И вот что еще меня тревожило: жалованье им полагалось явно небольшое, а ценности они описывали значительные. Что они при этом думали? Завидовали? Ненавидели меня? Упивались своей властью? Отдавали ли они себе отчет в том, что ниспровергают сильных мира сего и возвышают бедных и слабых? Вид у них был непроницаемый, но кто знает, что творилось у них в голове.
На это ушло чуть ли не все утро, и мне не оставалось ничего другого, как сидеть и смотреть, а это было крайне утомительно, поскольку наводило на размышления. Ситуации такого рода провоцируют банальное философствование: вот, мол, что осталось от трудов праведных целой жизни или, по крайней мере, большей ее части. И далее в том же духе. Время от времени я начинал думать о председательстве в «Касторе», а потом мне в голову пришло и крепко там засело выражение, которое я не вспоминал со времен учебы на юридическом факультете. Damnosa hereditas — разрушительное наследство. Это термин римского права, он фигурирует в «Институциях» Гая[13] и означает именно то, что буквально значит. «Кастор» вполне мог бы стать для меня таким вот разрушительным наследством, поскольку фонд и без того большой, а с вливанием туда части отцовского состояния он будет очень большим даже по американским меркам. Если я возглавлю «Кастор», то он пожрет мое время и энергию и может положить конец той карьере, которую я пытался сделать самостоятельно. Damnosa hereditas. Неужели он этого хотел? Может быть, и нет. Всегда нужно предполагать лучшее. И все же…
Я угостил Джорджа ленчем, а потом, как стойкий солдатик, отправился беседовать о наследстве с Денизой и Каролиной. У них уже была возможность прочесть предоставленные им копии, и большую часть Бисти уже им растолковал, но он не юрист, и у них осталось много непроясненных пунктов. Разумеется, не обошлось без скандала, поскольку Дениза, видимо, рассчитывала получить капитал, и, если говорить по справедливости, у нее были для этого основания. Больше всего, наверно, ее раздосадовало то, что ее дочка Лорена не получила ничего, хотя полученного Денизой вполне хватило бы и на двоих. У ее дочки не все в порядке с головой (хотя Дениза и делает вид, что это не так), и за Лореной нужен будет присмотр до конца ее дней. Ее имя не упоминалось ни разу, но я ощущал ее присутствие. Она называла моего отца «папа Бой», а папа Бой не оправдал ее ожиданий.
Каролина выше любых этих разбирательств. Она и в самом деле очень славная на свой сухой лад. Но, естественно, она была довольна тем, что получила хорошую долю, а Бисти даже не скрывал своей радости. Ведь со всеми деньгами в доверительном управлении, с личным состоянием Каролины, с тем, что придет от него самого и по линии его семьи, дети Бисти и Каролины становились достаточно богаты даже по требовательным меркам моего отца. И Каролина, и Бисти заметили, как отец обошелся со мной, но у них хватало такта не говорить об этом в присутствии Денизы.
Вот только Дениза молчать не собиралась. «Дэвид, для Боя это был последний шанс вернуть тебя на путь истинный, — сказала она, — и я молю Господа, чтобы это возымело действие».
«Какой такой путь?» — невинно поинтересовался я. Я прекрасно понимал, что она имеет в виду, но хотел услышать, что она скажет. И должен признаться, я ее провоцировал, чтобы она дала мне основания ненавидеть ее еще больше.
«Если говорить абсолютно откровенно, мой дорогой, то он хотел, чтобы ты женился и не пил так много. Он знал, какой положительный эффект оказывают жена и дети на талантливого человека. И, конечно же, всем известно, насколько ты талантлив… потенциально». Дениза была не из тех, кто пасует перед вызовом.
«И поэтому он завещал мне самую тяжелую работенку из всего семейного пакета плюс кое-какие деньжата для детей, которых у меня нет, — сказал я. — Вы случайно не в курсе, была у него для меня какая-нибудь невеста на примете, или как? Хотелось бы на всякий случай точно знать, чего от меня ждут».
У Бисти стал совершенно загнанный вид, а глаза Каролины так и метали молнии. «Если вы двое собираетесь ругаться, я немедленно ухожу домой», — сказала она.
«Да ну, какая ругань, — проговорила Дениза. Сейчас для этого не время, да и не место. Дэвид задал прямой вопрос, а я дала ему прямой ответ, как и всегда. А Дэвид прямые ответы не любит. Они его устраивают только в суде, где он может задавать вопросы, на которые следуют те ответы, что ему нужны. Бой гордился успехами Дэвида, в определенной мере. Но он хотел, чтобы его единственный сын добился большего, нежели скандальная репутация в уголовном суде. Он хотел, чтобы имя Стонтонов не умерло. Он бы счел разговор на эту тему претенциозным, но вы не хуже меня знаете, что он хотел учредить династию».
Ох уж эта династия! В данном вопросе папа отнюдь не был таким скромником, каким его пыталась выставить Дениза. Если на то пошло, она вообще не понимала, что такое настоящая скромность. Но я уже перегорел. Стычки с Денизой меня быстро утомляют. Возможно, она права, и лишь в зале суда пробуждается во мне настоящий азарт. В суде существуют определенные правила. Дениза же создает свои правила по ходу дела. Должен сказать, это свойственно всем женщинам. Наконец разговор не без труда перешел на другую тему.
У Денизы возникли два новых дивных пунктика. Затея с посмертной маской провалилась, и Дениза понимала, что я буду молчать, а потому для нее эта идея перестала существовать, словно никогда и не было. О своих неудачах Дениза вспоминать не любит.
Теперь она надумала соорудить памятник отцу и пришла к выводу, что большая скульптура, созданная Генри Муром[14], — как раз то, что надо. Конечно, этот памятник не для Музея искусств и не для города, отнюдь. Это должен быть надгробный памятник. Оценили? Каково, а? Вот в этом вся Дениза. Ни вот на столько представления о сообразности. Ни малейшего чувства юмора. Одна только показушность и нахрапистость, сплошное воинствующее ненасытное честолюбие.
Ее второй великий план состоял в сооружении монумента иного рода; она удовлетворенно заявила, что Данстан Рамзи напишет биографию моего отца. Вообще-то, она хотела, чтобы это сделал Эрик Руп (один из ее протеже, поэтические таланты которого сравнимы с художественными талантами ее приятеля-дантиста), но Руп обещал себе год отдыха, если ему удастся выбить под это дело грант. Я был уже в курсе, годы отдыха Рупа известны в «Касторе» не хуже, чем семь тощих коров фараона[15]; его требование, чтобы мы оплатили ему очередной год, было передано в совет фонда, и я успел с ним ознакомиться. У плана «Рамзи» были свои преимущества. Данстан Рамзи был известен не только как педагог, но еще и как автор, добившийся заметных успехов на странном поприще: он писал о святых — популярные книги для туристов — и вдобавок выпустил солидную монографию, чем заработал себе репутацию в кругах, где ценятся такие вещи.
Более того, писал он хорошо. Я знал об этом, поскольку он был моим преподавателем истории в школе. Он требовал, чтобы мы писали сочинения «ясным стилем», как он его называл. Этот стиль, говорил он, куда быстрее выдает глупость, нежели более вольная манера. И моя адвокатская практика подтвердила, насколько он был прав. Но… как мы будем выглядеть, если биография Боя Стонтона выйдет за авторством известного знатока житий святых? То-то будет раздолье острословам… и парочка острот немедленно пришли мне в голову.
С другой стороны, Рамзи знал моего отца с самого детства. Он уже дал согласие? Дениза сказала, что когда она выложила ему свою идею, он вроде заколебался, но она берет это на себя. Ведь, в конце концов, его скромное состояние (вроде бы значительно превышающее то, что могут дать труды учителя и автора) сколочено благодаря советам, которые мой отец давал ему на протяжении многих лет. Рамзи владел небольшим аппетитным кусочком «Альфы». Пришло время возвращать долги — той монетой, какой владеет. А Дениза будет работать с ним вплотную и присмотрит, чтобы все было сделано как надо, а ирония Рамзи не выходила из-под контроля.
Нам с Каролиной Рамзи не очень нравился, сколько мы себя помнили; его острый язык доставил нам немало неприятных минут, и мысль о возможном сотрудничестве между ним и нашей мачехой нас забавляла. Так что протестовать мы не стали, но решительно вознамерились расстроить план «Генри Мур».
Каролина и Бисти уехали, как только представилась возможность, а мне пришлось остаться и слушать болтовню Денизы о письмах соболезнования, которые она получает мешками. Она их сортировала; письма от общественных деятелей именовала «официальными» и подразделяла на «теплые» и «формальные». Послания от друзей и знакомых классифицировались как «волнующие» или же «ничем не примечательные». И еще много писем было от «почитателей», лучшие из которых она относила к группе «трогательных». У Денизы дисциплинированный ум.
Мы ни слова не сказали о дюжине ругательных писем, пропитанных ненавистью и анонимных. Почти не затронули мы и газетную тему — отдельные статьи были недоброжелательными и завуалированно оскорбительными. Нам обоим был не в новинку канадский дух, которому так чужды благодарность и великодушие.
Этот день был утомителен, а поскольку я завершил все свои срочные дела, то решил, что могу позволить себе рюмочку-другую после обеда. Обедал я в клубе, где и выпил рюмочку-другую-третью, но те, к моему удивлению, никак не улучшили моего отвратительного настроения. Я не из тех людей, которые, выпив, веселеют. Я не пою, не острю напропалую и не ухлестываю за девочками, меня не качает, и язык не заплетается. Скорее, я делаюсь замкнутым, а мой взгляд, возможно, немного стеклянным. Но мне все же удается притупить лезвие тяжелого топора, который, такое впечатление, безостановочно подрубает корни моего «я». В тот вечер все было иначе. Я отправился домой и принялся пить всерьез. Но тем не менее топор продолжал свою разрушительную работу. Наконец я лег в постель и уснул; спал я отвратительно.
Глупо называть это сном. Это была бесконечно муторная, убогая греза наяву, изредка прерываемая эпизодами полного отруба. Со мной случился истерический припадок, и я перепугался до чертиков, так как не плакал лет тридцать. Нетти и моему отцу не нужны были плаксы. Испугался я еще и потому, что это было частью непрерывного процесса разрушения моего разума. Я был низведен до весьма примитивного уровня, и во мне возобладали какие-то нелепые чувства и грубые необъяснимые эмоции.
Только представьте: человеку сорок лет, а он ревет навзрыд, потому что его не любил отец! К тому же это вовсе не так, он явно любил меня, и я точно знаю, моя судьба сильно беспокоила его. Я пал так низко, что взывал к своей матери, хотя понимал, что, появись даже эта несчастная женщина рядом со мной в ту самую минуту, она понятия не имела бы, что говорить и что делать. Бедняжка никогда не понимала, что творится вокруг. Но мне было нужно что-нибудь, и мать была самым близким воплощением этого «чего-нибудь». И вот этот нечленораздельный олух был не кто-нибудь, а мистер Дэвид Стонтон — королевский адвокат с темной репутацией, поскольку преступный мир был о нем высокого мнения, а он эту репутацию поддерживал и тайно мнил себя в зале суда настоящим волшебником. Но обратите внимание — чудеса я был призван вершить только в интересах правосудия, лишь в неизбывном и постоянном стремлении сделать так, чтобы каждому было воздано по заслугам.
На следующее утро топор разошелся как никогда, и я, к пущему расстройству и негодованию Нетти, начал с бутылки за завтраком. Она ничего не сказала, так как однажды, когда она попробовала сунуться, я отвесил ей подзатыльник-другой, что впоследствии подавалось как «избиение». Нетти понятия не имеет, что такое настоящие избиения, какие я видывал в суде, иначе она не позволяла бы себе выражаться подобным образом. Она так никогда и не освоила «ясный стиль». Конечно, я сожалел, что ударил ее, и извинился перед ней в «ясном стиле», но зато она поняла, что лучше ей не соваться.
Поэтому утром в ту субботу она заперлась в своей комнате, специально щелкнув задвижкой, когда я оказался поблизости и мог слышать, что она делает; она даже придвинула кровать к двери. Я понимал, что у нее на уме. Она хотела иметь основания заявить Каролине: «Когда он в таком виде, я вынуждена баррикадироваться от него в своей комнате, потому что, если он сорвется с ручки, как в тот раз, один Господь знает, что со мной будет». Нетти любила говорить Каролине и Бисти, что никто не знает, какие муки ей приходится терпеть. Они догадывались, что большая часть означенных мук существовала лишь в ее разгоряченном воображении.
По субботам я заезжал на ленч в клуб, и хотя бармен, как только у меня возникала в нем нужда, был сей раз нетороплив, как черепаха, и отсутствовал за стойкой так долго, как только было возможно, однако я успел как следует накачаться скотчем, прежде чем собрался пропустить рюмочку-другую перед обедом. Появился один из моих клубных знакомых, некто Фемистер, и я услышал, как бармен пробормотал ему что-то вроде «под мухой»; я понял, что речь обо мне.
Под мухой? Да что они понимают! Когда я берусь за дело, это вам не какая-нибудь паршивая муха, а целый орел. Только на сей раз ничего, казалось бы, не происходило, я лишь замыкался в себе глубже и глубже, а топор звенел ничуть не менее решительно, чем всегда. Фемистер добрый малый; он подсел ко мне и завел беседу. Отвечал я ему довольно ясно и связно, хотя, возможно, излишне вычурно. Он предложил пообедать вместе, и я согласился. Он съел клубный обед из нескольких блюд, я же размазывал свою еду по тарелке и старался отвлечься от ее запаха, который казался мне гнетущим. Фемистер был доброжелателен, однако мои любезные «нон-секвитуры»[16] отбивали у него охоту продолжать разговор, как я того и добивался, и когда обед закончился, стало ясно, что изображать и дальше доброго самаритянина он не в силах.
«У меня сейчас встреча, — произнес он. — А вы что собираетесь делать? Не торчать же тут весь вечер одному! Почему бы, скажем, не сходить в театр? Вы не видели этого парня в театре Александры? Просто изумительно! Его зовут Магнус Айзенгрим, хотя вряд ли это настоящее имя. А вы как считаете? Шоу просто превосходное! Я еще таких фокусников не видел. Он и гадает, и на вопросы отвечает, и еще бог знает что. Превосходно! Вы просто будете вне себя».
«Самое подходящее для меня место, — медленно и вдумчиво отозвался я. — Я схожу. Спасибо за идею. А теперь бегите, не то опоздаете».
Он удалился довольный, что сделал доброе дело и сумел отвязаться от меня без эксцессов. На самом деле ничего нового я не услышал. Неделю назад я уже был на «Суаре иллюзий» Айзенгрима, с моим отцом, Денизой и Лореной, у которой тогда был день рождения. Меня затащили в самую последнюю минуту, и шоу мне совсем не понравилось, хотя я и видел, что сделано оно мастерски. Но меня жутко раздражал сам Магнус Айзенгрим.
Хотите знать почему? Потому что он всех нас дурачил, причем так умело, что большинству это нравилось. Он был мошенником особого рода, он играл на той самой составляющей человеческой доверчивости, которая интересует меня больше всего, — я говорю о желании быть обманутым. Знаете эту безумную ситуацию, лежащую в основе неисчислимых преступлений: один человек так задуривает другому голову, что тот готов поверить в любой обман, снести любое дурное обращение, иногда вплоть до убийства. Обычно это не любовь, а скорее малодушная капитуляция, отказ от всякого здравого смысла. Порой и я становлюсь жертвой этого поветрия, когда слабый клиент решает, что я кудесник и могу творить чудеса в суде. Вы как психоаналитик тоже наверняка с этим сталкивались: люди начинают думать, будто вам под силу распутать все глупости, что они натворили за целую жизнь. В жизни это довольно мощная сила, и тем не менее, насколько мне известно, у нее нет названия…
— Простите, но у нее есть название. Мы зовем это проекцией.
— Да? Никогда не слышал. Ну да как бы оно ни называлось, Айзенгрим пользовался этим в театре на всю катушку и дурачил тысячу двести человек, а те только радовались, что их водят за нос, и просили еще. Мне было противно, а в особенности стало невмоготу, когда началась эта чушь с «Медной головой Роджера Бэкона».
Это был предпоследний номер в его программе. Я ни разу не досмотрел его шоу до конца. Думаю, на закуску должна была быть какая-нибудь пикантная чушь про доктора Фауста. Но именно «Медная голова Роджера Бэкона» породила массу пересудов. Номер начинался в темноте, потом сцена постепенно освещалась — свет шел из большой человеческой головы, которая плавала посреди сцены, и создавалось ощущение, будто голова эта раскаляется. Она говорила с иностранным акцентом. «Время есть», — изрекла она, и раздались трели скрипок. «Время было», — сказала она, и зазвучали в унисон трубы. «Время ушло», — заявила она; раздалась приглушенная барабанная дробь, и зажегся свет ровно настолько, чтобы мы могли увидеть Айзенгрима — на нем был вечерний костюм, но с бриджами, словно он находился в суде[17], — и он поведал нам историю Головы, которая знает все на свете.
Он обратился к аудитории с просьбой дать ему различные предметы; ассистенты запечатали их в конверты и отнесли на сцену, где он их перемешал в большой стеклянной вазе. Затем он вытаскивал первый попавшийся конверт, а Голова называла владельца спрятанного предмета, вернее, номер его места. Очень умно, но меня буквально воротило, когда народ так бурно радовался тому, что в конечном счете было лишь ловко продуманной совместной работой всей труппы.
Затем наступала часть, особенно ожидаемая публикой и вызвавшая в городе столько пересудов. Айзенгрим сообщил, что Голова даст личные советы трем зрителям из публики. Это всегда было сенсационной частью, а в тот вечер, когда я посещал театр с отцом и прочей компанией. Голова сказала такое, что все были как громом поражены. Сказано это было одной женщине, которая, как оказалось, участвовала в трудном судебном разбирательстве. Я пришел в ярость, потому что это было явным неуважением к суду — неприкрытым вмешательством в абсолютно частное дело, вдобавок рассматриваемое самым серьезным образом, какой только возможен в нашем обществе. Потом я никак не мог успокоиться и все комментировал происшедшее, и Дениза сказала, чтобы я не мешал другим получать удовольствие, а отец предположил, что я хочу испортить праздник Лорене, ведь можно было не сомневаться, что дурочка вроде нее безусловно сочтет подобную чушь восхитительной.
Вот поэтому-то, как вы понимаете, я был не в лучшем настроении для «Суаре иллюзий», но какое-то чувство противоречия побуждало меня отправиться туда, а поэтому я купил билет на самую галерку, где, как я полагал, меня никто не узнает. Многие ходили на это шоу по два, а то и по три раза, но я не хотел, чтобы меня причисляли к таким.
Программа оставалась прежней, однако я не испытывал скуки, которой ждал от шоу, виденного мною раньше, и это раздражало меня. Я не хотел, чтобы Айзенгрим был столь хорош. Я считал его опасным, и мне отнюдь не нравилось, с каким восторгом встречает его публика. Должен признать, шоу было очень умным. В нем присутствовала настоящая тайна, очень умно и со вкусом демонстрировались хорошенькие девушки, а еще было в нем какое-то фантастическое начало, которого я никогда не ощущал на представлениях других иллюзионистов, и очень редко — в театре.
Вы когда-нибудь видели «Диббука» в постановке «Хабимы»?[18] Я видел, очень давно. Вот в том спектакле что-то фантастическое ощущалось, будто видишь какой-то незнакомый мир, не в пример лучше повседневности, — почти торжественная радость. Но скорбь моя оставалась при мне и чем лучше было «Суаре иллюзий», тем сильнее мне хотелось его испортить.
Наверное, выпитое подействовало на меня сильнее, чем я думал, и я что-то пробормотал два-три раза, и люди стали на меня шикать. Когда началась «Медная голова Роджера Бэкона» и были опознаны владельцы взятых из зала предметов, а Айзенгрим стал обещать ответы на сокровенные вопросы, я вдруг услышал свой крик: «Кто убил Боя Стонтона?» — и обнаружил, что успел вскочить на ноги, а в театре пахнет скандалом. На меня озирались. В одной из лож раздался грохот, и мне показалось, что кто-то упал, перевернув стулья. Голова начала мерцать, и я услышал голос, говоривший с иностранным акцентом; до меня донеслось что-то вроде: «Его убила группа…», потом что-то о «женщине, которую он знал… женщине, которой не знал», но на самом деле я не очень уверен в том, что слышал, потому что как сумасшедший несся вверх по балконным ступенькам, — а они там очень крутые, — а потом сломя голову вниз по двум лестничным пролетам, хотя, думаю, за мной никто не гнался. Я выскочил на улицу, запрыгнул в одно из такси, которые уже начали собираться у выхода, и вернулся домой совершенно разбитый.
Но именно в этот момент, когда в таком смятении покидал театр, я ощутил абсолютную уверенность: надо что-то делать с собой. Вот поэтому-то я и оказался здесь.
— Понимаю. Что ж, в мудрости этого решения можно не сомневаться. Но вот в записке доктора Чуди сообщается, что вы подвергли себя, как вы говорите, «обычному освидетельствованию». Что вы имели в виду?
— Что имел? Вы ведь знаете, что я адвокат.
— Да. Значит, это было своего рода судебное освидетельствование?
— Знаете, я дотошный человек. Пожалуй, обо мне еще можно сказать, что я ничего не делаю наполовину. Я верю в закон.
— И?..
— Я полагаю, вы знаете, что такое закон. О процедурах закона много говорят, и люди знают о юристах, судах, тюрьмах, наказаниях и прочем, но это всего лишь инструмент, с помощью которого работает закон. А работает он во имя правосудия. Так вот, правосудие — это постоянное и непреходящее желание всем воздать по заслугам. Это должен знать каждый, изучающий закон. Но, видимо, огромное число людей об этом забывают. А я вот помню.
— Да, понимаю. Но что такое «обычное освидетельствование»?
— Ну, это довольно личная вещь.
— Конечно. Но очевидно, что это важная личная вещь. Я бы хотела услышать об этом.
— Это трудно описать.
— Освидетельствование такое сложное?
— Не могу сказать, что сложное, просто для меня это довольно неловко.
— Почему?
— Постороннему это может показаться какой-то игрой.
— Игрой, в которую вы играете сам с собой наедине?
— Можно и так сказать, но это не отражает того, что я делаю, и последствий того, что я делаю.
— Тогда уж позаботьтесь, пожалуйста, чтобы я все правильно поняла. Эта игра — своего рода фантазия?
— Нет-нет, все очень серьезно.
— Любая настоящая фантазия серьезна. Только надуманные фантазии несерьезны. Именно поэтому нельзя навязывать детям надуманные фантазии. Я не буду смеяться над вашими фантазиями. Обещаю. А теперь, пожалуйста, расскажите мне, что такое «обычное освидетельствование».
— Ну ладно. Это способ разобраться в том, что я сделал или собираюсь сделать, понять, чего стоит содеянное. Понимаете, я представляю себе суд — все абсолютно реально и точно до последней детали. Я судья в судейском кресле. Я обвинитель, который выставляет подсудимого в наихудшем свете, но не нарушая правил обычной процедуры словопрения в суде. Это означает, что я не вправе выражать свое личное мнение о том, что считаю правильным и неправильным в этом деле. Но я еще и выступаю в роли адвоката и прилагаю все свои способности, дабы представить дело в лучшем виде, но и тут я не имею права давать личные оценки и тем самым профанировать судебную процедуру. Я даже могу вызвать себя на свидетельское место и подвергнуть перекрестному допросу. А в конце Его Честь судья мистер Стонтон должен определиться и принять решение. Это решение является окончательным и обжалованию не подлежит.
— Понимаю. Весьма цельная фантазия.
— Наверно, так это и следует называть. Но уверяю вас, для меня это чрезвычайно серьезно. На рассмотрение дела, о котором я вам рассказываю, ушло несколько часов. Мне было предъявлено обвинение в нарушении общественного порядка в нетрезвом виде, а были еще и отягчающие обстоятельства — я, например, стал причиной скандала, который мог нанести серьезный ущерб репутации семьи Стонтонов.
— Но ведь это вопрос этический, а не юридический.
— Не совсем. И в любом случае закон среди прочего — это кодификация норм общественной этики. Он выражает нравственную оценку обществом различных ситуаций. А в суде Его Чести мистера Стонтона мораль имеет большое влияние. Это очевидно.
— Правда? Что же делает это очевидным?
— Что? Отличие в Королевском гербе.
— В Королевском гербе?
— Да. В том гербе, что над головой судьи, как обычно.
— И в чем же это отличие?.. Ну вот, мистер Стонтон, вы снова колеблетесь. Вероятно, это для вас много значит. Пожалуйста, расскажите мне об этом отличии.
— Да оно совсем незначительное. И состоит только в том, что звери полноценные.
— Звери?
— Геральдические животные. Лев и единорог.
— А они иногда бывают неполноценными?
— В Канаде почти всегда. Они изображаются без их причинных мест. Чтобы они были правильными с точки зрения геральдики, у них должны быть отчетливо выраженные, довольно вызывающие половые органы. Но в Канаде мы холостим все, что можем, и я десятки раз сидел в зале суда, смотрел на этих прискорбным образом искалеченных животных и думал о том, что они отражают наше представление о правосудии. Все, что свидетельствует о страсти (а говоря о страсти, вы тем или иным образом затрагиваете и мораль), исключено из заведенного порядка или каким-либо образом закамуфлировано. Приветствуется только логика. Но в суде его чести мистера Стонтона лев и единорог полноценные, так как там воздают должное морали и страсти.
— Понимаю. Ну и как же прошел процесс?
— В конце концов все уперлось в правило Макнафтона.
— Вы должны мне рассказать, что это такое.
— Это формула определения ответственности. Она названа по имени Макнафтона, убийцы. Он жил в девятнадцатом веке. Защита его упирала на невменяемость. Он сказал, что сделал это, когда был не в себе. Именно этот способ защиты и был избран для Стонтона. Обвинение упорно пыталось выяснить у Стонтона: крича в театре, отдавал ли он в полной мере себе отчет в характере и особенностях своего поступка, а если отдавал, то знал ли он, что поступает плохо? Адвокат защиты, мистер Дэвид Стонтон, довольно известная личность в канадской адвокатуре, приводил всевозможные смягчающие обстоятельства: обвиняемый Стонтон в течение нескольких дней пребывал в стрессовом состоянии, он самым трагическим образом потерял отца, у него были сильнейшие психологические нагрузки из-за этой потери, умерла его последняя надежда возвратить доверие и одобрение покойного. Но обвинитель, мистер Дэвид Стонтон, от имени короны не желал признавать ни одно из этих оправданий, а в конце поставил вопрос, которого защита опасалась на протяжении всего процесса. «Находись у вас под боком полицейский, вы бы все равно сделали то, что сделали? Если бы полицейский сидел рядом с вами, прокричали бы вы на весь зал ваш скандальный вопрос?» И, конечно же, обвиняемый Стонтон потерял самообладание, разрыдался, вынужден был сказать: «Нет» — и на этом процесс по существу закончился. Судья, его честь мистер Стонтон, известный своей твердостью и беспристрастностью, даже не покидал судейского места. Он счел обвиняемого Стонтона виновным и вынес приговор: обвиняемый должен немедленно обратиться за помощью к психотерапевту.
— И что вы стали делать?
— Это было в семь утра в воскресенье. Я позвонил в аэропорт, заказал билет на Цюрих и двадцать четыре часа спустя был здесь. А через три часа после посадки я сидел в кабинете доктора Чуди.
— А что обвиняемый Стонтон — его сильно расстроил исход процесса?
— Для него хуже быть не могло, ведь он очень низкого мнения о психиатрии.
— Но он сдался?
— Доктор фон Галлер, если бы в восемнадцатом веке раненому солдату сказали, что ему предстоит ампутация конечности в полевых условиях, он бы знал, что его шансы выжить минимальны, но у него не было бы выбора. Или умирай от гангрены, или умирай под ножом хирурга. Мой выбор в данном случае был — либо сойти с ума самостоятельно, либо сделать это под квалифицированным наблюдением.
— Весьма откровенно. Мы уже делаем успехи. Вы начали меня оскорблять. Я думаю, мне удастся вам помочь, обвиняемый Стонтон.
— Вам для успеха нужны оскорбления?
— Нет. Я только хотела сказать, что ваше мнение обо мне улучшилось настолько, что вы решили испробовать меня на прочность. Это совсем неплохо, я имею в виду сравнение полевой хирургии восемнадцатого века и сегодняшнего психоанализа. Это лечебное направление все еще довольно молодо, и оно может быть довольно жестоким, если говорить о том, как его подчас практикуют. Но известны случаи выздоровления даже после полевых операций в восемнадцатом веке, а как вы сами сказали, альтернатива этому была весьма неприятна.
А теперь давайте займемся делом. Решения должны принимать только вы. Чего вы от меня ждете? Что я излечу вас от пьянства? Но вы сами сказали, что это не ваша болезнь, а лишь ее симптом. Симптом невозможно вылечить — его можно только облегчить. Болезни можно лечить, когда мы знаем, что они собой представляют и если для лечения есть благоприятные обстоятельства. Тогда симптомы пропадают. Вы больны. Ни о чем другом вы не говорили. Болезнь ваша кажется довольно сложной, но все описания симптомов сложны. Чего вы ожидали, когда приехали в Цюрих?
— Я не ожидал абсолютно ничего. Я вам уже говорил, что видел много психиатров в суде, и они не произвели на меня ни малейшего впечатления.
— Чепуха. Вы бы не приехали, если бы у вас совсем не было надежды, как бы вам ни претило признавать это. Если вы хотите, чтобы мы чего-то достигли, вы не должны позволять себе роскошь отчаяния. Вы для этого слишком стары, хотя в некотором отношении вы и кажетесь моложе своего возраста. Вам сорок.