Очерки Боза - Лондонские типы
ModernLib.Net / Классическая проза / Диккенс Чарльз / Лондонские типы - Чтение
(стр. 1)
Чарльз Диккенс
ЛОНДОНСКИЕ ТИПЫ
Глава I
Мысли о людях
Удивительно, с каким равнодушием относятся в Лондоне к жизни и смерти людей. Человек не вызывает ни в ком ни сочувствия, ни вражды, ни даже холодного любопытства; никто, за исключением его самого, им не интересуется. Когда он умирает, нельзя даже сказать, что его забыли – ведь никто не вспоминал о нем при жизни. В нашей великой столице существует многочисленный разряд людей, у которых, по-видимому, нет ни одного друга и до которых, очевидно, никому нет дела. Когда-то, движимые нуждою, они отправились в Лондон в поисках работы и средств к существованию. Все мы знаем, как тяжко разрывать нити, связывающие нас с родным домом и с друзьями. Но еще тяжелее вычеркивать из памяти тысячи воспоминаний о счастливых днях прошлого, воспоминаний, которые в течение многих лет дремлют в нашей груди, пробуждаясь лишь для того, чтобы вызвать перед нашим мысленным взором образы покинутых друзой, картины, по всей вероятности представшие перед нами в последний раз, или надежды, которые мы некогда лелеяли, но не смеем питать ныне. Однако, к счастью для самих себя, люди, о которых идет речь, давно выбросили подобные мысли из головы.
Земляки их все умерли или разъехались, знакомые, с которыми они прежде вели переписку, затерялись, подобно им, в шуме и сутолоке какого-нибудь большого города, а сами они постепенно впали в состояние тупого смирения и безразличия.
Несколько дней назад, когда мы сидели в Сент-Джеймс-парке, наше внимание привлек человек, которого мы тотчас причислили к этому разряду. Это была высокая, худощавая, бледная личность в черном сюртуке, узких серых панталонах, коротких тесных гетрах и коричневых касторовых перчатках. Несмотря на прекрасную погоду, в руках у него был зонтик – очевидно, каждое утро, отправляясь на службу, он по привычке брал его с собою. Человек прогуливался взад и вперед по краю небольшой зеленой лужайки, где сдаются напрокат стулья, но казалось, что делает он это не для своего удовольствия, а по необходимости – совершенно так же, как шагает по утрам в свою контору из глухих закоулков Излингтона. Был понедельник, он на целые сутки сбросил с себя иго конторы и прогуливался здесь для моциона и развлечения – быть может, впервые в жизни. Нам пришло в голову, что у него никогда прежде не было свободного времени, и теперь он не знает, что с собой делать. Дети играли на траве; гуляющие, смеясь и болтая, проходили мимо, а человек степенно шагал взад и вперед, не замечая никого, не замечаемый никем, и его изможденное бледное лицо, казалось, не в состоянии было выразить ни любопытства, ни интереса к окружающему.
Мы подумали, что по поведению и внешности этого человека можно представить себе всю его жизнь, или, вернее, любой из его дней, ибо у таких, как он, один день ничем не отличается от другого. Нам показалось, будто мы видим перед собою тесную захудалую контору, куда он входит каждое утро, видим, как он вешает свою шляпу всегда на тот же гвоздь, привычным движением ставит ноги под письменный стол, предварительно сняв с себя черный сюртук, который он носит круглый год, и надев вместо него тот, который служил в прошлом году, а теперь хранится в столе, чтобы не истрепался новый. Здесь он сидит целый день, до пяти часов, и работа его так же однообразна, как громкое тиканье часов на камине, кат; все его существование. Он поднимает голову только тогда, когда кто-нибудь входит в контору или когда, производя какой-нибудь особенно сложный расчет, он обращает свой взор к потолку, словно там, в пыльном окошке с зеленым пузырем посредине каждого стекла, таится вдохновение. Около пяти или половины шестого он медленно слезает со своего неизменного табурета и, снова сменив сюртук, отправляется обедать в свою излюбленную кухмистерскую где-то возле Баклерсбери. Официант доверительным тоном – как постоянному клиенту – пересказывает ему меню, и, предварительно осведомившись: «Что бы выбрать получше?», или: «Нет ли чего посвежее?» он заказывает полпорции ростбифа с овощами и полпинты портера. Сегодня он берет полпорции, потому что овощи на целый пенс дороже картофеля и к тому же вчера он брал «два хлеба», а позавчера позволил себе дополнительное излишество в виде «одного сыра». Уладив этот важный вопрос, он вешает шляпу – он снял ее, когда садился за стол, – и заручается правом читать газету после соседа. Если ему удается получить газету во время еды, он обедает с гораздо большим аппетитом. Тогда, прислонив газету к графину с водой, он заедает каждые две строчки куском жаркого. Ровно за пять минут до истечения обеденного часа он достает шиллинг, платит по счету, аккуратно прячет сдачу в жилетный карман (предварительно отложив пенни для официанта) и возвращается в контору, откуда (если только в этот вечер не поступает заграничная почта) через полчаса выходит снова. Теперь он обычным ровным шагом отправляется домой в свою маленькую каморку в Излингтоне, где пьет вечерний чай, быть может развлекаясь за едою болтовней с сынишкой квартирной хозяйки, которого он изредка награждает пенни за решение простейших задач на сложение. Время от времени ему приходится отнести одно-два письма к своему патрону на Рассел-сквер. В таких случаях богатый коммерсант, услыхав его голос, кричит из столовой: «Пожалуйте сюда, мистер Смит!», и мистер Смит, положив шляпу на пол возле одного из кресел в прихожей, робко входит, а когда ему снисходительным тоном предлагают присесть, садится как можно дальше от стола, старательно подобрав ноги под стул, и пьет херес, налитый ему старшим сыном хозяина, после чего, пятясь, выскальзывает из комнаты в состоянии нервного возбуждения, которое не проходит до тех пор, пока он снова не оказывается на Излингтон-роуд. Эти жалкие, безобидные существа довольны, но не счастливы. Надломленные и смиренные, они, быть может, не испытывают страданий, но зато не знают и радости.
Сравните этих людей с другим разрядом жителей нашей столицы. У них тоже нет ни друзей, ни товарищей, по такое положение в обществе они избрали себе сами. Это большей частью пожилые субъекты, седовласые и краснолицые, любители портвейна и гессенских сапог[1]. По каким-то причинам, действительным или воображаемым (обыкновенно по первым, ибо вполне достаточный повод к тому – их собственное богатство и бедность их родственников), они впадают в крайнюю подозрительность и разыгрывают доморощенных мизантропов, упиваясь своими мнимыми несчастьями и портя жизнь всем, кто с ними сталкивается. Эти люди могут встретиться вам повсюду, и вы всегда с легкостью их узнаете. В кофейнях они громко выражают свое недовольство и поглощают роскошные обеды; в театрах постоянно занимают одно и то же кресло и бросают желчные взгляды на сидящих поблизости молодых людей; в церкви выделяются величавостью поступи и громкими откликами на соответствующие места в богослужении; в гостях легко раздражаются за вистом и не терпят музыки. Пожилой субъект подобного сорта всегда живет в пышно обставленных комнатах, коллекционируя в огромном количестве книги, старинное серебро и картины – не столько ради собственного удовольствия, сколько ради того, чтобы чувствовать свое превосходство над людьми, у которых есть желание, по нет возможности с ним соперничать. Он член двух или трех клубов, и ему завидуют, его ненавидят, ему льстят все. остальные члены этих клубов. Время от времени к нему обращается какой-нибудь бедный родственник например, женатый племянник – с просьбой о небольшом вспомоществовании. В таких случаях он с искренним негодованием обрушивается на непредусмотрительность женатых молодых людей, на никчемность жен, на бестактность тех, кто позволяет себе обзаводиться семейством, на беспримерное бесстыдство людей, которые залезают в долги, имея сто двадцать пять фунтов годового дохода, и на другие непростительные прегрешения. Свои гневные филиппики он заключает самодовольным разбором своего собственного поведения и тонким намеком на помощь прихода. Умирает он в один прекрасный день после обеда от апоплексического удара, предварительно завещав свое состояние некоему благотворительному обществу. Упомянутое учреждение воздвигает в его честь мемориальную доску с надписью, в которой выражает свой восторг по поводу его христианского поведения и этом мире и отрадную уверенность, что ему уготовано вечное блаженство в мире ином.
Однако после наших лучших друзей – извозчиков и кондукторов омнибусов, – к ним мы особенно благоволим за их невозмутимую наглость и изворотливость, – больше всего забавляют нас лондонские подмастерья. Они теперь уж не представляют собой некоей корпорации, связанной торжественной клятвой наводить ужас на подданных его величества всякий раз, когда им вздумается преисполниться оскорбленным достоинством и вооружиться палками. Теперь они связаны только контрактами, а что касается их воинственности, то она легко обуздывается благотворным страхом перед знакомством с Новой полицией[2] и перспективой сырого полицейского участка с последующим разбором дела в суде и строгим взысканием. Однако они все еще составляют своеобразный разряд людей и не сделались менее забавными оттого, что перестали быть забияками. Разве можно не заметить их в воскресный день на улице? Кто еще так лезет вон из кожи, чтобы казаться солидным и важным, как эти молодые люди? В прошлое или позапрошлое воскресенье мы шли по Стрэнду позади небольшой группы подмастерьев, и всю дорогу они нас забавляли. Дело было часа в три или четыре пополудни; они вышли откуда-то из Сити и направились в Сент-Джеймс-парк. Они шагали вчетвером, взявшись под руки, натянув, словно женихи, белые лайковые перчатки, в светлых брючках невиданного покроя и в чем-то, для обозначения чего на нашем языке нет еще даже подходящего слова: это была какая-то помесь пальто с сюртуком – воротник от пальто, полы от сюртука, а карманы совершенно особого фасона.
Каждый из этих джентльменов держал в руках палку с большой кистью на набалдашнике, время от времени грациозно ею помахивая, и все четверо, стараясь казаться развязными и непринужденными, шагали какой-то разболтанной паралитической походкой, вызывавшей у нас неудержимый смех. Один из членов этой компании то и дело вытаскивал из кармана своего жилета часы величиной с хорошее рибстоновское яблоко[3] и тщательно сверял их с часами на колокольне св. Климента и Новой церкви, с освещенными часами на здании зверинца, церкви св. Мартина и казармах Конной Гвардии. Когда они, наконец, прибыли в Сент-Джеймс-парк, тот, у кого были самые лучшие сапоги, взял напрокат второй стул специально для ног и, развалясь, наслаждался этой двухпенсовой роскошью в царстве флоры с таким видом, что поневоле забывались всякие различия между завсегдатаями клубов Брукса и Снукса или игорных домов Крокфорда и Бегнидж-Уэллс[4].
Можно посмеиваться над такими юнцами, но они никогда не вызывают в нас гнева. Они обыкновенно вполне довольны собой и потому в ладах со всеми окружающими. К тому же, они по большей части представляют собой не что иное, как слабый отблеск более ярких светил; если они иногда и дурачатся, то это далеко не так противно, как пошлое кривлянье фатов на Квадранте[5], щегольство украшенных бакенбардами денди на Риджент-стрит и Пэлл-Мэлл и нелепое жеманство впавших в старческий маразм обитателей любой другой части города.
Глава II
Рождественский обед
Рождество! Поистине мизантропом должен быть тот, в чьем сердце при наступлении рождества не затеплятся живые чувства, в чьей памяти не пробудятся сладостные воспоминания. Иные скажут вам, что рождество теперь не такое, как прежде; что всякий раз с приходом рождества рушится еще одна надежда на счастливое будущее, которую они лелеяли в прошлом году; что настоящее лишь напоминает им об уменьшении доходов, о стесненных обстоятельствах, о пирах, которые они задавали ложным друзьям, и о холодных взглядах, которыми встречают их ныне, в час испытаний и невзгод. Никогда не поддавайтесь таким мрачным мыслям – ведь каждый, кто достаточно пожил на свете, мог бы вызывать их ежедневно. Не омрачайте же горькими воспоминаниями самый веселый из всех трехсот шестидесяти пяти дней в году, а лучше пододвиньте кресло свое поближе к пылающему камину, наполните свой бокал до краев и запевайте песню. Если же случилось так, что комната ваша теснее, чем десяток лет назад, бокалы наполнены дымящимся пуншем, а не искристым вином, – не показывайте виду, что вы огорчены, осушите поскорее свой бокал, налейте другой, затяните старую песенку, которую певали в прежние времена, да благодарите бога, что вам не пришлось хуже. Взгляните на веселые лица собравшихся у камелька детей (если они есть у вас). Быть может, один маленький стульчик уже пуст, быть может, в кругу семьи нет больше того прелестного малютки, который радовал сердце отца и которым с гордостью любовалась мать. Не задерживайтесь мыслями на прошлом, не думайте о том, что румяный ясноглазый мальчуган, который всего лишь год назад сидел перед вами, теперь превращается в прах. Думайте о тех радостях бытия, коими вы наслаждаетесь ныне, – их много у каждого; не предавайтесь размышлениям о минувших печалях – они выпадают на долю всякого человека. Так наполните же снова свой бокал, и пусть озарится радостью ваше чело, а в сердце ваше снизойдет мир. От всей души желаю вам веселого рождества и счастья в наступающем новом году!
Кто способен оставаться безучастным к излияниям добрых чувств и к искренним проявлениям нежной привязанности, которые так щедро расточаются в эти дни? Рождественский семейный праздник! Нет на свете ничего упоительнее! Уже в самом слове «рождество» таится какое-то очарование. Забыты ничтожные несогласия и ссоры, дружеские чувства пробудились в давно остывших сердцах; отец и сын, брат и сестра, уже много месяцев избегавшие встречи или обменивавшиеся холодными приветствиями, теперь, в этот счастливый день, раскрывают друг другу нежные объятия и предают забвению старые распри. Любящие сердца, чье взаимное влечение сдерживалось ложными понятиями о гордости и собственном достоинстве, вновь соединяются, и повсюду царят доброта и благожелательность. Ах, если бы рождество длилось круглый год (как тому и следует быть), если б предрассудки и страсти, искажающие лучшие стороны нашей природы, всегда оставались чужды людям и не отравляли им жизнь!
Рождественский семейный праздник, о котором мы ведем речь, это не случайная встреча приглашенных за неделю или за две родственников, решивших встретиться в этом году, хотя они не встречались в прошлом и едва ли свидятся в будущем. Нет, это ежегодное собрание всех имеющихся налицо членов семьи – старых и малых, богатых и бедных – и все дети с лихорадочным нетерпением ожидают его уже за два месяца до рождества. Раньше праздник справляли у дедушки, но теперь дедушка состарился, бабушка тоже состарилась и прихварывает, они уже не ведут своего хозяйства, а живут вместе с дядей Джорджем. Итак, праздник теперь справляют в доме дяди Джорджа, но бабушка все равно заказывает большую часть лакомств, а дедушка непременно всякий раз ковыляет до самого Ньюгетского рынка, где покупает индейку, которая торжественно доставляется на дом специально нанятым для этого случая носильщиком. По настоянию дедушки носильщика всегда угощают сверх условленной платы – рюмкою спиртного, которую он выпивает с пожеланием веселого рождества и счастливого Нового года супруге дяди Джорджа. А бабушка та еще за два или за три дня до праздника напускает на себя необычайную таинственность, что, однако, не мешает распространяться слухам, будто ею приобретены прелестные чепчики с розовыми лентами для служанок, а также всевозможные книжки, перочинные ножики и пеналы для юных отпрысков семейства, не говоря уже о том, что в добавление к заказам жены дяди Джорджа кондитеру бабушка по секрету велела испечь к обеду лишнюю дюжину сладких пирожков и большой пирог со сливами для детей.
В сочельник бабушка неизменно пребывает в превосходном расположении духа. Она заставляет детей целый день чистить сливы, а потом, неизменно из года в год, велит дяде Джорджу спуститься на кухню, снять сюртук и не менее получаса мешать пудинг, что дядя Джордж послушно проделывает к шумному восторгу детей и прислуги. Вечер заканчивается развеселой игрой в жмурки. причем еще в самом начале игры дедушка изо всех сил старается, чтобы его поймали и тем дали ему возможность тоже показать свое проворство.
На следующее утро старики, прихватив с собою такое количество детей, какое умещается на церковной скамье, торжественно отправляются в божий храм. Дома остаются дядя Джордж и тетя. Она протирает графины и накладывает в судки горчицу и хрен, а он носит в столовую бутылки, требует, чтоб ему подали штопор, и путается у всех под ногами.
Возвратившись из церкви к завтраку, дедушка достает из кармана веточку омелы и заставляет мальчиков целовать под нею своих маленьких кузин. Эта процедура, доставляющая безграничное удовольствие мальчуганам и старому джентльмену, но несколько оскорбляющая бабушкины понятия о нравственности, продолжается до тех пор, пока дедушка не начинает рассказывать, что, когда ему было всего тринадцать лет и три месяца, он тоже поцеловал бабушку под веткою омелы. Услыхав этот рассказ, дети хлопают в ладоши и весело смеются, дядя Джордж и тетя смеются тоже, а бабушка с довольным видом и с добродушной улыбкой заявляет, что дедушка был ужасный повеса. При этих словах дети смеются пуще прежнего, а дедушка громче всех.
Но самая волнующая минута наступает позже, когда бабушка в высоком чепце и темно-сером шелковом платье, а дедушка в пышном гофрированном жабо и белом шейном платке в ожидании гостей занимают свои места в гостиной возле камина, усадив перед собою детей дяди Джорджа вместе с бесчисленными маленькими кузинами и кузенами. Внезапно раздается стук подъезжающей к дому извозчичьей кареты; дядя Джордж, который глядел в окно, восклицает: «Джейн приехала!» Дети бросаются к дверям и кубарем скатываются по лестнице, и вот уже дядя Роберт, тетя Джейн, их прелестный малютка и кормилица поднимаются наверх, сопровождаемые восторженными возгласами детворы и предостережениями кормилицы, беспрестанно повторяющей: «Не ушибите ребенка!» Дедушка берет на руки младенца, бабушка целует свою дочь, и не успел еще улечься шум, вызванный прибытием первых гостей, как уже появляются остальные дяди и тети с новой партией кузенов и кузин. Взрослые кузены ухаживают за своими кузинами, младшие следуют примеру старших, и смех и разговоры – все сливается в беспорядочный веселый гул.
Во время минутного затишья раздастся робкий стук в парадную дверь. «Кто это?» – спрашивают все; дети. стоявшие у окна, шепотом говорят: «Это бедная тетя Маргарет»; дядя Джордж выходит из комнаты встречать гостью, а у бабушки на лице появляется неестественное высокомерное выражение – ведь Маргарет без согласия матери вышла замуж за бедняка, и, поскольку нищета была недостаточно тяжкой карой за этот проступок, друзья от нее отвернулись, а ближайшие родственники изгнали ее из лона семьи. Но вот наступило рождество, и недружелюбие, которое целый год боролось с более добрыми чувствами, растаяло под его живительным влиянием, подобно тому как тает первый тонкий лед под лучами утреннего солнца. Матери в минуту гнева не трудно осудить непокорную дочь, но совсем другое дело – среди общего веселья и доброжелательства оттолкнуть ее от очага, у которого она столько раз сидела в этот праздничный день, с годами превращаясь из ребенка в девушку, и вдруг незаметно расцвела в молодую женщину. Напускное выражение оскорбленной добродетели и холодного всепрощения совсем не к лицу старой леди, и когда сестра вводит бедняжку – бледную и безутешную – не от нищеты (нищету она могла бы вынести), но от сознания несправедливости и незаслуженной обиды, – легко убедиться, насколько это выражение притворно. Наступает минутная пауза… Молодая женщина внезапно вырывается из объятий сестры и, всхлипывая. бросается на шею матери. Отец поспешно выходит вперед и протягивает руку ее мужу. Друзья теснятся вокруг с сердечными поздравлениями, и в семье вновь воцаряется согласие и счастье.
Что касается обеда, то он поистине восхитителен: все идет превосходно, все пребывают в наилучшем расположении духа, стараясь ублаготворить себя и других. Дедушка обстоятельнейшим образом описывает покупку индейки, делая небольшие отступления на тему о том, как приобретались другие рождественские индейки в предшествующие годы, а бабушка подтверждает его рассказ вплоть до мельчайших подробностей. Дядя Джордж рассказывает анекдоты, разрезает дичь, пьет вино, шутит с детьми, сидящими за приставным столом, подмигивает влюбленным кузинам и кузенам и умиляет всех своим радушием и веселостью. Когда же, наконец, в комнату входит толстая служанка, едва удерживая в руках гигантский пудинг, на макушке которого красуется ветка остролистника, то поднимается такой невообразимый крик и смех, дети так хлопают пухлыми ручонками и топают коротенькими толстыми ножками, что весь этот шум можно сравнить лишь с восторженными аплодисментами, которыми юные гости встречают поразительное зрелище, когда в сладкие пирожки вливается, зажженный ром. А десерт! А вино! А сколько смеха! Какие произносятся превосходные речи! И что за песни поет муж тети Маргарет, оказавшийся весьма приятным молодым человеком и таким внимательным к бабушке! Что касается дедушки, то он не только с необыкновенным подъемом исполняет свою обычную песню, за что в соответствии с ежегодным ритуалом награждается единогласным «бис!», но даже выступает с новою песенкой, которой никому, кроме бабушки, еще не приходилось слышать, а юный проказник-кузен, которого дедушка и бабушка не слишком жаловали за некий тяжкие грехи – пренебрежение визитами и чрезмерное пристрастие к бэртонскому элю[6], – до колик смешит всех презабавными комическими куплетами.
Так, среди мирного веселья проходит вечер, пробуждая в каждом из присутствующих больше любви к ближнему и укрепляя их сердечное расположение друг к другу на целый год сильнее, чем добрая половина проповедей, сочиненная доброй половиной всех священнослужителей на свете.
Глава III
Новый год
Если не считать рождества, мы бы назвали самым приятным календарным событием канун нового года. Правда, существует унылая порода людей, которые полагают, что встречать новый год необходимо с постными лицами, точно их пригласили быть плакальщиками на похоронах старого года. А нам кажется, что куда любезнее – как по отношению к уходящему старому году, так и к только что забрезжившему новому – провожать одного и встречать другого с веселием и ликованием.
В самом деле, не может же быть, чтобы за целый год не случилось ничего такого, о чем вспоминаешь с теплой улыбкой, а то и с чувством живой благодарности. Что же касается нового года, то и закон и простая справедливость велят нам относиться к нему как к честному малому, покуда он своим поведением сам не докажет, что недостоин оказанного ему доверия.
Таков наш взгляд на этот предмет, и потому, несмотря на все наше уважение к старому году, от которого с каждым нашим словом остается все меньше и меньше, в последние часы сего, тысяча восемьсот тридцать шестого года мы сидим подле камина и пишем эту нашу статеечку с самым развеселым лицом, словно ничего угрожающего нашему спокойствию не случилось и не должно вот-вот случиться.
По улице, одна за другой, в обоих направлениях мчатся кареты – собственные и наемные. Все они, разумеется, везут своих нарядных седоков на многолюдные веселые сборища; раздающийся поминутно громкий стук дверного молотка в доме с зелеными шторами через дорогу от нас возвещает на всю улицу, что там-то уж во всяком случае готовится большой бал; а перед этим, днем, сквозь оконное стекло и туман – покуда он не сделался таким густым, что пришлось потребовать свечи и задернуть занавески, – мы наблюдали, как приказчики от кондитера, со своими зелеными лотками на голове, спешили в те многочисленные дома, где ежегодно справляется это торжество, и как туда же направлялись фургоны, груженные взятыми напрокат плетеными стульями и французскими лампами[7].
Мы так ярко можем представить себе какой-нибудь такой новогодний вечер, словно это мы сами, одетые по всей форме, во фраке и в бальных туфлях, стоим сейчас у дверей гостиной и слышим, как лакей выкрикивает пашу фамилию.
Взять, к примеру, дом с зелеными шторами. Там затевается кадриль – мы это знаем, потому что нынче утром, когда мы еще сидели и завтракали, мы видели, как слуга сворачивал ковер в гостиной, выходящей окнами на улицу; а если одной улики мало и если говорить все начистоту, то мы еще подсмотрели только что, как одна из барышень причесывала другую возле окна спальни и при этом соорудила ей прическу такого неслыханного великолепия, что уже всякий сказал бы: быть кадрили!
Хозяин дома с зелеными шторами состоит на казенной службе – об этом говорит все: и крой его сюртука, и манера повязывать галстук, и самодовольная походка; в самих зеленых шторах так и чувствуется дух Сомерсет-Хауса[8].
Но – чу! Кто-то приехал в кэбе! Из него выскакивает младший чиновник, служащий в том же ведомстве, что и хозяин дома; аккуратный молодой человек, подверженный простуде и мозолям, он сейчас в прихожей снимает башмаки с суконным верхом и вместо них надевает туфли, которые принес в кармане. В коридоре лакей называет его имя другому лакею, одетому в синий сюртук (и служащему курьером в той же канцелярии, что и хозяин).
Переодетый курьер обгоняет гостя на лестнице, останавливается в дверях гостиной и кричит:
– Мистер Тапл!
– А, Тапл, вот и вы, – говорит хозяин, покидая камин, перед которым он только что грелся и разглагольствовал о политике.
– Моя дорогая, это мистер Тапл (хозяйка дома любезно приветствует гостя). Тапл – моя старшая дочь; Джулия, дорогая моя, это мистер Тапл; Тапл – мои младшие дочки, а это – мой сын.
Пока Тапла знакомят с членами семейства, он потирает руки, улыбается, словно ему чрезвычайно весело, без конца кланяется на все стороны и, плавно опустившись, наконец, на стул подле дивана, вступает с барышнями в непринужденную беседу о погоде, театрах, о событиях старого года. о последнем убийстве, воздушных шарах, новом фасоне дамского рукава, балах нынешнего сезона – словом, о всякой всячине.
Опять стучат! Сколько, однако, гостей! Какой несмолкаемый гул голосов! Как дружно все потягивают кофе! Мысленным взором мы сейчас видим Тапла во всем его великолепии. Вот он принимает из рук толстой старой дамы пустую чашку и вручает ее лакею, а вот, пробившись сквозь гущу молодых людей, толпящихся в дверях, успевает перехватить другого лакея и взять у него блюдо с горячими пышками для дочери той же старой дамы; на обратном пути он проходит мимо дивана и не забывает кинуть барышням дружески-покровительственный взгляд, в котором к тому же столько ласковой фамильярности, что можно подумать, будто он каждую из них на руках качал.
Какая прелесть – этот мистер Тапл! Как он умеет обращаться с дамами и притом какой забавный! И как любит смеяться – ни на кого никогда папенькины шутки так не действовали, как на мистера Тапла; с беднягой прямо-таки судороги делаются при каждой свежей вспышке папенькиного остроумия. А в танцах какой любезный кавалер – готов болтать всю кадриль напролет! Пусть он на первый взгляд и покажется, может быть, легкомысленным там или ветреным, на самом деле он чрезвычайно романтичен и ужас как чувствителен! Душка, да и только! Мужчины, те, конечно, не слишком его обожают, насмехаются над ним и всячески пытаются выказать свое к нему пренебрежение. Ну, да кто не понимает, что все это – зависть и ничего больше, и напрасно они только силятся умалить его достоинства, все равно маменька сказала, что будет приглашать его на все званые обеды – уже затем хотя бы, что он может занимать гостей разговором во время смены блюд, на случай какой-нибудь непредвиденной заминки на кухне.
За ужином мистер Тапл превосходит самого себя, и когда папенька предлагает всем поднять бокалы за счастье в наступающем новом году, мистер Тапл – такой забавник, право! – настаивает на том, чтобы всем барышням наполнили бокалы, несмотря на самые положительные их заверения в том, что они никогда, ни за что и ни под каким видом не в состоянии осушить их. А потом, когда он попросил разрешения у общества прибавить два-три словечка к тем, что произнес папенька, какой же великолепной, какой поэтичной разразился он речью на тему о старом и новом годе! Но вот бокалы осушены, дамы удаляются в гостиную, и мистер Тапл просит джентльменов сделать ему одолжение и наполнить своп бокалы, ибо он хочет провозгласить тост. С криками «браво! браво!» джентльмены передают друг другу графины с вином, и Тапл, после того как хозяин, заверил его в полной готовности гостей, встает и держит речь. Он просит собравшихся здесь джентльменов вспомнить, с каким восхищением взирали они только что на красоту и грацию, столь блистательно представленные сегодня в гостиной; вспомнить, как всего несколько мгновений назад здесь, в этой комнате, все их чувства были приведены в смятение, а сердца околдованы этим поистине очаровательным собранием женских достоинств. (Громкие возгласы «браво!».) Как ни склонен он, Тапл, всячески оплакивать отсутствие дам, вместе с тем он не может но черпать некоторого утешения в мысли, что, с другой стороны, благодаря именно этому обстоятельству он и в состоянии предложить тост, который иначе бы он не осмелился произнести… Итак, с разрешения присутствующих, вот его тост: «За милых дам!» (Бурные аплодисменты.) За милых дам! – среди которых пленительные дочери гостеприимного хозяина выделяются своей красотой, изяществом, талантами. Он просит каждого осушить свой бокал «за милых дам, за то, чтобы новый год принес им новое счастье!» (Долго несмолкающая овация, отнюдь не заглушающая, впрочем, шума, который явственно доносится сверху, где дамы, оставшись наедине, отплясывают падеспань.)
Не успели смолкнуть аплодисменты, вызванные последним тостом, как сидящий в конце стола молодой человек в розовой жилетке начинает как-то странно суетиться и егозить, выказывая все признаки скрытого желания излить свои чувства в застольной речи, однако недремлющий Тапл тут же решает предупредить его.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|