Потом пришли механики. Грузовик привез бомбы, и они принялись подвешивать их. "Взлететь бы с бомбами! - шепчет Кривоногов. - Сбросить на аэродром и - за тучи!"
- Вег! Вег! - растолкали нас немцы, потому что мы остолбенели перед большими бомбами и люками.
Охранник приказал перейти к другому капониру.
Я попросился отлучиться, охранник разрешил, и я оказался на свалке. Куча лома под снегом напоминала огромную машину, как будто упавшую на нашу землю с другой планеты. Разбрасывая пушистые шапки, я пробрался в знакомую кабину. Еще раз ощупал все рычаги и штурвальчики, экзаменуя себя. Да, я помнил все.
* * *
Когда вернулся, товарищи окружили меня:
- Ну, что нового?
Я ничего не ответил, а по дороге к бараку сказал Соколову:
- Проверил себя: готов. Только прояснится небо...
- Даже завтра?
- Даже завтра.
- Приходи к Ивану. Я переговорил с его блоковым. Он спрячет до ночи.
- Нам еще нужно поговорить.
- Я буду.
Снег слепил глаза, застилал белой кисеей даль, и то ли от этого, то ли от слов, только что услышанных, казалось: идем по узенькой косе, а с обеих сторон бушует море. Оступишься - проглотит бездна.
Володя знал людей не только наших, но и немцев. Он умел входить в контакт. На слово не полагался, этого слишком мало для взаимного доверия, только дело, поступки человека раскрывали его душу, слово и дело выступали в единстве. Он это хорошо понимал и проверял каждого исполнением поручения.
Собрались мы в комнате блокового, такого же по должности, как наш Вилли Черный. Разница между ними состояла лишь в том, что Вилли убивал заключенных, а "Камрад" дружил с русским Владимиром Соколовым. Он-то и уступил нам свою комнату, а сам куда-то ушел. Мы расселись на стульях и кровати, ходили по коврикам, постланным здесь только для немецких сапог. Мы тихо обсуждали вопрос о том, кому и как обезвредить солдата-эсэсовца.
- Придется тебе, Иван, - сказал я Кривоногову.
- Мне уже приходилось.
- Одним ударом, иначе беда.
- Ясно. И тут же снять одежду, - отвечает Иван.
- Переоденете Кутергина. Он высокий, шинель как раз по нему, продолжаю объяснять задачу.
- А вы наблюдателями будете? - Кривоногов обращает этот вопрос ко мне и Володе, мы сидим рядом.
- Мы, Иван, сразу же идем к самолету. Каждая минута дорога, - твердо говорю я.
- Это верно, - соглашается Кривоногов и тяжело вздыхает.
В комнату блокового входят Сердюков, Емец, Зарудный, Лупов, Адамов. Стало тесно, как в прачечной. Оказывается, все уже знают о моих десяти днях жизни, о нашем плане, и все понимают, что, если завтра-послезавтра мы не улетим, будем раздавлены. Вслед за мной наступит очередь Кривоногова, Емеца, Адамова. Всех, кого видели в нашем кружке, ожидает такая же участь. Проникнуть в нашу среду и узнать о наших тайнах эсэсовцы не смогли. Они будут уничтожать нас поодиночке. Так заведено здесь.
- Маршрут будем держать на Москву! - слышу я эти слова не впервые, но сейчас они звучат как приказ.
Мне ясно, что долететь до Москвы мы не сможем, не хватит горючего в баках, но возражать такой мечте сейчас неуместно.
- Да, на Москву! - твердо говорю я.
- Только на Москву! - повторил кто-то сдавленным голосом, и я вижу у всех засветились глаза торжественным огнем жизни.
Пора покидать комнату блокового. Мы перебежали поодиночке в прачечную. Владимир не ожидал нас и потому всполошился, стал что-то накрывать в ящике для мусора. Соколов успокоил его.
Владимир сообщает нам, что советские войска форсировали в нескольких местах Вислу и продвигаются по территории Польши к границам Германии. Висла! Фронт уже не так далеко. Значит, если мы в силах что-то сделать для своего освобождения, то должны делать немедленно.
Владимир подошел ко мне:
- Хватит у тебя сил?
- Хватит, - твердо отвечаю я.
- Ты видел себя, какой ты? - улыбнулся Владимир.
- Товарищи помогут, - уверенным голосом говорю я.
- Мы пришли сюда, - громко начал свою речь Емец, - пришли затем, чтобы поклясться перед товарищами, друг перед другом, перед вами, как перед старшим, что донесем весть нашей Родине о лагере смерти на острове Узедом.
- День приземления на родной земле мы все будем считать днем нашего рождения, - подхватил Кривоногов.
- Клянемся! - Тихо, но твердо прозвучало это великое слово.
Оно было нашим знаменем, и мы, пожимая друг другу руки, чувствовали, будто сжимали ладонями древко этого знамени.
- Клянемся!
Пряча лица от колючего ветра, мы с Луповым проскользнули мимо дежурного к нашему бараку. Когда я улегся, ко мне перелез Лупов.
Долго молча сидел он около меня.
- Миша, ты твердо веришь в успех?
- А ты разве не веришь? - вопросом на вопрос отвечаю я Лупову. И мы молчим, слушаем, как стонет ветер за окнами барака.
- Загубишь товарищей и себя, - говорит Лупов.
- Ты завтра не становись в нашу команду. Нас должно быть десять, не больше, - твердо говорю я ему, взяв за руку.
- Я сердцем буду с вами... А до Ленинграда отсюда ближе, чем до Москвы... Мой Ленинград! Я там учился в институте. Как горько вспоминать под этой крышей город юности, любимую жену...
- Она тоже из Ленинграда? - зачем-то спрашиваю я.
- Однокурсница. Все в моей памяти. Что со мной сделали, Миша? Брошусь я со скалы в море... и конец...
Я слышу, как тихо заплакал Лупов, и, чтобы как-то успокоить его, говорю:
- Тебя расстроили наши разговоры. Иди поспи. Слышал: скоро будет фашизму конец.
- Если бы я мог увидеть ее хоть на минутку... - продолжал Лупов о своем, словно в полузабытьи. Он знал, что не полетит с нами. Может, я когда-нибудь напомню ему об этой ночи...
Лупов тихо сполз вниз, и я слышал, как под ним поскрипывали половицы.
Сон не шел и ко мне. То, что произошло сегодня, не давало мне сосредоточиться. Вся моя жизнь проплывала перед глазами. Воспоминания нахлынули, навалились хаосом эпизодов, событий. Я закутывал голову и погружался в темноту. А оттуда, из тьмы, тоже смотрели на меня знакомые, какие-то страшные глаза, глаза врагов, жестоких и пока еще сильных. Сбрасываю с головы покрывало, но воспоминания не покидают меня. Передо мной будто рядом стоит Саша Шугаев. Саша Шугаев? И ты ко мне со своей любовью? Помню, все помню, друг. Ты свою любимую уже никогда не увидишь. А как было прекрасно, когда ты приехал с ней в наш полк, и мы сидели в твоей комнате. Друзья с доброй завистью говорили о ней: "Такую красавицу привез!" Может, не следовало летчику рано жениться. А разве ты знал... Действительно, зачем она встретилась тебе?
Присядь, Саша, возле меня и расскажи о том золотом лете, о наших русских краях, о своей поездке и удивительном знакомстве, свадьбе, и как мы тебя встретили. Почему ты такой бледный? А, прости. Мы с тобой в последний раз виделись где-то на Украине, в сорок третьем, С голубого весеннего неба на наш аэродром сыпались вражеские бомбы... Осталась твоя любимая одна...
"Ты помнишь, Миша, мне предоставили отпуск, чтобы я поехал жениться и возвратился в полк вдвоем", - мысленно говорю я сам себе от имени друга.
Да, Саша, твоя молодая жена была прекрасна, мы все не могли наглядеться на нее. Я знаю, как ты любил. Я знаю, что ты на войне не щадил себя ради своей любви... Спасибо тебе, что ты пришел ко мне в эту ночь и я увидел тебя и твою любимую.
Кто же остановит, кто разбросает гнетущие тучи и откроет небо?
А ветер протяжно и жутко свистел над крышей барака.
* * *
К утру снегопад прекратился. Команда вышла на аэродром без Лупова и весь день прочищала дорожки, бетонированное поле. Самолеты гудели на своих стоянках, готовые каждую минуту вырулить на старт.
Мы молча разошлись по баракам. Все уже было переговорено, осмыслено, взвешено и решено. Слово только за небом, мы - в его власти. А мысли бегут быстрее молнии.
Как и вчера, все, что я когда-то видел, лезет из тьмы на меня: деревья, вещи, люди, машины...
Закрыл глаза, но призраки надвигаются, растягиваются, будто я вижу все через кривое стекло. Послышался голос. Я приподнялся на локтях. Тихо. Неужели говорил сам с собой? Что я сказал?
Спускаюсь вниз - там свежее воздух. Постоял, подышал, и, видимо, кровь отхлынула от головы - стало легче. Снова тихо поднялся наверх, чтобы не увидели меня между нарами. Стараюсь думать о чем-то своем, определенном. Я в кабине "хейнкеля", окинул взглядом доску приборов. Теперь можно включить ток. Протягиваю руку, и вдруг на нее ложится чья-то другая. Кто это?
Вижу лицо инструктора. Того, кто учил меня летному делу в училище. Павел Цветков? "Не забывай последовательности!" Он стал водить моей рукой, разговаривая, как наяву. Но вот снова повалились на меня лопаты, камни, мешки. Надо еще спуститься вниз.
Что будет, то и будет - простою на ногах до утра. Смотрю только на перегородку, за которой дежурный: нужно не пропустить, когда он перейдет на нашу половину. Я помнил только это. По полу тянуло свежим, прохладным воздухом, пробивала дрожь. Но лучше это. Мне необходимо завтра выйти из барака и быть на аэродроме.
Взявшись обеими руками за нары, положил на них голову и стоял так долго-долго. Наконец усталость заставила подняться наверх и лечь.
Буду думать о родном селе Торбеево. Я - маленький, школьник-первоклассник. В чем-то провинился, сижу дома, смотрю в окно. На дворе мороз, через окно ничего не видно. Проскребу изморозь, продышу кружочек на стекле и все увижу. Вдруг слышу на станции протяжные гудки. Так сразу все они никогда не отзывались. Что-то случилось?
Вошла мама, печальная. Плачет.
- Мама, я больше не буду. Я буду слушать учительницу и тебя. Не плачь.
- Хорошо, сынок.
- Почему же ты плачешь?
- Большое горе, Мишенька. Умер Ленин.
- А кто он, Ленин?
- Человек большой и добрый: отца твоего убили, а он всем сиротам предписал дать хаты.
- Мама, я тоже никогда не буду плохим, - стараюсь успокоить маму, смутно понимая причину ее слез.
Мама садится со мной рядом, прижимает мою голову к своей груди и гладит ее теплой ладонью. Я держу ее руку в своей. И сейчас я пытаюсь заставить себя услышать ее голос, уже другой, тот, который слышал в сорок втором. Голоса ее я не слышу, но чувствую, как пахнет горячими пирогами, которые мама укладывала в мой вещмешок на дорогу.
Я шел по улицам Казани, видел знакомые дома, деревья, ограды. Это все было мое, давнее, я стремился к нему, обрадовался ему, мне стало так хорошо, так спокойно.
Я шел медленно по тротуару, потому что меня в городе никто не ждал, кроме Фаи.
Я шел по улице в одежде узника концлагеря, но этого никто не замечал, и я никого перед собой не видел. Я кого-то искал в этом городе. Искал и одновременно боялся попасться ему на глаза. Не верил, что меня узнают. Мне не хотелось ни есть, ни пить, меня не обжигал мороз, во мне жило только одно чувство, которое привело сюда. Мне бы только увидеть ее... но я уже устал, мне стало тяжело думать. Я возвращаюсь в барак. И тут снова слышу грохот потока вещей, свалившихся прямо на меня.. И вдруг увидел - она стояла далеко. Я узнал ее по белому платью и по черной длинной косе.
- Фая! - позвал я девушку.
Она увидела меня и побежала навстречу. Мы долго бежали друг к другу, но не могли приблизиться. Что-то незримое, непреодолимое пролегло между нами. Наверное, это был ветер, который, казалось, бил меня в грудь и не давал продвинуться ни на шаг...
* * *
Видимо, от боли душевной проснулся я, и все исчезло. Лежал, затаив дыхание, и слушал окружающий меня мир. Но вокруг было тихо.
Обрывки сна, воспоминания о минувшем - все всплыло передо мной, но теперь я уже овладел собой. Я понимал, что означала тишина на острове. Представлял ее: белый снег, иней на деревьях, кустах, на каждой веточке и чистое небо. Таким бывало здесь иногда только раннее утро. Потом ветер стряхивал иней на землю, солнце куталось в тучи, тишину разрывал ветер.
Я смотрел и смотрел в белое утро.
Внизу под Луповым поскрипывали нары. Значит, он не спит и тоже думает о чем-то. Скоро подъем.
Одеваюсь и лежу под одеялом.
* * *
Сигнал сирены резанул по нервам. Как только мог, быстро бросился в толпу, и она понесла меня к умывальнику. Только бы не столкнуться ни с кем, не попасть на глаза врагам.
В умывальнике одно-единственное квадратное окошко, под самым потолком. Я увидел в нем небо. На синем квадратике блестела звездочка. Это моя звездочка. Звезда свободы.
Сердце мое забилось. Я чуть не упал от внезапно нахлынувшей слабости. Сунул голову под колючие струйки ледяной воды.
Сегодня, сегодня, сегодня...
Полет к солнцу
- Шнеллер!
Это слово, как удар бича, падает на голые костлявые спины заключенных, целого потока их, и оно ползет, втискивается между рядами нар, шевелится по всему длинному коридору барака, рассасывается и вот уже течет назад полосатой чернотой к выходу.
На заправку постели и одевание приходится одна минута. Если в этой утренней битве за жизнь не успеешь - тебя повалят, искалечат, растопчут. Нужно держаться середины потока, чтобы хоть немного тебя поддерживали, несли, как и ты поддерживаешь другого. Я сегодня особенно старательно сохраняю эту спасительную середину, где толпа прячет меня от надзирателей и бандитов.
Свою постель я заправляю кое-как. Мысль работает ясно и решительно: сюда больше не вернусь! Проталкиваюсь за дверь: все условности распорядка к чертовой матери, я должен видеть своих товарищей. Небо очистилось от туч. Сегодня бежим!
Я пробираюсь за бараками через снежные сугробы. На дворе темно, холодно, но одно слово греет меня изнутри, хочется крикнуть во весь голос:
- Сегодня!
И нестерпимо хочется затянуться табачным дымом. Давно не чувствовал этого привычного вкуса во рту, но сейчас для меня нет ничего дороже на свете, как увидеть друзей, крикнуть им: сегодня!
Кривоногов стоял среди толпы заключенных возле своего барака. Увидев меня, он схватил за руку выше локтя, стиснул до боли:
- Что с тобой? Ведь будут искать.
- Сегодня... - лепечу я ему, задыхаясь.
- Почему так рано прибежал?
- Не видишь, звезды на небе? Сегодня... Достань сигаретку.
- У меня нет.
- Снимай пуловер, иди выменяй! - я уже проявляю волю, приказываю, не владея собой.
- Да ты что? Пуловер?
Становится невыносимо смотреть на него, вялого, испуганного, равнодушного, не способного понять, что значит после стольких дней дождя и снега чистое небо. Почему я прибежал к нему?
- Меняй! Завтракаем здесь, обедаем дома, на Родине!
Ваня ловит ртом воздух, старается что-то произнести и не может. Его знобит. В одно мгновение сбрасывает он с себя "мантель", срывает пуловер и исчезает в толпе.
В освещенных комнатах их барака еще мечутся фигуры. Они покидают помещение, затем начнется уборка. В нашем бараке сейчас происходит то же самое. Пока будут подметать, проветривать лютыми сквозняками комнаты, узники будут душиться в уборной. Там бандиты будут искать меня. Они свой приговор никогда не отменяют. Их особенно бесит то, что у меня есть защита - - мои товарищи. О побеге они, конечно, не знают, просто чувствуют, что мы сплочены.
* * *
Скорее бы возвращался Ваня.
Вот он. Подает мне две сигареты. И в эту же минуту перед нами вырастает Костя-заводила.
- Я видел, куда ты шмыгнул. Тебя ждут в бараке.
Иван выступил вперед со сжатыми кулаками:
- Иди и скажи, что не нашел.. Понятно?
- Хочешь, чтобы меня отдубасили?
Я затянулся дымом, голова закружилась, все поплыло перед глазами.
Иван двинулся на Костю:
- Не хочешь? Так мы сдерем с тебя твою собачью шкуру! Иди!
Пока Иван разговаривает с бандитом, я исчезаю в толпе. Пробираюсь к бараку Соколова. Мне одна кара - последняя расправа вечером. Я ее не вынесу. У меня все тело в болячках. Потому-то сейчас мне все лагерные порядки ничто! Я больше не раб!..
Третий блок. Владимир распоряжается среди заключенных, что-то поручает делать. Увидев меня, он остолбенел. Я не приблизился к нему - жду, пока подойдет сам.
- Что?
- Сегодня! - говорю я.
- Мишка! - вскрикивает он.
- Бегу к Немченко.
Часовые в дощатых высоких будках сидят с наведенными на нас пулеметами, Но что стоит сейчас их оружие против дружбы, против нас, против жизни! Мы скоро пролетим над этими будками, над колючей проволокой, над проклятым Вилли Черным, который будет стоять с разинутым ртом, смотреть на наш самолет и ничегошеньки не сможет сделать. Пусть лопнет от злости этот изверг!
Немченко сверлит меня своим единственным удивленным глазом. Тот же вопрос: почему так рано?
- Сегодня! В бригаде должны быть только наши люди.
Немченко поправляет свою черную повязку над выбитым глазом и спокойно, твердо говорит:
- Сделаю все.
А я иду к Кутергину, к Емецу.
- Сегодня летим! - шепчу я им и иду дальше, они спешат следом за мной. "Почему не остановился возле них, не поговорил?" Вероятно, так думают они.
Кутергин задерживает меня, пытливо смотрит в глаза.
- Да, да, летим! - теперь уже кричу я ему во весь голос.
Какой-то человек подслушивает нас, вытягивая свою длинную худую шею. Я оборачиваюсь:
- Интересно? Прощай, дружище. Больше не увидимся.
- Почему? Что такое?
- Иду вешаться. Понял? - говорю я ему твердо и громко. Человек крутит пальцем у виска. Он считает меня помешанным. Я весь в синяках, лицо распухшее, перекошенное. Все смотрят на меня, как на сумасшедшего. Может, это и правда. Я переполнен радостью, воображение уносит меня в какие-то дали. Я сейчас соткан из напряжения, чувства опасности и трепещущих нервов. Я смотрю на мир, на узников не теми глазами, какими смотрите вы на меня. Я уже вижу под крыльями самолета родную землю. Я уже иду по родной тверди, а не по камням проклятого острова.
Сказал всем, кому мог. Нужно возвращаться в свой барак. Я должен со всеми прийти на аппельплац и стать, прикипеть своими деревяшками к тому месту, на которое становился ежедневно в течение вот уже больше трех месяцев. Помню это место, оно въелось в мой мозг, как соль в рану. Между двумя передними фигурами я должен видеть угол своего барака - точнее, его стену на ладонь, не больше.
Я должен там стоять обязательно. В последний раз.
Новые мысли, боевое настроение придают мне силы. Я перестал бояться и бандитов, и эсэсовцев, потому что я уже "лечу" над землей, в моих руках самолет с мощными моторами, я умею им управлять, знаю, куда лететь, надо мной - высокое чистое небо.
Откуда-то вынырнул Дима Сердюков. Маленький, взволнованный, смотрит он на меня снизу большими умоляющими глазами:
- Дядя Миша, - голос у него хрипловатый. - Вы, наверное, сегодня? Возьмите и меня.
Кто просит, тому прощают его вину. Жалко смотреть на мальчика, который недавно причинил много неприятностей, но все понял, пережил, покаялся.
- Помнишь свои обязанности в экипаже?
- Все помню, дядя Миша. Все, что прикажете, - - худенький мальчишка прислонился ко мне своей головкой.
- Беги, Дима к Соколову.
Навстречу мне торопливо шагает Емец. Спрашиваю:
- Где Лупов?
- В бараке. Комендант выстрелил ему в лицо.
- Убили?
- Живой.
- Не полетит с нами. На руках не вынесешь, - объясняет мне Емец.
Он не знает, что Лупов не должен лететь с нами.
Угрожающая команда, словно рычаг, расчленила толпу на несколько рядов. Я стал на свое место: вижу угол дома, но стараюсь не выпячиваться в равнении, чтобы не увидели меня бандиты.
Перед началом смотра, как всегда, блоковые нас муштруют: "Митцен аб", "Митцен ауф". Снимаем и надеваем матерчатую шапочку. Я выполняю все аккуратнейшим образом.
- Штильгештанген!
"Можно стоять и смирно, пожалуйста. Вытянусь в струну, но это в последний раз".
- Ауген линкс!
Надо смотреть влево - там появился комендант. Но пока ему будут докладывать на фланге, можно ослабить ноги.
Уже слышны слова рапорта. Сколько за сутки умерло, сколько больных. И в конце обычная фраза: "Никаких происшествий за истекшие сутки не произошло!" "Да? Не произошло? - думаю я. - Будет же вам, проклятые, сегодня хорошенькое происшествие. Головой придется расплачиваться вам за это!"
Комендант медленно, важно продвигается, его шаги на бетонированной дорожке ближе и ближе. Сотни людей затаили дыхание, замерло биение сердец перед ним. Вот комендант остановился невдалеке, выждал минутку:
- У кого есть какие жалобы?
Стало еще тише. Перед его взглядом, его голосом смолкает все живое. Тишина мертвая. Даже за справедливую жалобу люди расплачиваются жизнью.
"Посмотрим, как тебя сегодня будут спрашивать о том, сколько бежало на самолете. Что ответишь на это, палач?"
Бегут мои мысли. Во мне ни на минуту не утихает спор с врагами.
Строй расчленяется на ряды, и комендант начинает обход каждого. С вышки бьет прожектор и выхватывает из тьмы фигуру коменданта и то место, где он находится. От коменданта падает длинная, надвигающаяся на нас тень. Страшно смотреть на нее. Он сам и его тень - одинаково властные, жестокие.
Вот он передо мной. Высокий, в новой униформе, его большой, картошкой нос так и притягивает взгляд. Остановился возле меня.
Я устремляю взор куда-то выше, в темноту. Прямо на него смотреть нельзя - ударит. Млеют ноги. Что он скажет?
- Гогер копф! - резиновой дубинкой ткнул он в мой подбородок. Я дернул головой. "Летим сегодня!" - мысленно говорю сам себе, глядя в широкую спину коменданта.
- По рабочим командам, марш!
Все. Стопудовый камень свалился с плеч. Теперь - на аэродром.
На аэродром!
Люди сразу перемешались, забурлили, отыскивая свои команды.
Расталкивая толпу, ни на что не обращая внимания, я направляюсь к Соколову.
К нему, к нему! Там уже все. Там защитят товарищи. Там наша сила.
* * *
Команды ежедневно создавались произвольно, и часто в наши две пятерки становились люди, которых мы совсем не знали, и они не знали нас, да и сами заключенные иногда не придавали значения тому, в какой команде они оказались. Сегодня нам, как никогда, было важно пройти на аэродром той группой, которая давно сложилась. Ведь каждый из нас имел свои нерушимые обязанности. Кроме того, ненадежный человек мог бы завалить весь наш план. Потому-то за десять-пятнадцать минут, когда формировались бригады и отправлялись из лагеря, нам необходимо было устроить все надлежащим образом. Главное - проделать работу Соколову и Немченко. Это они могли выхватить человека из строя и послать его в другую группу, а на его место привести и поставить нужного.
Первая большая бригада в 45 человек собралась, пошла к воротам. Началась проверка по списку, отсчет, передача рабочей силы под власть охраны. Четыре эсэсовца заняли места спереди, сзади и по бокам, и команда отправилась на свой объект. Мы, две пятерки, должны были выходить за ними, и потому так пристально следили за этой процедурой. Вероятно, Соколов был уверен, что в нашей бригаде только свои люди, так как осложнение обнаружилось в последнюю минуту. В нашу бригаду затесалось несколько "чужаков". Рядом с Урбановичем стоял какой-то иностранец.
Наступило замешательство. В таком составе нам выходить за ворота нельзя. Кто-то окликнул Соколова, который уже подался вперед, кто-то самочинно вытолкал одного, позвал из толпы своего, кто-то огрызнулся, замахал руками. Но вот Немченко и Соколов оттиснули непокорных, пригрозили, а в средину втолкнули Диму, Адамова, Емеца. "Шагом марш!", и мы уже в воротах.
- Айн, цвай, драй, фир, - пересчитывает часовой, ударяя каждого в грудь, в спину, и, когда он пропустил меня, показалось, что я перешагнул через пропасть.
За нашей небольшой группой стоял уже знакомый нам высокий рыжий, горбоносый эсэсовец. Запомнился он тем, что за малейшую провинность сразу бил куда попало прикладом винтовки. Ненависть к заклятому гитлеровцу сплачивала нашу команду.
Пройдя ворота, вахман, как обычно, передал свою сумку, в которой был противогаз, котелок, ложка, чтобы кто-то из заключенных нес этот груз до места работы. Там, на аэродроме, после обеда несший сумку имел право выскрести, что осталось в миске или котелке, и пойти помыть посуду. Несколько дней подряд мои товарищи передавали мне сумку "Камрада" и рыжего, чтобы я немного подкреплялся. И сегодня она дошла до меня. Взял ее машинальным движением. Я знал, что сегодня ее хозяину-извергу придет конец.
- Не буду нести! Не буду служить ему, палачу! - сказал я и бросил сумку на землю.
Хлопцы всполошились. Кто-то подхватил сумку, Соколов поравнялся, накричал на меня.
При входе на аэродром снова задержались для проверки. Местная охрана осматривала кое-как, но сегодня мы опасались ее особенно. На работу мы всегда брали с собой охапку сухих дровишек, дощечек или хвороста, чтобы разжечь костер для вахмана. Эсэсовец ведь иногда и нам позволял подойти к огню на время. Охапка дров... Но в ней сегодня была припрятана железка.
Пропустили. Нужно было подождать мастера. В те дни, когда мы занимались ремонтом капониров, с нами шел старичок мастер, который осуществлял технический надзор за работами. Этот человек веселил нас своим внешним видом и своими наставлениями. Он являлся на службу в тоненьком пальто с бархатным узеньким воротничком, в кепи с наушниками, в модных осенних ботинках. Пальто он подпоясывал офицерским ремнем, на котором висел в кобуре большой парабеллум - все, кто имел дело с заключенными, должны быть вооруженными. Мастер был низкого роста, подслеповатый, прост в обхождении и наивно доверчив. Вот мы, например, вкапываем столб. Берем трамбовку и бьем под одну сторону - столб наклоняется в противоположную. Мастер отходит на некоторое расстояние, присматривается и говорит, что мы слишком подали влево. Мы стоим и разводим руками. "Как он мог наклониться?" Мастер подбегает к нам, успокаивает и детально объясняет, как можно исправить: бейте теперь слева. Несколько кольев трамбуют слева - и столб наклоняется вправо. Но мастера сейчас нет, он побежал куда-то: к ангарам или в столовую погреться. Приходит - столб снова стоит неровно. Старичок, видимо, забыл, какие он давал нам советы, страшно удивлен тем, что столб так намного подался вправо, и снова дает указание. При этом он сочувствует нам, что приходится столько возиться, а мы вздыхаем и беремся за дело: нам выгодно топтаться на месте.
Мастер на ходу застегивает свой ремень. Он и сегодня одет очень легко значит, чаще будет бегать греться, хотя при разговорах о побеге мы никогда не принимали во внимание нашего мастера.
Рассветало. Темными силуэтами обозначились сооружения, самолеты. Уже срывался ветерок, по небу плыли высокие облачка, но сплошной рев моторов, короткое мигание фар бензозаправщиков, бомбовозов, прожекторов - все говорило о том, что сегодня, после нескольких дней скованной жизни, будет напряженная боевая работа крупной авиационной базы. Я прислушивался ко всем звукам, присматривался к движению, и меня все вдохновляло к действию. Полеты нам нисколько не мешали, наоборот, способствовали осуществлению нашего плана. Среди поднимающихся самолетов, подруливающих к стоянкам, и постоянного гула моторов легче проскользнуть к "нашему". Важно, чтобы наш "хейнкель" был на своем месте. Тучки, снежок нисколько не волновали меня лететь можно!
Мы остановились, мастер подозвал Немченко и Соколова и долго втолковывал им, как мы должны засыпать и утрамбовать воронки, потом показал им куда-то рукой, и они повели команду к месту работы. Оглядываясь и разъясняя что-то жестами, мастер удалился.
Бригадир провел нас мимо истребителей, у них почти у всех крутились воздушные винты. Он остановил бригаду вблизи грохотавших моторами "юнкерсов". Между двумя капонирами чернело несколько свежих воронок, некоторые из них были прямо на дорожках, по которым, обходя ямы, рулили к старту самолеты.
- Будем засыпать, - сказал Соколов и тут же на немецком языке объяснил вахману полученное задание.
Мы переглянулись между собой - никто не пропустил этого сигнала готовности - и взялись за лопаты. Я забрасывал яму землей, перемешанной со снегом, посматривая на удалявшуюся фигуру мастера.
Когда выровняли землю, Немченко приказал передвинуться на другое место. Мы выстроились и направились к новым воронкам. Уже совсем рассвело, как на ладони видно все, что делалось на аэродроме. "Юнкерсы", нагруженные бомбами, один за другим подкатывали к выметенному струями воздуха месту старта, где немка в темной военной форме флажками подевала команды. Сюда же подрулили истребители "фокке-вульфы" и, задерживаясь на несколько минут, парами взлетали.
Все происходило как и на наших аэродромах, и все было мне понятным. Вот мотористы сопровождают до стартовой площадки, придерживая за крыло свой бомбардировщик. Как же нам быть? Но тут же подрулил "юнкерс" без сопровождения, он развернулся, стал против ветра и пошел в разбег. Я перестал следить за остальными.
Воронок было много. Соколов и Немченко понимали, что нам нельзя уходить на другой конец летного поля, далеко от того капонира, где стоял прогретый наш "хейнкель", и потому задерживали нас на этом участке. Работали мы медленно, кое-как. Вахман, увидев, что тут немало дел, приказал разжечь ему костер.
Добыть сухих дубовых или березовых веточек, соломки для растопки - это каждый из нас выполнял с показной старательностью, так как делалось это по сути дела для бригады: глядишь, вахман позволит и нам погреться, а хороший костер делает его добрее.
Прислонив к плечу винтовку, вахман сидел возле костра и грел руки. Мы швыряли в воронки землю со снегом и не спускали с неге глаз. Если бы с нами был сегодня добрый наш "Камрад", он бы, конечно, подозвал нас к себе и немного поговорил с нами. Мы уговорили бы его повести нас прямо к капониру "хейнкеля" и поступили бы с ним так, как он того заслуживал: связали бы его. Этот же вахман бдительно реагировал на каждый наш взгляд, на каждый шаг, не подпускал никого близко к себе, а между тем решающим для осуществления нашего плана было именно это - избавиться от охранника, вооруженного винтовкой.