. — Уж если это не уличный мальчишка, так кому ж еще и быть? Хорош, нечего сказать!
А я разразилась хохотом и говорю:
— Если вы, мисс Уозенхем, смотрите без удовольствия даже на такого прелестного ребенка, я не завидую вашим чувствам и желаю вам всего хорошего. Джемми, пойдем домой с бабушкой.
И я не потеряла прекраснейшего расположения духа, — хотя шапочка вылетела прямо на улицу в таком виде, словно ее только что вытащили из-под водопроводного крана, — но шла домой, смеясь всю дорогу, и все это благодаря нашему милому мальчику.
Сколько миль мы с майором проехали вместе с Джемми в сумерках, не зажигая лампы, сосчитать невозможно, причем Джемми сидел за кучера на козлах (на окованном медью пюпитре майора), я сидела внутри почтовой кареты — то есть в кресле, а майор стоял за кондуктора на запятках, то есть просто позади меня, и весьма искусно трубил в рог из оберточной бумаги. И, право же, душенька, когда я, бывало, задремлю на своем сиденье в «почтовой карете» и вдруг проснусь от вспышки огня в камине да услышу, как наш драгоценный малыш правит лошадьми, а майор трубит сзади, требуя, чтобы нам дали сменную четверню, потому что мы приехали на станцию, так, верите ли, мне спросонья чудилось, будто мы едем по старой Северной дороге, которую так хорошо знал мой бедный Лиррипер. А потом, поглядишь, бывало, как оба они, и старый и малый, слезают, закутанные, чтобы погреться, топочут ногами и пьют стаканами эль из бумажных спичечных коробок, взятых с каминной полки, так сразу увидишь, что майор веселится не хуже мальчугана, ну, а я забавлялась совсем как в театре, когда, бывало, наш кучеренок откроет дверцу кареты и заглянет ко мне внутрь со словами: «Очень быстло ехали до этой станции… Стлашно было, сталушка?»
Но те невыразимые чувства, какие я испытала, когда мы потеряли этого мальчика, можно сравнить только с чувствами майора, а они были ни капельки не лучше моих, — ведь мальчик пропал пяти лет от роду в одиннадцать часов утра, и ни слуху ни духу о нем не было до половины десятого вечера, когда майор уже ушел к редактору газеты «Таймс», помещать объявление, которое появилось на другой день, ровно через сутки после того, как беглец нашелся, и я бережно храню этот номер в ящике, надушенном лавандой, потому что это был первый случай, когда о Джемми написали в газетах. Чем дальше шло время, тем больше я волновалась, и майор тоже, и, кроме того, нас обоих ужасно раздражало невозмутимое спокойствие полицейских, — хотя надо им отдать должное, они были очень вежливы и предупредительны, — а также то упрямство, с каким они отказывались поддерживать наше предположение, что ребенка украли.
— В большинстве случаев мы их находим, сударыня, — уверял сержант, явившийся, чтобы меня успокоить, в чем он нисколько не преуспел, а сержант этот был рядовым констеблем во времена Кэролайн, на что он и намекнул вначале, сказав: — Не поддавайтесь волнению, сударыня, все обойдется благополучно — так же, как зажил мой нос, после того как его исцарапала та девица у вас на третьем этаже, — говорит, — ведь мы в большинстве случаев их находим, сударыня, потому что никто особенно не рвется подбирать, если можно так выразиться, подержанных ребятишек. Кто-кто, а уж вы получите его обратно, сударыня.
— Ах, но, дорогой мой, добрый сэр, — говорю я и сжимаю руки, потом ломаю их, потом опять сжимаю, — ведь он до того необыкновенный ребенок!
— Ну так что ж, сударыня, — говорит сержант, — мы и таких в большинстве случаев находим, сударыня. Весь вопрос в том, дорого ли стоит его одежда.
— Его одежда, — говорю я, — стоит недорого, сэр, потому что он был в своем будничном костюмчике, но ведь это до того прелестный ребенок!
— Не беспокойтесь, сударыня, — говорит сержант. — Кто-кто, а вы получите его обратно, сударыня. И даже будь он в своем лучшем костюме, самое худшее, что может случиться, — это то, что его найдут завернутым в капустные листья и дрожащим от холода где-нибудь в переулке.
Слова его пронзили мне сердце точно кинжалом — тысячью кинжалов, — и мы с майором бегали, как безумные, туда-сюда весь день напролет; но вот — дело было уже к вечеру — майор, возвратившись домой после своих переговоров с редактором «Таймса», словно в истерике врывается в мою комнатку, хватает меня за руку, вытирает себе глаза и кричит:
— Радуйтесь, радуйтесь… полисмен в штатском поднялся на крыльцо, когда я входил в дом… успокойтесь! Джемми нашелся!
Не мудрено, что я упала в обморок, и когда очнулась, бросилась обнимать ноги сыщику — а он был с темными бакенбардами и как будто составлял в уме инвентарь всего имущества в моей комнатке, — и тут я говорю ему: «Благослови вас бог, сэр, но где же наш милый крошка?» — а он отвечает: «В Кеннингтонском полицейском участке».
Я чуть было не упала к его ногам, окаменев от ужаса при мысли о том, что такая невинность сидит в кутузке вместе с убийцами, но сыщик добавил:
— Он побежал за обезьяной.
Тут я решила, что это какое-то слово на воровском языке, и стала его просить:
— О сэр, объясните любящей бабушке, какая такая обезьяна?
А он мне на это:
— Да вот та самая, в колпачке с блестками, а под подбородком ремешок, который вечно сползает на сторону, — та, что торчит у перекрестков на круглом столике и лишь в крайнем случае соглашается вынимать саблю из ножен.
Теперь я все поняла и всячески его благодарила, и мы с майором и с ним поехали в Кеннингтон, а там нашли нашего мальчика: он очень уютно устроился перед пылающим камином и сладко спал, наигравшись на маленькой гармони, величиной с утюг, даже меньше, — должно быть, ее отобрали у какого-то мальчишки, а полицейские любезно дали ее Джемми, чтоб он поиграл и заснул.
Ну, а про ту систему, душенька, по которой майор начал и, можно сказать, усовершенствовал обучение Джемми, в то время когда тот был еще такой маленький, что если стоял по ту сторону стола, то приходилось смотреть не через стол, а под него, чтобы увидеть этого крошку и его чудесные золотые кудри-точь-в-точь как у матери, — так вот, про эту систему, душенька, не худо бы узнать и королю, и палате лордов, и палате общин, и тогда майору, наверное, вышло бы повышение, которого он вполне заслуживает и которое пришлось бы ему весьма кстати (говоря между нами), особенно по части фунтов, шиллингов и пенсов. Когда майор впервые взялся обучать Джемми, он сказал мне:
— Я собираюсь, мадам, — говорит, — сделать нашего питомца вычислителем.
— Майор, — говорю я, — вы меня пугаете: смотрите не нанесите малютке такого непоправимого вреда, что вы этого себе вовек не простите.
— Мадам, — говорит майор, — раскаяние, которое я испытал после того случая, когда в руке у меня была сапожная губка и я не задушил ею этого мерзавца… на месте…
— Опять! Ради всего святого! — перебиваю я майора. — Пусть совесть гложет его без всяких губок.
— …повторяю, мадам, раскаяние, испытанное мною после того случая, — говорит майор, — можно сравнить только с раскаянием, которое переполнит мне грудь, — тут он ударил себя в грудь, — если этот острый ум не будут развивать с раннего детства. Но заметьте себе, мадам, — говорит майор, подняв указательный палец, — развивать таким методом, что для ребенка это будет одно удовольствие.
— Майор, — говорю я, — буду с вами откровенна и скажу вам начистоту: как только я замечу, что дорогой малютка теряет аппетит, я пойму, что все это от ваших вычислений, и прекращу их в две минуты. Или если я замечу, что они ударяют ему в голову, — говорю я, — или как-нибудь там расстраивают ему желудок, или что от этих самых вычислений у него подкашиваются ножки, результат будет тот же самый, но, майор, вы человек умный и много чего повидали на своем веку, вы любите ребенка, вы его крестный отец, и раз вы уверены, что попробовать стоит, — пробуйте.
— Эти слова, мадам, — говорит майор, — достойны Эммы Лиррипер. Я прошу об одном, мадам: предоставьте нам с крестником недельки две на подготовку сюрприза для вас и позвольте мне иногда забирать к себе из кухни некоторые небольшие предметы, в которых там пока нет надобности.
— Из кухни, майор? — переспрашиваю я, смутно опасаясь, уж не собирается ли он сварить ребенка.
— Из кухни, — отвечает майор, а сам улыбается и надувается и даже как будто становится выше ростом.
Ну, я согласилась, и некоторое время майор с мальчуганом каждый день сидели взаперти по получасу кряду, и я только и слышала, что они болтают да смеются, а Джемми хлопает в ладоши и выкрикивает разные числа, поэтому я сказала себе: «Пока что это ему не повредило», — да к тому же, наблюдая за милым мальчиком, я не замечала в нем ничего особенного, и это меня тоже успокаивало. Наконец в один прекрасный день Джемми приносит мне карточку, исписанную аккуратным Майоровым почерком: «Господа Джемми Джекмен, — надо вам знать, что мы назвали мальчика в честь майора, — имеют честь просить миссис Лиррипер пожаловать в Джекменский институт, в диванную, что с окнами на улицу, сегодня в пять ноль-ноль вечера и присутствовать при исполнении нескольких небольших фокусов из области элементарной арифметики». И, верьте не верьте, ровно в пять часов майор стоял в диванной за ломберным столом, крылья которого были подняты, а на столе, устланном старой газетной бумагой, в полном порядке было расставлено множество всякой кухонной утвари, причем крошка стоял на стуле и румяные щечки его горели, а глазки сверкали, словно кучка брильянтиков.
— Тепель, бабушка, — говорит он, — вы садитесь и не плиставайте к нам, — ведь он увидел своими брильянтиками, что я собираюсь его потискать.
— Отлично, сэр, — говорю я, — в такой прекрасной компании я, разумеется, буду слушаться, — и села в кресло, которое для меня поставили, а сама так и трясусь от смеха.
Но вообразите мое восхищение, когда майор принялся выставлять вперед и называть вещи на столе одну за другой, и до того быстро — как фокусы показывают.
— Три кастрюли, — говорит, — щипцы для плойки, ручной колокольчик, вилка для поджаривания хлеба, терка для мускатного ореха, четыре крышки от кастрюль, коробка для пряностей, две рюмки для яиц и доска для рубки мяса… сколько всего?