Ночью я несколько раз просыпался от тяжелого сна. Летел куда-то над тучами. Загорался мотор моего самолета, отламывались крылья, а у меня не было парашюта, но я выбрасывался из кабины, падал, цепляясь за чьи-то руки, и спасался. Мне уже было известно, почему разбился самолет и погиб летчик вместе с теми, кого он стремился вывезти на Родину. Огромный двухмоторный бомбардировщик на развороте свалился в штопор. Значит, пилот не знал особенностей этой машины и сделал слишком крутой вираж. Возможно, что люди, находившиеся на борту, почувствовали, как наклоняется машина, неожиданно испугались, шарахнулись в одну сторону и нарушили центровку? На том самолете можно было поднять в воздух не тридцать, а сто человек. Пять тонн бомб брал этот бомбардировщик! Но неподготовленные для перелета пассажиры как раз и могли причинить непоправимое несчастье!
А если захватить истребитель и одному, как птица, - за тучи, к солнцу и снизиться над родной землей? Вот бы так... Я снова засыпал, и мне снился иной полет. От радости я опять просыпался. У меня еще сохранялась энергия, которая необходима для пилотирования, для парения в небе. Она жила во мне, сконденсированная и еще не истраченная.
После того, как я разузнал о попытке совершить полет из плена на вражеском самолете, мои мысли то и дело возвращались к этому плану. Хотя мне доподлинно и не было известно о причине катастрофы с экипажем беглецов, я выдумывал самые достоверные варианты и пробовал находить противодействие, пытался мысленно продолжать будущий полет.
Много пассажиров брать никак нельзя. Летчик не подумал об этом на земле. Лезли люди - в фюзеляж, и он не противился. А надо было все рассчитать: двадцать человек и не более. Это количество, если люди даже и перебежали с места на место, по весу не было бы критическим. Надо было проинструктировать пассажиров заранее, точно указать каждому, что ему предстоит делать, где сидеть, как действовать в той или иной возможной ситуации. Но эти мои деловые рассуждения неожиданно разлетелись вдребезги от мысли, что можно совершить побег на самолете! Можно! Можно! Но где этот самолет?
Поход "топтунов" на протяжении всего дня сопровождают оглушительная музыка, то и дело повторяемые речи агитаторов, призывающих переходить на сторону гитлеровской армии. Правда, некоторое время, почти весь сентябрь и октябрь, радио ежедневно рассказывало исключительно о самом Гитлере. Транслировались его истерические речи и выступления пропагандистов Геббельса. Из этих передач мы узнали о том, что на фюрера совершено покушение, что жизнь его висела на волоске и он случайно остался жив. "Бог сохранил фюрера для немецкого народа". А мы, слушая это, глубоко жалели, что взрывчатка в Растенбурге не разорвала его на части.
Нам демонстрировали кинофильмы, в которых показывали изменников из разных стран, перешедших на сторону немцев. Пленный сбрасывает форму своей армии и надевает новенькую, с иголочки, немецкую. Потом он среди солдат, командует подразделением, стоит, позируя около автомашин, у танков и самолетов. Ресторан, джаз, столики ломятся от всевозможных яств и напитков. Отступник, счастливо улыбаясь, обнимает оголенные плечи фрау, танцует с ней под веселую музыку. Такие заманчивые картинки из жизни предателя соблазняли некоторых узников. Они начали так рассуждать:
- А ведь можно в таких условиях научиться летать на их самолетах и махнуть домой. Умная тактика - и никакого предательства не будет.
- Душу твою они наизнанку вывернут. Подсунут обращение или заявление подпиши, отрекись от своих убеждений и Родины. Лучше смерть, чем такая гнусная тактика.
И никто из советских воинов не хотел продавать свою душу за сытую еду, вино и оголенные женские плечи. Лучше топать целый день, сгибаясь под тяжестью, лучше упасть с вражеским самолетом на землю, чем в пропасть предательства.
Я дошел до конца своего бесконечного круга! На пятьдесят седьмые сутки меня вдруг вызвали в шрайбштубу - комнатушку, в которой сидел такой же, как все, заключенный - писарь-немец Франц, с красным ("политическим") винкелем на груди. Он вел учет заключенных нашего блока по роду "преступлений" и, видимо, имел право переводить из одного списка в другой, а соответственно этому - из одного блока в другой. Очевидно, он имел связь с подпольной коммунистической организацией и в какой-то мере выполнял ее волю. Франц мне сказал, что с завтрашнего дня я передан в барак, в котором живут обыкновенные, то есть не приговоренные к штрафу или смерти заключенные. Его мягкий тон и крепкое пожатие руки - мы были в штрайбштубе только вдвоем сказали мне гораздо больше, чем его слова. Для меня сделано что-то большое, невероятное в данных условиях.
В моей жизни появилось опять что-то новое. Но где Аркадий Цоун, мой товарищ по подкопу и карцерам, с кем вместе я вошел в лагерь смерти? О нем я ничего не знал... Иван Пацула, видимо, остается в бараке штрафников. С номером Никитенко и его именем я уходил из барака. За двери нашего блока вывел меня все тот же Франц.
* * *
Жизнь в новом бараке сравнительно легче. Заключенным, проживавшим здесь, доверялась самая "почетная" работа: уход за свиньями, уборка на огороде, в частности, на участке коменданта, у озера, вблизи белых лебедей, а также подвозка на кухню продуктов и дров. Эти дела сами собой ставили людей в более выгодные условия. Как потом я узнал, подпольная организация лагеря внимательно следила за состоянием здоровья коммунистов, антифашистов, всех, кто, попав в плен, не сдавался врагу. Она находила способ поддерживать их здоровье.
В новом бараке меня познакомили с худым высоким стариком, голову которого покрывала седая, пушистая шевелюра. Он назвал свое имя, я свое. Это был ученый из Чехословакии. Он заведовал свинарником. Наверное, по рекомендации Бушманова я и попал в подчиненные к нему, и в тот же день занялся своей работой.
Мы принимали отходы из кухни, где готовили пищу заключенным, получали объедки со столов немецких офицеров и солдат. Когда я впервые увидел отходы, сваленные в ведро, я едва сдержал себя, чтобы не броситься на эти объедки. Среди них были куски настоящего белого хлеба, головы от селедок, кружки жареного картофеля. Почти полгода я лучшего не ел. Мой шеф, ученый из Праги, как называл он себя, отнял их у меня, выбрал несколько картофелин, достал немного хлеба, кусочек селедки и положил все это на стол.
- Это съешь, и дело с концом. Берегись, чтоб еда тебя не "съела". Вот так-то! Голова селедки - это, друг, "деликатес", от которого к утру можешь и ноги протянуть. А зачем тебе подобная роскошь, не правда ли? - и он весело засмеялся. - Постепенно, всего понемногу отведай, а тогда накроем стол как подобает - из всех самых лучших объедков, которые попадают к нам. Кое-что отнесешь и своим друзьям.
- А это возможно? - обрадовался я, вспомнив о Цоуне, Пацуле, о замечательном пареньке Диме.
- А почему же? Только все надо делать с умом, - хладнокровно, без малейшего намека на рисовку, ответил мне чех.
Теперь я понял, что речь идет не только о собственном желудке. Видимо, мои товарищи из подполья - Бушманов и Рыбальченко - не зря сделали все, чтобы я оказался здесь. Значит, они мне доверяли, верили мне, как самим себе. Но неужели здесь, в свинарнике, я просижу все время до дня нашей победы? И на душе стало тяжело. Я тогда не до конца понял ту ответственную роль, которую на меня возлагала партийная организация.
Работа была нехитрая: мы кормили свиней, на огороде пололи грядки осенней брюквы, выкапывали лук, ухаживали за цветами. Были здесь и парники, которые мы готовили к зиме, укрывая их землей уже до следующей весны. Эсэсовцы при лагере развели целое хозяйство и планировали долго им заниматься.
Землю сюда подвозили эшелонами - черную, липкую, видимо, совсем недавно погруженную на платформы. Естественно возник вопрос: откуда эта замечательная плодородная земля?
Во время отдыха кто-то из заключенных, прохаживаясь вдоль эшелона, вдруг сказал:
- Да это же наша, советская! С Украины возят!
Незнакомый мне человек проворно пошел к нам навстречу, показывая рукой на надписи на вагонах. И вспомнилась мне статья, которую я читал в какой-то газете. Пойдут, дескать, с Востока на Запад сотни и тысячи эшелонов не только с зерном, но и с землей, на которой оно прекрасно растет. Немцы выберут весь плодородный грунт, перевезут его в Германию, заменят глинистые поля украинским черноземом...
* * *
У высокой длинной стены, сложенной из огромных железобетонных плит, насыпали мы огромные пирамиды из чернозема, а когда поднимались на их вершины, нам виден был двор за стеной. Удавалось минуту-другую постоять и понаблюдать за тем, что происходило на тщательно укрытом стенами дворе. Там возвышалась квадратная труба крематория, двигались люди, иногда солдаты гнали их целыми группами и они быстро исчезали среди помещений. Я спросил у чеха, не знает ли он о том, что там происходит. Тот помолчал, огляделся вокруг и сказал:
- Сейчас гитлеровцы сжигают немцев, самих себя.
И вот однажды, пробравшись к стене между пирамидами чернозема, я нашел в ней щель и начал сквозь нее следить за двором крематория.
На машине во двор привезли мужчин, женщин, среди них были и дети. На вид они все прилично одеты, очевидно, их забрали прямо из квартир. Некоторые мужчины в военных мундирах, женщины держали за руки детей, словно собирались идти с ними на прогулку. На них набросились эсэсовцы и начали бить, кричать, приказывая раздеться. Солдаты хватали их верхнюю одежду и отбрасывали в сторону. Поднялся плач, шум, женщины с детьми на руках бросались к своим мужьям, но солдаты сбивали их с ног, и матери вместе с детьми падали на землю. Слышались душераздирающие крики, стоны. Я видел, как всех этих людей, взрослых и детей, эсэсовцы в несколько минут превратили в груду тел. А потом убитых и еще полуживых, словно бревна, эсэсовцы складывали на вагонетки и вкатывали их в широкие двери крематория.
Вечером, когда я начал рассказывать в бараке о том, что увидел во дворе, чех зажал мне своей ладонью рот.
Потом, когда мы остались вдвоем и вблизи нас никого не было, он строго сказал мне:
- Я ежедневно вижу, что там творится. Гитлер вот уже третий месяц сжигает своих, таких же, как он, нацистов. Никому ни единого слова и не смей бегать за "пирамиды". Увидят - там и останешься. Лучше собери объедки и отнеси их своим товарищам. Сам знаешь, заключенным дают несоленую пищу. Селедочная голова - это, юноша, нужное блюдо. Умей быть умнее и хитрее наших врагов. Положи за пазуху свертки и иди!.. - Он объяснил, как передать все это, кто и где меня будет ждать.
В бараке чешский ученый передал мне свой паек хлеба. Его задание я выполнил успешно.
На другой день я отобрал "продуктов" еще больше, распихал их за пазухой и среди бела дня стал пробираться в тот барак, где находились Пацула и Дима. Но на полпути меня вдруг остановил пожарник.
Пожарники были чудовищно злые люди. Я видел, как они жестоко расправлялись с теми, кто однажды закурил около бани. В каждом из нас они подозревали поджигателей.
Я вытянулся перед пожарником, стал по команде "смирно". Он обошел меня вокруг, осмотрел со всех сторон, потом выдернул куртку из-за пояса, и вся моя продовольственная помощь вывалилась на землю.
- Ты обворовываешь ферму офицерскую?! - закричал пожарник.
Об этом тут же доложили коменданту, он приказал дать мне порцию палок и прогнал с хозяйственного участка.
С этого времени я стал "безработным", то есть не входил ни в одну из рабочих команд. Таких заключенных было много: нам будто бы не хватало вокруг лагеря работы и мы одни сидели в холодных, темных бараках без дела.
В последние дни октября, в те дни, когда в нашей стране люди жили предпраздничным настроением, радио по всему лагерю сообщило, что заключенные, не входящие в рабочие бригады, должны немедленно выйти на общую площадь.
"Что бы это могло означать?" - думал я.
Люди повалили из бараков. День был пасмурный, моросил дождь, поэтому каждый натягивал на себя все имеющееся у него тряпье, а сверху надевал обязательную полосатую куртку. Знали, что на таких "парадах" приходится стоять подолгу.
Большой плац стал серым. Но вот прозвучали команды, и из конца в конец площади выравнились ряды длиннейшей колонны.
Репродукторы известили: будет произведен медицинский осмотр.
Порядок осмотра был заранее продуман: люди сотнями раздевались донага и проходили мимо столов. Только сейчас обратили мы на эти столы внимание: за ними сидели люди в гражданском - их было человек пять - и лишь за последним сидел мужчина в белом халате, вероятно, врач.
Я попал в первую сотню. Ничего не поделаешь - надо снимать с себя лохмотья и стоять на ветру, в холодную морось голышом и босиком. Сто живых скелетов - какая ужасная картина! Глядя на других, ты видишь самого себя. И, видимо, не один из нас в эти минуты подумал о том, что лучше было бы умереть, но не переносить таких издевательств.
А по радио подаются команды: по одному подходить к первому столу. В ряду я был пятнадцатым или двадцатым, и хорошо видел дорожки в "рай" и в "ад", по которым предстояло сейчас пройти. Приближаясь к первому столу, мы услышали приказ: задержаться перед дамой, стоявшей правее, повернуться перед ней на сто восемьдесят градусов. Я посмотрел вправо и действительно увидел высокую женщину. Худощавая, стройная, вся в черном, она стояла одна, в стороне. Перед ней не было стола. Похоже было, что она прибыла лишь для того, чтобы посмотреть на голых мужчин, когда они выглядят удивительно жалкими.
Присутствие женщины не вызвало у нас чувства смущения или стыдливости. Каждый из нас останавливался и представлял ей возможность осмотреть свою костлявую фигуру со всех сторон. Многие думали, что это немецкая помещица, поэтому подходили к ней и, повернувшись, стояли с замиранием сердца. Может, она возьмет в свое имение? Ведь оттуда легче убежать.
За столами сидели мужчины в черных дорогих костюмах и белых рубашках, с черными нарукавными повязками, на которых в белом круге извивалась черная свастика. Эта церемония на самом деле походила на рынок рабов-невольников.
Я повернулся перед женщиной кругом и на миг уловил ее взгляд. Она смотрела на меня с нескрываемым презрением. Я прошел дальше, удрученный неудачей. Еще не дойдя до стола, за которым сидел респектабельный капиталист, я услышал голос дамы в черном. Она что-то сказала эсэсовцу. Я невольно оглянулся и увидел: один из нашего ряда уже стоял в стороне от нее. "Какой счастливец!" - подумал я. Это был заключенный, которого я часто видел: тело его до пояса было разрисовано татуировками. "Почему у меня нет татуировок?" - искренне пожалел я.
Проходя мимо последнего фабриканта, я потерял последнюю надежду на то, что вырвусь из этого лагеря. Никто из них не указал на меня своей палкой работорговцы сидели на стульях и каждого, кого они облюбовали, били палкой. Значит, очень плохи мои дела. Неизвестно, сколько я еще протяну в таком состоянии.
Еще раз оглянулся и увидел уже нескольких человек" неподалеку от дамы в черном. Потом, значительно позже, я узнал еще об одной "даме" - Эльзе Кох и ее предприятии в концлагере Бухенвальд. Потом я прочел о том, как там сдирали кожу с теплых человеческих трупов и передавали рабочим мастерской Эльзы Кох. Специалисты обрабатывали ее и изготовляли абажуры, кошельки, сумки, на которых сохранялись рисунки татуировки. Тогда лишь я вспомнил о том великане из нашего барака, грудь, руки, ноги и спина которого были сплошь татуированы. Наверно, немало выкроили кусков из кожи этого человека. Потом мне стало понятным выражение лица садистки, зверя в образе женщины, осматривавшей наши фигуры сквозь едва заметную вуаль-паутинку. Она выбирала жертву для своего бизнеса. Мое счастье заключалось в том, что на мне не было ни единой наколки.
Врач держал в руке палку и на определенном расстоянии, когда подходил к нему заключенный, повелевал: повернись, нагнись, присядь, иди вправо, влево. Эта палка врача и забросила меня вместе с полутысячью других заключенных на остров в Балтийском море. Остров, вошедший в мою судьбу на всю жизнь.
Большие тайны
В вагоны нас набили как скотину, и поезд побежал сквозь ночной мрак.
В вагоне темно. Теснота, духота страшная. Чтобы высвободить свою руку, я пошевелился и прижал кого-то еще плотнее. Тоненьким голоском человек попросил не давить так сильно на него. Я узнал голос Димы Сердюкова. Почему со взрослыми едут и подростки? Если нас везут на работу, то какие же из детей рабочие?
Рассветало. Утро проникло в вагон сквозь заплетенные колючей проволокой люки. Люди приникали к дверным щелям, чтобы подышать свежим воздухом, определить, куда нас везут. Лучше бы не на Запад.
Заключенные заговорили:
- Посмотри, какие сосны. Красота!
- Лучше бы ботинки топтать, - послышался недовольный голос.
- На новом месте за такую работу отбивные давать будут, - пошутил кто-то.
- Ударьте его по спине, он отбивную сразу проглотит, - сострил Дима Сердюков.
Неподалеку от меня тихо сидел один знакомый по команде "топтунов", по фамилии Зарудный. Он старше меня, в плену находился уже третий год. Очень худой. На лице вместо щек глубокие впадины, нос длинный и почти прозрачный.
Запомнился мне Зарудный и стал близким после одного очень короткого разговора, состоявшегося между нами на марше по кругу. Он шел впереди, я шагал за ним через одного. И когда Зарудный стал отставать, в задних рядах заворчали: "Иди, иди, а то из-за тебя и нас бить будут". Я видел, как трудно Зарудному нести груз за спиной, тащить полужелезные, окованные ботинки большого размера. Зарудный сердито оглянулся, и я подумал, что он поругает ворчунов. Но он выпрямился и громко сказал:
- Вот бы одеть Гитлера в эти кандалы и погонять по этой дороге.
- Будь спокоен, папаша, оденут его еще и не в такие ботинки, поддержал я Зарудного. Мне были приятны и тон, и меткое его замечание.
Зарудный обернулся и добро посмотрел на меня. Хотел, видимо, еще что-то сказать, да кто-то толкнул его в бок, мы приближались к месту, где стоял эсэсовец. Затем Зарудный не раз расспрашивал меня о битве под Сталинградом, на Курской дуге; я доверительно рассказывал ему обо всем только лишь потому, что услышал от него такие гневные слова о Гитлере.
Зарудный нравился мне за свое спокойствие и мужество. Я рассказывал ему о подкопе, который привел меня в концлагерь.
- Так вы и на воле еще ни разу не побывали?
- Нет, - ответил я.
- Я трижды выходил на свободу, а результат каков?..
- Ну, мне лишь бы вырваться за ворота, а там я бы сумел, - не соглашался я с Зарудным.
- Сумел, да не очень. И мы со своим товарищем все как будто учли, а после третьего побега я вот вместе с тобой еду.
- Наверно, одежда выдает? - спросил я.
- Мы и одежду сменили.
Упоминание об одежде, видимо, совсем оживило в его памяти какую-то волнующую историю. Зарудный подвинулся ко мне поближе и стал рассказывать о своем третьем побеге из плена.
- Это было в Бремене. За две ночи мы проделали в проволоке ход, вылезли в канаву и побежали к болоту. "Среди болот собаками не выследят", - решили мы. Два дня пересидели в зарослях, ели, что попадалось, потом пошли на станцию. Сумели пробраться в товарный вагон и поехали. А когда поезд прибыл на станцию назначения, нам пришлось вылезать из вагона. Только спрыгнули мы на землю, нас тут же увидел стрелочник. "Стойте! Кто такие?" Отвечаем ему, что на ум взбредет, а сами стреляем глазами, куда бежать. Нырнули под вагоны. Бросились в разные стороны, запутали след и очутились на улице какого-то большого города. Вышли за город, в лесу наткнулись на безлюдную дачу. Здесь нашлась приличная для нас одежда, и мы так оделись, что хоть в театр. Костюмы на нас черные, новейшие рубашки белые, шляпы хорошие, а на ногах... деревянные долбанки. Куда пойдешь в таком наряде? Сразу же поймают да и еще припишут, что мы кого-то ограбили. Бросили мы костюмы и пошли в своем одеянии опять к полотну железной дороги. На ходу поезда влезли в вагон. У нас была заготовлена карта-схема, мы знали, какой город следует за каким, а направление держали на Берлин. Ехали долго, и когда поезд остановился, вышли из вагона. Теперь наши полосатые костюмы никто бы не узнал, потому что мы их окрасили угольной пылью со стен вагона.
По вывескам узнали, что мы в Берлине. Невдалеке увидели, как какие-то люди время от времени заходили во двор, обнесенный колючей проволокой. Подошли ближе, стали расспрашивать. Это оказался трудовой лагерь. Здесь содержали молодежь, привезенную на работы из Советского Союза. Нашли земляков. Они дали нам хлеба и жареного кролика. Принесли кое-что из верхней одежды. Напялили мы на свои полосатые пижамы обыкновенные брюки и куртки, поблагодарили друзей по несчастью и подались на вокзал. Один немец объяснил нам, что отсюда ходят поезда за углем в Катовицы. "Везет нам", - думали мы. Забрались в пульман - длинный открытый вагон и вот уже уезжаем из Берлина. Ехали всего ночь. Радости нашей не было предела. Мелькают станции, города, товарный экспресс спешит за углем, везет нас в Катовицы, а оттуда до фронта рукой подать.
На одной из станций с флажком в руках на балконе поста-домика стоял дежурный, и мы проплыли прямо перед его глазами. "Ну, на этом, вероятно, и кончается наше путешествие!" - сказал мой товарищ. Так оно и вышло.
На следующей станции состав задержали, нас сняли с поезда и два железнодорожника повели в полицию. Как тут быть? Переговариваемся, советуемся. Быть может, они бы и отпустили нас, но дежурный, видимо, уже раззвонил всюду, что он обнаружил беглецов. Мой товарищ говорит:
- Ты беги в одну сторону, я в другую, кто-то из нас да убежит.
Бросились мы наутек в разные стороны. За мной погнался немец, которой постарше. Бежим, а расстояние между нами не сокращается. Я едва перебираю своими тяжелыми, пудовыми ногами, мешает деревянная обувь. Вижу и мой преследователь, мой лютый враг, тоже едва бежит. Оглянусь, он ругается, угрожает ключом, я слышу, как он громко сопит, вот-вот упадет.
Если бы впереди был лесок или еще что, где можно укрыться, я бы удрал, но вот впереди показались домики. Свернул я в какой-то двор, спрятался в заросли: немец потерял меня. Ходит вокруг, кричит, ругается, зовет людей на помощь, а я лежу рядом в цветнике. Вижу: стоит он надо мной. И что бы стоило старому человеку махнуть на меня рукой и уйти прочь. Нет же, схватили меня. Сбежались жители, ругают, называют вором. Привели сюда и моего товарища. Увидели в его руках зажаренного кролика, подняли настоящий гвалт. Это мы, оказывается, украли у них этого кролика. Уголовное обвинение тут же состряпали, привели в полицию.
В полиции спрашивают, кого мы убили, где достали одежду, кто из немцев нас прятал, кто кролика жарил.
Мы отвечали на вопросы все, что приходило в голову, правды не сказали. Протоколы подписали, разумеется, не читая. Потом наши руки сковали железными кандалами и привезли в лагерь Заксенхаузен. На чужой земле все против беглеца. Я в плену с сорок первого и уже несколько раз уйти пробовал. Схватили меня на Киевщине в Ирпине, около кирпичного завода. Теперь уже нет смысла и бегать. Скоро наши придут... А бежать при такой силе, как у меня, все равно, что идти на верную смерть. Ты, я вижу, новичок, у тебя еще есть силенка, тебе надо попытаться. А я уже дождусь прихода своих. А придут наши в Берлин обязательно.
Верил Зарудный, что победа будет за нами. И я все больше проникался к нему уважением.
В нашем вагоне оказался мой земляк, знакомый мне по лагерю Заксенхаузен - татарин Фатых. Я только сейчас заметил его и обрадовался. Васи Грачева нет, Пацулы и Цоуна тоже и вдруг - Фатых! Человек из того города, где живет моя жена, где у меня столько близких людей. Земляк в нашем положении был самым дорогим человеком. Он и поможет, и передаст новость и, что неоценимо, - может донести от тебя на Родину твое последнее слово.
С Фатыхом я уже разговаривал о том, каким образом он попал в плен, и кто у него остался в Казани. У нас с ним сложилось молчаливое негласное, но крепкое условие: кто погибнет первый, глаза ему закроет второй...
Но в вагоне Фатыха я увидел впервые. Он приник губами к щелочке и, жадно вдыхая, словно пил свежий воздух. Лицо его поражено оспой. Я знаю эту болезнь нашего, в прошлом заброшенного края. Много мордовских юношей моих лет носили на своем молодом лице такую жестокую печать бедности и тьмы. Фатых нынче напомнил мне о тех, кого я еще в детстве видел в нашем крае с ранками, потом черными пятнами и ямками на щеках, на лбу. Тяжелое детство, трудная молодость выпали на Фатыхову долю. Воздуха не хватает ему, задыхается мой Фатых.
А между тем наш поезд замедлил ход, шел тихо. Вот он и совсем остановился. Вагоны замерли. Вокруг не слышно ни звука, словно мы въехали в какое-то подземелье. Но в верхние окна видно серое, предрассветное небо, почти к самым вагонам подступают высокие сосны. Это с них падают на жестяную крышу крупные капли. Значит, на улице моросит дождь.
Где-то залаяли собаки, послышались голоса, все ближе и ближе раздавались они. Слышно, как охранники окружают поезд, значит, мы уже приехали.
Эсэсовцы с грохотом оттолкнули передвижные двери, и мы увидели, что кругом простирается густой, затянутый сумраком лес.
От долгого стояния в вагоне у людей затекли, одеревенели ноги и по земле кое-кто не мог сразу идти. Тут же посыпались удары охранников. Из вагонов выбросили не один десяток трупов. Построив живых в колонну, эсэсовцы приказали нам взять с собой умерших и нести в лагерь.
Колонна двинулась в глубь леса. Охранники шли по бокам и освещали фонарями каждого заключенного. Собаки рычали у наших ног. Над нами высились могучие сосны, с неба сыпала и сыпала холодная морось.
- Петь песню! - послышался приказ охранника.
С мертвецами на плечах шли мы во мраке леса и пели.
Появились бараки, знакомые нам полосатые ворота, вышки, колючая проволока. Ничего нового. Просто все начинается сначала...
Нас привели в темные, длинные деревянные бараки с трехэтажными нарами. В мокрой одежде, промерзшие, обессилевшие люди падали на дощатые нары. И тут послышался какой-то спокойный шум. Он повторялся через равные промежутки времени - то нарастал, то умолкал.
- Море! - послышались голоса.
- Ребята, рядом море! - передавали друг другу заключенные.
Стало понятно, что мы находимся на севере Германии, на берегу или на одном из островов Балтийского моря. Это открытие вызвало у каждого из нас новые мысли. Ведь отсюда недалеко до Швеции и не так далеко до советских Прибалтийских республик, которые, мы знали, уже освободила наша армия. Ближе стали мы к родной земле...
Вдруг я явственно уловил шум авиационного мотора. "Неужели недалеко аэродром?" - подумал я, и, словно подтверждая мою мысль, загудели другие моторы. По их "голосу" я определил, какие самолеты стояли на аэродроме: истребители и бомбардировщики.
Море, аэродром... Самолеты разных назначений. Мне что-то сдавило горло. Хотелось все это увидеть собственными глазами. Ведь с аэродромом связана моя, никому неведомая тайна. Но это не совсем точно: никому, кроме Димы Сердюкова...
* * *
В новом лагере было много бараков, все они набиты людьми. Нас изолировали от тех заключенных, которые ранее поступили сюда, а все, что было вне казармы, оставалось тайной. Нам, конечно, хотелось знать, где мы точно находимся. И вот когда из наших людей стали отбирать сапожников и портных, один из распорядителей лагеря спросил:
- Кто умеет ремонтировать обувь?
Я тут же взглянул в сторону Зарудного. Он же сумеет обивать гвоздями деревянные башмаки? "Говорите", - шепнул я ему. Зарудный выкрикнул: "Я!" Отозвался еще кто-то. Человек пять из новичков тут же направили в мастерские. Мы обрадовались такому событию, надеясь, что вечером от них услышим некоторые новости.
Объяснив расписание дня и обязанности, погоняли нас в строю и, добившись от каждого заключенного определенного темпа в выполнении распоряжений, необходимых для работы, расписали всех по блокам и штубам.
Однажды перед строем появилось какое-то начальство. Высокий, толстый с большим носом на крупном лице, в длинном расстегнутом плаще, новой фуражке человек прошелся вдоль колонны и остановился посредине. Около него стоял врач в белом халате, надетом на теплую одежду. Он был похож на утрамбованный мешок. Рядом а ним - два санитара в одежде заключенных.
Переводчик объяснил, что сейчас комендант и врач будут производить осмотр новых рабочих. Для этого каждому из нас надо пробежать мимо них, держа руки "по швам", и обязательно с бодрым видом. Приближаясь к коменданту, надо быстро и громко произнести свой номер.
Я пробежал, назвал свой номер и стал на место. Процедура эта длилась довольно долго. Закончив осмотр, комендант произнес речь:
- Работать надо не покладая рук, а кто будет плохо работать, тому назначат строгое наказание.
В нашем блоке поселили Диму Сердюкова, Мишу Лупова - молчаливого человека, инженера из Москвы, Фатыха, которого все называли Федей, и еще несколько заключенных. Мне было приятно, что именно такие товарищи стали моими соседями, и в то же время неспокойно на душе. В каждом Димином взгляде на меня я читал: "Помню, знаю, кто ты такой. Летчик!"
Спустя несколько дней ночью вдруг завыли сирены. Каждый барак имел свое бомбоубежище.
- Тревога! К бункерам! - кричали штубестры и охранники. Мы вскочили в огромную яму, покрытую тонкими досками и устланную сверху хворостом, который был покрыт небольшим слоем земли. Где-то стреляли зенитки, рвались бомбы. Все это происходило в трех-четырех километрах отсюда.
Воздушная тревога напомнила мне о давно лелеянном и реальном плане побега с помощью самолета.
Наконец мы, новички, влились в густую, тысячную толпу, которая шевелится, гудит приглушенным говором на большом лагерном апельплаце. Хмурое серое утро, над нами шумят деревья, а внизу, на плацу, тихо.