Председатель торжественно задавал вопрос: "Что ты думаешь о нынешнем правительстве Луи-Филиппа?" "Инструкция" давала желательный 'ответ: "Думаю, что оно является предателем страны и народа". Далее следовали такие вопросы и ответы:
"В чьих интересах действует правительство? - В интересах небольшого количества привилегированных.
Кто теперь является аристократами? - Денежные мешки, банкиры, оптовые поставщики, монополисты, крупные земельные собственники, спекулянты на биржах, одним словом - эксплуататоры, которые жиреют за счет народа...
Чем заменены честь, честность, добродетель? - Деньгами...
Что такое народ? - Народ это совокупность граждан, которые трудятся.
Как обходится закон с народом? - Закон его считает рабом.
Каков удел бедняка при правительстве богачей? - Удел бедняка подобен судьбе рабов и негров, его жизнь соткана из нищеты, изнурения и страданий.
Какой принцип должен лежать в основе правильного общества? - Равенство.
Каковы должны быть права гражданина в хорошо налаженной стране? - Право на существование, бесплатное образование, право участвовать в правительстве... его обязанности - преданность обществу и братство со своими согражданами.
Нужно ли произвести социальную революцию? - Необходимо произвести социальную революцию.
Позднее, когда пробьет час, мы возьмемся за оружие, чтобы свергнуть правительство, которое является предателем отечества. Будешь ли ты с нами в тот день? Обдумай хорошенько, это опасное дело: наши враги могущественны; у них-армия, богатство, поддержка иностранных королей; они царствуют при помощи террора. Мы же, бедные пролетарии, располагаем лишь нашим мужеством и неоспоримым правом. Решил ли ты умереть с оружием в руках за дело человечества, когда будет дан сигнал к борьбе?"
Эти последние слова Гейне прочитал дрожащим от волнения голосом. Он увидел, как нервно подергивалось лицо Анри Торселя. Долго они в этот вечер разговаривали о грядущих судьбах Франции.
- Вместо одного разгромленного тайного общества вырастают десятки других, - говорил Торсель. - Таких, как я, много, очень много, и мы добьемся своего.
- Да, - сказал Гейне, - рано или поздно вся эта буржуазная комедия во Франции с ее королевской властью и парламентскими "героями" будет освистана. Вы, дорогой Анри, со своими товарищами поставите на исторической сцене эпилог, который будет называться: коммунистический строй!
Поэтическая восторженность Гейне очень нравилась Торселю, он и сам был горячим романтиком революции.
В один из светлых весенних дней Торсель повел поэта в мастерскую по обработке металла. Длинное одноэтажное здание выделялось своим унылым видом даже среди малопривлекательных домов рабочего предместья. Высокие окна, застекленные маленькими квадратиками, были до того закончены, что внутри стояли какие-то странные сумерки. На грязном кирпичном полу валялись разные обломки и куски железа, слесарные инструменты, металлические опилки. Был обеденный перерыв, очень короткий, так что рабочие не могли отлучиться из мастерской.
Торсель познакомил Гейне с товарищами по работе. Они торопливо проглатывали принесенную из до.ма еду и запивали кипятком.
- Вам надо посмотреть, как мы работаем, - сказал Торсель. - Кстати перерыв кончается.
Раздался пронзительный свисток, и длинный дымный барак наполнился рабочими. Кузнецы раздували мехами гориы, и красные гибкие языки пламени ярко освещали их мужественные, полуобнаженные фигуры. Торсель ловко схватил длинными щипцами кусок металла и положил его на наковальню. Двое рабочих били в такт молотами и при этом пели песню. Снопы разноцветных искр вылетали из-под молотов, и Гейне не мог оторваться от этого зрелища. Он видел в рабочих, кующих железо, живое воплощение силы того класса, которому принадлежит будущее.
УЛИЦА ПИГАЛЬ
Если парижанину в начале 40-х годов прошлого века говорили "Улица Пигаль", это означало "Жорж Санд".
Небольшая гористая улочка, поднимавшаяся на Монмартрскии холм, стала центром умственной жизни Парижа, с тех пор как там в небольшом особняке, иод № 16, поселилась Жорж Санд. Особняк находился в глубине сада и был почти не виден с улицы, особенно летом, когда разрасталась зелень. Зимой сквозь черную сетку ветвей можно было разглядеть за садовой оградой приветливый домик, где помещался салон Жорж Санд.
В теплый декабрьский день Гейне подъехал на фиакре к саду на улице Пигаль. В саду стояли лужи от растаявшего льда, и пришлось шагать к крыльцу особняка по воде. Слуга, открыв дверь, встретил Гейне, как старого знакомого, впустил его в прихожую и отправился доложить о нем. Несмотря на то что был третий час дня, Жорж Санд еще спала. У нее была привычка работать по ночам, и часто она ложилась лишь утром. Из гостиной доносились приглушенные звуки рояля, и поэт сразу догадался, что это играет Шопен, прославленный польский композитор и пианист, близкий друг Жорж Санд. Поэт осторожно вошел в гостиную, чтобы не помешать музыканту, и уселся в зеленое бархатное кресло в углу комнаты. Гейне любил эту уютную гостиную с большими китайскими вазами, наполненными цветами, с удобной мебелью и прекрасным роялем палисандрового дерева, за которым теперь сидел Шопен. Он не замечал гостя и продолжал играть, по временам вдохновенно откидывая голову, мгновенно отрывая пальцы от клавишей и снова принимаясь за игру. Неожиданно Шопен остановился, захлопнул крышку рояля, обернулся и увидел Гейне. Худой и бледный, с болезненным выражением запавших глаз, Шопен выглядел гораздо старше своих тридцати лет.
Композитор дружески пожал руку Гейне и сказал, улыбнувшись, что он первый слушатель его новой музыки.
- Да, она сочинена, - продолжал Шопен, - но это не главное. Для меня составляет величайший труд записать музыкальную пьесу. Я страдаю нерешительностью, записываю какой-нибудь такт на нотных линейках, стираю его и снова записываю.
- Я думаю, - возразил Гейне, - что это не нерешительность, а требовательность к себе.
Разговор зашел о музыкальном сезоне в Париже.
Гейне пожаловался на форменное нашествие пианистов, но тут же спохватился и добавил, что о присутствующих не говорят. К тому же он считает Шопена не гастролером, а парижанином, таким же, как он сам.
- Мы оба будем жить в Париже, - добавил Гейне, - пока наши родины-мачехи, Польша и Германия, не освободятся от деспотов. - И, переводя разговор на менее опасную тему, поэт сказал: - Не угодно ли вам, мосье Шопен, послушать веселые стихи, сочиненные мной совсем недавно под аккомпанемент зимней стужи:
Мороз-то на самом деле
Огнем обжигает лица.
В густых облаках метели
Народец продрогший мчится.
Промерзли носы и души.
О, холод зимой неистов!
И раздирают нам уши
Концерты пианистов.
Насколько приятней лето!
Брожу я в лесах, мечтаю
И о любви поэта
Стихи нараспев читаю.
Оба засмеялись.
- Уж не хотите ли вы предложить мне эти стихи для композиции? - спросил Шопен. И, не ожидая ответа, добавил: - А если говорить серьезно, то Шуман написал недавно цикл романсов на ваши слова. Знаете ли вы об этом? Мне рассказывал Лист, что Шуман собирается послать вам эти песни.
Гейне задумался. Перед его глазами встал юноша Шуман, с которым он когда-то встретился в Мюнхене. Теперь Шуман знаменит, но ему, верно, трудно приходится в Германии.
В это время вошла Жорж Санд, закутанная в коричневый утренний халат своеобразного покроя. Большая круглая голова была не покрыта, и черные густые волосы, завязанные узлом, спадали на затылок. Она обрадовалась, увидев Гейне, упрекнула его за долгое отсутствие и сказала, что он пришел кстати, потому что скоро придут Бальзак и Ламенне. При упоминании имени Ламенне Гейне поморщился, и Жорж Санд заметила это:
- Я знаю, кузен, что вы недолюбливаете этого священника-социалиста. Но он ведь принес немало огорчений церкви...
- Ax, - сказал Гейне, - он совсем не священник, а скорее ханжа и еще меньше социалист!
Жорж Санд не успела ответить, как в гостиную вошел низенький человек в длинном потертом сюртуке, в грубых деревенских башмаках и высоких чулках из серой шерсти.
Щуря близорукие глаза, новый гость стал неуклюже здороваться и наконец опустился на табурет, обитый зеленым шелком. Это и был Ламенне, модный проповедник христианского социализма. Он начал делать карьеру католического священника и до того угодил папе римскому, что тот собирался возвести его в звание кардинала. Однако Ламенне уклонился от зтой чести и выпустил книгу "Слова верующего", где изложил, правда довольно путано, свои мысли о социализме, который должен быть неразрывно связан с основами христианства. Такое сочетание социализма с религией многим казалось естественным и плодотворным.
Жорж Санд увлекалась учением Ламенне, но Гейне, который уже разочаровался даже в утопическом социализме, считал христианский социализм аббата Ламенне совершенно беспомощным в разрешении социальных вопросов.
Через некоторое время пришли еще два гостя: Бальзак и актер Бокаж, пленявший зрителей французского театра в романтических драмах Виктора Гюго.
Шопен возился у камина, готовя кофе, и Жорж Санд уверяла, что этого никто не умеет лучше делать, чем он.
- Здесь он действительно достиг виртуозности! - со смехом сказала хозяйка до.ма.
Гости вскоре убедились в этом, когда перед ними задымился душистый черный кофе, бывший подлинной страстью Бальзака. Жорж Санд по обыкновению курила толстые сигареты и предлагала их своим собеседникам.
По-видимому, Гейне не терпелось затеять спор с Ламенне. Подсаживаясь к бретонскому священнику, без особенного расположения смотревшему на него сквозь толстые стекла очков, Гейне сказал:
- Итак, уважаемый аббат, вы выдвигаете принцип:
"Бог и свобода"?
Ламенне утвердительно кивнул головой.
- А известно ли вам, - продолжал Гейне, - что там, где бог, там нет свободы? Ведь он, как мы знаем из Библии, самый строгий самодержец, и никакая демократия, ни ангельская, ни человеческая, при нем недопустима Гости засмеялись. Ламенне молчал.
- Жаль, - сказал Гейне, - что вы не свергли папу Льва XII и не сели на его трон. Бывали всякие папы на свете, даже папесса Иоанна, но вы бы могли быть первым папой-социалистом.
- Я к этому не стремился и не стремлюсь, - коротко сказал Ламенне.
Жорж Санд вмешалась:
- Не лучше ли прекратить разговор на религиозные темы?
- Хорошо, - сказал Гейне. - Я только добавлю, что все ваши теории высосаны из пальца. Но вы должны знать, что во Франции существует и другой социализм.
Недавно я был в мастерских предместья Сен-Марсо, я видел рабочих, кующих железо. Эти полунагие суровые люди пели революционные песни и ударяли в такт молотами по раскаленному металлу так, что слепящие искры взлетали в воздух. Это было очень эффектное зрелище, уверяю вас, и я понял, что этим людям будущего не нужна ваша газета "Будущее", господин Ламенне.
Аббат растерянно посмотрел на Гейне. Поэт был в ударе: глаза его горели, хотя левая полупарализованная рука его висела, но он свободно распоряжался правой, и, патетически подняв ее вверх, хотел продолжать речь.
Но Ламенне перебил его:
- Если послушать вас, господин Гейне, то все рабочие - сплошь безбожники.
- Я убежден в одном, - ответил Гейне, - что им ваш социализм не нужен. Они плохо верят, что те, которым приходится есть слишком мало на земле, будут угощаться наилучшими блюдами в раю, а синяки от земных побоев там будут стираться руками ангелов с их изможденных тел. Не верят они также и в то, что те, которые в этой жизни наслаждались изобилием счастья, в будущем будут страдать от этого расстройством желудка...
Жорж Санд умоляюще посмотрела на Гейне, но он с едким остроумием продолжал уничтожать учение Ламенне.
Чтобы перебить разговор, вмешался Бальзак. Он полушутя сказал:
- А вы, Гейне, как всегда, - ярый якобинец и решительный республиканец.
- Ах, республика, монархия! - бросил Гейне. - Все это только вывески. Сейчас начинается бой за самые основы жизни, и, по-моему, единственные люди, заслуживающие уважения во Франции, - это коммунисты. Им принадлежит будущее. Когда я прохожу по предместьям Парижа, я часто слышу плач бедноты, а иногда нечто похожее на звук оттачиваемого ножа. И я жду того часа, когда устои старого общества рухнут, потому что их даже некому защищать.
- А что будет, когда эти люди возьмут власть в свои руки? - спросил Бальзак.
- Этого я пока не знаю, - сказал Гейне; и тихо добавил: - Я даже порой боюсь за будущее...
Поэт сказал последние слова так искренне и проникновенно, что все почувствовали, какая внутренняя борьба происходит в сердце этого вдохновенного человека.
В этот день еще долго шли разговоры и споры в особняке на улице Пигаль...
Играл Шопен новые мазурки и прелюды, Бокаж декламировал стихи Гюго. Гейне и Адам Мицкевич, пришедший позднее, под шумные аплодисменты долго читали свои произведения - на немецком и польском языках. Но никто из посетителей салона Жорж Санд не забыл волнующих слов Гейне, остроумных и глубоких, сказанных в этот вечер...
НОЧНЫЕ МЫСЛИ
Парижская сутолока, стук колес, далекий колокольный звон врывались в уютную квартирку на Фобур Пуассоньер, но там было еще шумнее, чем на улице. Матильда Гейне в нарядном домашнем платье играла с несколькими ребятишками. Она сама веселилась, как ребенок, звонко хохотала, завязывая глаза мальчикам и играя с ними в жмурки, загадывала загадки, угощала детей конфетами.
Попугай Кокотт передразнивал детский крик и смех.
Гейне, с утра сидевший за письменным столом, оставил работу и тоже увлекся игрой с детьми.
Раздался робкий звонок в передней, и поэт пошел открывать дверь. На пороге стоял худощавый человек среднего роста, с резкими чертами лица. На его губах играла скромная, застенчивая улыбка. Гейне сразу узнал гостя: это был датский сказочник Ганс Христиан Андерсен.
- Вы снова в Париже! - воскликнул Гейне. - Прошу вас, входите.
- Я, кажется, помешал вам? - спросил Андерсен.
- О нет, - возразил Гейне. - Мы как раз находимся в вашем царстве.
Видя недоумение Андерсена, который встречался с Гейне, когда он был еще холостым, поэт объяснил ему:
- У меня и моей жены Матильды нет детей, поэтому мы их берем напрокат у наших соседей... А вот и Матильда!
И Гейне сказал ей по-французски, что это тот самый датчанин, который написал сказку "Стойкий оловянный солдатик". Матильда хорошо его знала по рассказу Гейне:
он прекрасно передавал сказки различных народов.
Не прошло и десяти минут, как Андерсен втянулся в игру с детьми, отчего шум в комнате удвоился. Гейне вернулся в кабинет. Через некоторое время он пригласил гостя к себе и прочел ему только что написанное стихотворение в его честь:
Мы пели, смеялись, и солнце сияло,
И лодку веселую морс качало,
А в лодке, беспечен, и молод, и смел,
Я с дорогими друзьями сидел.
Но лодку, беснуясь, разбили стихии,
Пловцы, оказалось, мы были плохие,
Па родине потонули друзья,
Но бурен на Сену был выброшен я.
И новых нашел я товарищей в горе,
И новое судно мы наняли вскоре,
Куда-то несет нас чужая река...
Так грустно! А родина так далека!
Мы снова поем, и смеемся мы снова,
А небо темнеет, и море сурово,
И тучами весь горизонт облегло...
Как тянет на родину! Как тяжело!
Слезы заблестели на глазах необычайно чувствительного Андерсена. Он тоже много выстрадал у себя на родине и так же тосковал, когда ему приходилось быть вдалеке от Дании. Гейне приписал на листке бумаги: "Это стихотворение, которое я пишу в альбом моего дорогого друга Андерсена, сочинено в Париже 4 мая 1843 года.
Генрих Гейне".
Андерсен бережно спрятал листок бумаги в карман сюртука.
- Это самое драгоценное из всего, что я привезу домой, - сказал Андерсен и крепко пожал руку собрату.
Мягкость и чистосердечие Андерсена располагали к себе Гейне, а его сказки всегда привлекали глубокой поэтичностью. В них оживали вещи, наделенные человеческими чувствами, характерами и мыслями. Когда-то Гейне в "Путешествии по Гарцу" писал о светлой природе сказки, умеющей все будничное и обычное сделать ярким и исполненным поэзии и красоты. Именно таким был этот датский сказочник, умевший рассказать и про оловянного солдатика, и про штопальную иглу, и про героическое сердце матери, и про розу с могилы Гомера, и про музу будущего XX века.
Оба писателя - немецкий и датский - просто и непринужденно говорили каждый о своей родине, о ее муках и радостях. Гейне сетовал на то, что вот уже двенадцать лет, как он не виделся с матерью, что в Гамбурге год назад был огромный пожар, уничтоживший целые кварталы, что тоска по отечеству будит в нем вечную тревогу, а ночные мысли не дают спать.
Гейне порылся в рукописях, нашел небольшой листок и прочитал, как всегда, тихим, ровным голосом:
Как вспомню к ночи край родной,
Покоя нет душе больной:
И сном забыться нету мочи,
И горько-горько плачут очи.
Проходят годы чередой...
С тех пор как матери родной
Нс видел я, прошло их много!
И все растет во мне тревога...
И грусть растет день ото дня.
Околдовала мать меня:
Все б думал о старушке милой,
Господь храни ее и милуй!
Как любо ей ее дитя!
Пришлет письмо. - и вижу я:
Рука дрожала, как писала,
А сердце ныло и страдало.
Забыть родную силы нет!
Прошло двенадцать долгих лет.
Двенадцать лет уж миновало,
Как мать меня не обнимала.
Андерсен с грустью смотрел на бледное, измученное лицо Гейне, на закрывающиеся глаза, на бессильно висящую левую руку. Как не похож Гейне на того молодого и стремительно-живого поэта, с которым он впервые встретился в Париже десять лет назад! На прощание Андерсен сказал поэту как-то строго и значительно:
- Вы непременно должны добиться разрешения поехать на родину. Слышите: непременно!
С тех пор Гейне называл про себя "ночными мыслями"
мечту посетить родину и даже так озаглавил стихотворение, начало которого он прочитал Андерсену.
Хлопоты не привели ни к чему. Прусское правительство наотрез отказало Гейне в разрешении на въезд. Было подтверждено, что, как только Гейне ступит на прусскую землю, он будет тотчас арестован. И все же он решил во что бы то ни стало посетить Гамбург, повидаться с матерью, устроить издательские дела с Кампе.
Пришлось добираться через Брюссель и Амстердам, а дальше в обход морским путем до Бремена. Мать просила его в письмах не ехать морем, она считала такое путешествие опасным, но еще опаснее было попасть в лапы прусским жандармам.
Двадцать первого октября 1843 года Гейне выехал из Парижа. Только теперь он почувствовал, как тяжело ему оставлять Матильду хотя бы и на короткое время. Но все его мысли были о Германии. В голове складывались строки стихов:
Прощай, чудесный французский народ,
Мои веселые братья!
От глупой тоски я бегу, чтоб скорей
Вернуться в ваши объятья.
Я даже о запахе торфа теперь
Вздыхаю не без грусти,
Об овцах в Люнебургской степи,
О репе, о капусте,
О грубости нашей, о табаке,
О пиве, пузатых бочках,
О толстых гофратах, ночных сторожах,
О розовых пасторских дочках.
И мысль увидеть старушку мать,
Признаться, давно я лелею.
Ведь скоро уже тринадцать лет,
Как мы расстались с нею.
Прощай, моя радость, моя жена,
Тебе не понять эту муку,
Я так горячо обнимаю тебя
И сам тороплю разлуку.
Жестоко терзаясь - от счастья с тобой,
От высшего счастья бегу я,
Мне воздух Германии нужно вдохнуть,
Иль я погибну, тоскуя.
Двадцать девятого октября Гейне прибыл в Гамбург.
Он с трудом узнавал город. Свыше четырех тысяч домов сгорело во время прошлогоднего пожара. Тяжелое впечатление производили торчавшие из земли обгоревшие стены, почерневшие от дыма. Дом, где жила мать Гейне, тоже сгорел; сгорели и его рукописи и книги, оставленные матери на хранение. По самое страшное было то, что изменились и люди: постарели, поблекли. Мать, всегда державшаяся прямо и гордо, превратилась в сгорбленную старушку, непривычно для него слезливую, с дрожащими руками и неверной походкой. Но и она не узнала своего любимого сына, хотя он старался скрыть от нее признаки болезни: неподвижную левую руку, закрывающиеся веки глаз, сильнейшие головные боли. Да, время шло, сестра Шарлотта из тоненькой изящной женщины превратилась в обрюзгшую толстушку, занятую только заботами о детях.
Гейне посетил Оттензен. Грустно он бродил по аллеям загородного парка в поместье дяди. Беседка, в которой когда-то Амалия зло высмеивала его стихи, развалилась, все имело запущенный вид. Старого камердинера дяди уже не было в живых. Соломон Гейне тяжело болел и почти не выходил. Банкирским делом руководил Карл.
Когда Генрих пришел к дяде, он застал его в больничном кресле с какой-то робкой улыбкой на лице. Но все же он оживился, увидев племянника, стал расспрашивать его о Париже, о Ротшильде, а потом - о Матильде, с которой хотел бы познакомиться. Доброта Соломона дошла до того, что он увеличил ежегодную ренту Гарри до четырех тысяч восьмисот франков.
Встреча с Камне не принесла Гейне особых радостей.
Издатель жаловался на плохие дела, на запрет прусского правительства продавать книги его издания и в доказательство даже показал квитанции о конфискации книг Гейне в берлинских магазинах. Однако Камне все же просил у своего автора новых рукописей, новых книг. А в награду обещал новое издание "Книги песен", но, разумеется, на старых условиях, то есть за прежний гонорар.
Прошел месяц. Гейне стосковался по Матильде, по Парижу, его тянуло домой, потому что его домом теперь была Франция. Он писал жене нежные письма, сообщал, что все родные упрекают его за то, что он не взял ее с собой, и обещал в будущем исправить эту оплошность.
Постепенно, чтобы не растравлять сердце матери мыслями о предстоящей разлуке, он стал собираться в обратный путь. В голове уже созрели строфы будущей поэмы, которую он назовет "Германия".
Восьмого декабря Гейне выехал из Гамбурга. Его мучило тяжелое чувство: сможет ли он еще раз побывать здесь, застанет ли в живых мать и дядю? Да и он сам не знал, к чему приведет его болезнь, которую никто из врачей не мог определить. По временам боли во всем теле мучили его, странно перекашивалось лицо, глаза слабели, головные боли доводили его до обморока. Все это были приступы, кончавшиеся так же неожиданно, как начинались.
Восемнадцатого декабря Гейне благополучно возвратился в Париж.
НОВЫЕ ДРУЗЬЯ
В декабрьский вечер 1843 года Гейне шел по узкой, извилистой улочке Вано в Сен-Жерменском предместье.
Здесь были скромные домики, населенные главным образом ремесленниками и рабочими. Гейне хорошо уже знал дорогу сюда: в одном из таких домиков жили его новые друзья - супруги Маркс.
Двадцатипятилетний доктор философии Карл Маркс, получив сообщение о закрытии редактируемой им "Рейнской газеты", писал в 1842 году: "Тяжело холопствовать даже ради свободы и бороться булавками вместо прикладов. Я устал от лицемерия, глупости, грубости властей, устал подлаживаться, гнуть спину и придумывать безопасные слова... В Германии мне больше нечего делать.
Здесь изменяешь самому себе".
В двадцать лет Карл Маркс уже состоял членом Докторского клуба в Берлине, очага гегелевской философии, горячим поклонником которой он тогда был.
Маркс написал докторскую диссертацию о натурфилософии Демокрита и Эпикура, и все пророчили ему университетскую кафедру. Но Маркс ринулся в гущу общественной борьбы, и его первые публицистические статьи уже обнаружили в нем талантливого и острого борца против прусской цензуры и маневров реакционного правительства. Несмотря на молодость, Маркс стал редактором "Рейнской газеты", которую он превратил в политический орган, оказывающий влияние на современную немецкую жизнь. Когда газета была закрыта, Маркс решил переехать в Париж, чтобы там в более свободных условиях продолжать свою деятельность. Бури, перенесенные им в области общественной жизни, совпали с трудностями и огорчениями в личной жизни.
С юношеских лет Маркс полюбил Женни фон Вестфален, считавшуюся первой красавицей родного города Трира. Она происходила из сгародворянского рода, и ее аристократические родственники всячески препятствовали их браку. Молодые люди тайно обручились, когда Марксу было восемнадцать лет. После шести лет утомительной борьбы, наконец, 19 июня 1843 года, состоялась свадьба Карла и Женни, а в конце октября они уже переселились в Париж.
Маркс предпринял издание "Немецко-французского ежегодника". Маленькая квартирка на улице Вано стала центром нового культурного начинания. Сюда приходили поэт Георг Гервег, бывший парижский корреспондент "Рейнской газеты" Мозес Гесс, почти ежедневным гостем был Генрих Гейне.
В описываемый вечер поэт был приглашен к Марксам па ужин. Когда он вошел в небольшую, но уютно обставленную комнату, на него, как всегда, пахнуло какой-то особенной теплотой и сердечностью, исходившей от молодоженов. На обеденном столе горела лампа под матовым колпаком, а в углу мерцали свечи на невысокой елочке, украшенной пестрыми игрушками.
Гейне совсем недавно познакомился с Марксом и его женой, но, как это порой бывает, ему казалось, что они знают друг друга очень давно. Гейне был на двадцать лет старше своего нового друга, но между ними сразу установились сердечные отношения, при которых никто не чувствовал себя на правах старшего.
Молодая, красивая Женни Маркс привлекала к себе своеобразным сочетанием женской непосредственности и глубокого ума. Она была настоящей помощницей мужа в его литературных и научных занятиях, так как отличалась большим чутьем к слову и широкими знаниями.
Женни, увидев Гейне, захлопала в ладоши:
- Вот пришел наш дорогой поэт! Как вам нравится елка?
Маркс, коренастый, смуглый, с большими черными глазами и такими же черными волосами, порывисто схватил Гейне за руку, усадил его у камина. Женни опустилась в кресло напротив, а Карл стал возле нее, опершись на камин и внимательно следя за игрой красных угольков. Женни сказала задумчиво:
- Вот наша первая елка на чужбине.
Марле весело заметил:
- Не грусти, Женни! Парижские елки сейчас, пожалуй, лучше, чем прусские... Не так ли, дорогой Гейне?
- Я праздную каждое рождество на чужбине, - грустно заметил Гейне, - и здесь, в изгнании, окончу свои дни. Каждое рождество прусское правительство подтверждает свой приказ о моем аресте, если я окажусь на немецкой земле. Такая ненадежность дорог отбивает у меня всякую охоту ездить в Германию.
- И после этого, - сказал Маркс, - находятся истинно немецкие негодяи, которые обвиняют вас в том, что вы повернулись к родине спиной!
- О, - живо подхватил Гейне, - я знаю хорошо этих патриотов, которые горланят в кабаках националистические песни, освежаясь виноградным соком батюшки Рейна и безопасно шагая по отечеству. Эти откормленные чиновники и сановные вельможи, которых я зову "старонемецкими ослами".
Карл и Женни засмеялись и, взяв под руки гостя, повели к столу. О чем только не говорили за ужином! Маркс рассказывал о "Немецко-французском ежегоднике", который он будет редактировать вместе с Арнольдом Руге, а Гейне сказал, что он вновь вернулся к стихам.
- Как хорошо! - отозвалась Женни. - Я знаю наизусть много стихотворений из "Книги песен".
- Нет, - возразил Гейне, - теперь мне не до любовной тоски. Мои новые стихотворения написаны в самом дерзком духе времени и пылают революционным румянцем. Пусть не думают и не говорят, что я сверкаю как молния, но не умею разить и грохотать громами!
И Гейне прочитал с чувством:
Сверкать я молнией умею,
Так вы решили: я не гром.
Как вы ошиблись! Я владею
И громовержца языком.
И только нужный день настанет,
Я должен вас предостеречь,
Раскатом грома голос грянет,
Ударом грозным станет речь.
В часы великой непогоды
Дубы, как щенки, полетят
И рухнут каменные своды
Старинных храмов и палат.
- Замечательно! - сказал Маркс. - Вы, Гейне, должны научить наших поэтов, как писать кнутом. Разве мало есть теперь тем для бичевания! Возьмите нашу Пруссию и подвиги династии Гогенцоллернов. А Бавария с ее королем-меценатом Людвигом Вторым! Мне Руге передал ваши "Хвалебные песнопения королю Людвигу". Непременно напечатаем в "Ежегоднике". Такая сатира будет украшением первого выпуска.
- Это самое кровавое из всего, что я написал, - с улыбкой заметил Гейне. - Коронованный маньяк изображен в натуральную величину и даже больше.
Женни сняла с елки игрушку-золотистый барабан с двумя красными палочками - и поднесла его Гейне.
- Правильно! - воскликнул Маркс. - Гейне - это тамбурмажор революции, он ведь сам заявил об этом в своих стихах.
Гейне низко поклонился и поцеловал руку Жснни:
- Никто из здешних немцев, да из отечественных тоже, не догадался бы сделать мне такой удачный подарок.
Меня ничем теперь не награждают, кроме гнилых яблок, летящих прямо в мою бедную голову...
- А теперь подарок тебе, Карл! - сказала Женнн и водрузила на голову Маркса красный фригийский колпак.
Он очень живописно выглядел на черной голове Маркса, как символ уничтожения тирании.
Маркс поцеловал жену и сказал:
- Красный цвет-мой любимый... А ты осталась без подарка?
- О нет! - ответила Жснни. - Я и себя не забыла. - И с этими словами она надела себе на шею красивые перламутровые бусы...
Как-то само собой вошло в обычай, что Гейне являлся к друзьям со своими новыми стихами. Маркс внимательно читал их, строку за строкой. Они оба могли часами сидеть над какой-нибудь стихотворной фразой, чтобы лучше отделать ее и придать ей более глубокий политический смысл.