Мне многих приходилось видеть в гробу, и всегда чудилось, что их заколдовал какой-то злой волшебник, и они слышат, что происходит, и заговорили бы, если б только чары удалось разрушить. Но как бы то ни было, отец лежал там, и кто-то должен был сказать слова благодарности в адрес похоронной конторы, и эти слова сказал Бисти. Я каждый раз удивлялся тому, как умело он действовал в той ситуации — ведь мы с отцом были уверены, что он не знает ничего, кроме своего биржевого бизнеса. Остальные усиленно изображали должную серьезность; точно так же за несколько лет до этого мы собрались, чтобы с должным удовлетворением оглядеть свадебный торт Каролины; в обоих случаях все фактически сводилось к тому, чтобы сделать приятное людям, приложившим свой труд.
В тот вечер начались визиты. «Отдать дань уважения» — так это называется по-старомодному. Бисти, Каролина и я томились в гостиной и приглушенными голосами беседовали с посетителями. «Как это любезно с вашей стороны… Да, это такое потрясение… Вы чрезвычайно добры…» Много всего в таком вот духе. Начальство из компании моего отца, «Альфа Корпорейшн», блюло этикет. Менее важные фигуры из «Альфы» следили, чтобы все расписались в книге. Специально выделенный для этого секретарь регистрировал телеграммы и каблограммы, а другой — вел запись цветов.
Ах уж эти цветы! Или, как почти все требовали их называть, «цветочные подношения». Поскольку на дворе стоял ноябрь, флористы располагали одними только хризантемами, ну, почти и хризантем нанесли просто море. Но, конечно же, истинно богатые должны были выражать свое соболезнование розами, поскольку в это время года они особенно дороги. В этом плане у богатых жизнь не сахар; они обязаны присылать лучшее, даже если терпеть не могут цветов, которые в настоящий момент дороги, иначе кто-нибудь да обвинит их в скупости. Дениза где-то слышала о гробе, который был целиком покрыт слоем роз, и пожелала организовать такое же цветочное подношение от своего имени. Но Каролина убедила ее, что можно обойтись приличным букетом белых цветов. Хотя на самом деле «убедила» не то слово. Каролина поведала мне, что в конце концов была вынуждена сказать Денизе: «Вы что, хотите, чтобы мы выглядели как Медичи?» — и это ее проняло, поскольку Дениза никогда не слышала, чтобы о Медичи хорошо отзывались.
Этот кошмар продолжался всю среду. Я дежурил утром, любезно привечая высокопоставленных визитеров — мэра, начальника полиции, начальника пожарной охраны, члена комиссии по гидроэлектроэнергетике и прочих шишек разного калибра. Явился представитель ассоциации адвокатов, чем напомнил о том почти забытом факте, что мой отец получил юридическое образование. Я неплохо знал этого человека, потому что мы с ним частенько сталкивались по делам, но других я знал лишь понаслышке или же по фотографиям в газетах. Естественно, были там и президенты банков.
Дениза, конечно, посетителей не встречала. Это противоречило бы роли, которую она избрала для себя. Следовало понимать, что она убита горем и не в силах находиться на людях, так что наверх, в ее комнату, где она предавалась отчаянию, допускались только избранные. Я не возражаю против этого. Похороны принадлежат к немногим оставшимся у нас ритуалам, и мы играем соответствующие роли почти не задумываясь. Я — Единственный Сын, который прекрасно держится, но никогда не станет и не имеет ни малейших шансов стать таким человеком, каким был его отец. Бисти — Этот Славный Бастабл, который делает в трудных обстоятельствах все от него зависящее. Каролина — Единственная Дочь, сокрушенная потерей, но, конечно, Дениза сокрушена неизмеримо сильнее: Дениза — Вдова, и считалось, что горе раздавило ее. Вот так. Это общая схема, но разрушение подобных схем чревато риском. Ведь они в конечном счете становятся схемами, потому что отвечают реалиям. Я всю свою жизнь стоял за традиции и устоявшиеся схемы и не имею ни малейшего желания ломать сложившуюся похоронную традицию. Но поскольку за этой схемой для меня стояло слишком много реального, живого чувства, мои нервы были натянуты до предела, особенно когда Дениза из своих скорбных палат оглашала повеления.
Например, она повелела, чтобы мне «любой ценой, но не дали наклюкаться». И Бисти неплохо справился. Без всякой этой омерзительной тактичности. Он просто сказал, что у меня масса дел, которые нужно делать на ясную голову, а потому мне лучше много не пить. Он понимал, что мое «немного» для него было бы более чем достаточно, но признавал за мной достаточный здравый смысл. Каролина вторила ему: «Дениза уверена, что ты нажрешься вусмерть и всех нас опозоришь. А поэтому, бога ради, назло ей не пей» — так она это сформулировала. Даже Нетти после того своего срыва, в первый день, вела себя просто образцово-показательно и не лезла со своей неусыпной опекой, хотя время от времени я и ловил на себе ее взгляд. А поэтому хотя я и прикладывался все время к рюмке, но держался в тех рамках, которые для себя установил. А Денизу ненавидел за этот ее указ пуще прежнего.
Который, конечно же, был отнюдь не единственным. В среду перед ленчем она вызвала Бисти и передала мне через него, чтобы я посмотрел отцовское завещание, а потом увиделся с ней. Это было недопустимым вмешательством в мои дела. Я знал, что являюсь главным душеприказчиком отца, а будучи адвокатом, прекрасно понимал, что от меня требуется. Но заниматься вопросами завещания до окончания похорон считается неэтичным. Это никоим образом не воспрещается, особенно если подозревают, что в завещании есть спорные моменты, но в случае с моим отцом это абсолютно исключалось. Содержания документа я не знал, но не сомневался, что завещание в полном порядке. Дениза, полагал я, неподобающе торопит события.
Я так думаю, доктор, что если вы и сможете что-то для меня сделать, то лишь при условии максимальной откровенности. Я не хотел читать завещание, пока это не станет абсолютно необходимо. В нашей семье с завещаниями возникали проблемы. Мой отец был потрясен, прочтя завещание своего отца, и в разговорах со мной не раз поднимал эту тему. А после его второй женитьбы наши с ним отношения стали несколько напряженными. Я думал, что в завещании меня может ждать какой-нибудь неприятный сюрприз. Поэтому я уперся и сказал, что с этим делом нужно подождать до вечера четверга.
Не знаю, почему я в четверг так рано пришел в отцовский дом, разве что проснулся словно с каким-то зудом — у меня было ощущение, что многое нужно утрясти и я узнаю, что именно, когда окажусь на месте действия. И я хотел, ну, попрощаться с отцом. Понимаете? В течение сорока восьми часов не было никакой возможности остаться с его телом наедине, и я подумал, что если приду рано, то мне это удастся. И вот я как можно тише, чтобы не привлекать внимания, пробрался к гостиной и обнаружил, что дверь затворена. Была половина восьмого, так что, казалось бы, ничего необычного.
Но изнутри доносились голоса, мужской и женский, причем явно на повышенных тонах, и слышались какие-то глухие удары и шарканье ног. Я открыл дверь и у гроба увидел Денизу — она держала приподнятое тело отца за плечи, а некий незнакомец, казалось, молотил его по лицу. Вы знаете, как об этом пишут в книгах: «Я был словно громом поражен… голова моя пошла кругом».
— Да, это абсолютно точное описание того, что чувствует человек. Дело в том, что к голове ненадолго прекращается приток крови. Продолжайте.
— Я что-то выкрикнул. Дениза уронила тело, а человек отпрыгнул как ошпаренный. Словно подумал, что я могу его убить. И тут я его узнал. Это был приятель Денизы — дантист. Я видел его два или три раза и считал дураком.
У тела не было лица. Все лицо покрывала какая-то блестящая розоватая масса, так густо, что спереди голова напоминала яйцо. Вот это-то покрытие они и пытались снять.
Мне не пришлось требовать от них объяснений. Они были обескуражены моим появлением и сами рвались все объяснить. Такого идиотизма мне еще слышать не доводилось.
Этот дантист, как и многие из друзей Денизы, был художником-любителем. Он имел малюсенькие, недоразвитые способности к ваянию и в свободное от основной работы время вылепил несколько бюстов заведующих кафедрой стоматологии в университете и еще что-то в этом роде. Так вот, мою мачеху осенила одна из ее чудовищных идей: она решила, что этот тип должен снять посмертную маску с моего отца, чтобы затем на ее основе изваять бюст или же оставить как есть. Но дантист никогда раньше не работал с мертвецами, а это совсем не то, что работать с живым человеком. Поэтому использовать гипс, обычно и применяющийся в таких случаях, он не стал, а ему пришла в голову безумная мысль — испытать какую-то химическую массу, из которой зубные техники льют формы; он рассчитывал, что так получит лучшую прорисовку деталей, да и справится быстрее. Но для работ такого рода этот пластик был совершенно непригоден, и дантист никак не мог отодрать маску.
Их охватила паника, и небезосновательно. Вспыхнул натуральный пожар эмоций. Понимаете, о чем я? Атмосфера была так накалена, что, клянусь, я чувствовал давление этих невидимых токов — вплоть до звона в ушах. Только не говорите, что все дело в выпитом мною виски. Из нас троих я лучше всех держал себя в руках. Могу поклясться, что напряжение исходило от тела, которое пребывало в совершенно неподобающем состоянии — наполовину вытащено из массивного дорогущего гроба, пиджак и рубашка сняты, волосы растрепаны.
Что я должен был делать? Я тысячу раз прокручивал этот момент в голове. Схватить кочергу, убить дантиста, ткнуть Денизу физиономией в жуткую пластиковую голову и придушить, а потом заорать благим матом, чтобы сбежались все, чтобы мир увидел последнюю сцену этой недошекспировской трагедии?.. Но я всего лишь приказал им обоим убраться из комнаты, запер дверь, позвонил в похоронную контору и попросил их явиться незамедлительно, а потом спустился в мужской туалет, где меня долго выворачивало наизнанку, в итоге я стоял на четвереньках, свесив в унитаз голову, — алкаш алкашом.
Приехали люди из похоронной конторы. Они были рассержены — и совершенно справедливо, — но старались этого не проявлять. Если нужна была маска, спросили они, то почему не сказали им? Они умеют это делать. А чего я хочу от них теперь? Я взял себя в руки, хотя и знал, что выгляжу как последний забулдыга, и мне пришлось вести все необходимые переговоры. Дениза же заперлась наверху, чисто по-женски абстрагировавшись от последствий своих поступков, а дантист, как мне сказали, на целую неделю уехал из города.
Ситуация была из рук вон. Я слышал, как один из приехавших попросил у дворецкого молоток, и мои самые худшие опасения подтвердились. Спустя какое-то время мне удалось наконец чуть-чуть побыть у гроба наедине с отцом — от этого испытания люди из похоронной конторы меня не избавили. Отцовское лицо было в очень плохом состоянии — несколько зубов сломано, ни ресниц, ни бровей не осталось, как и большей части волос спереди. Гораздо хуже, чем когда он лежал на причале весь в мазуте и грязи и с этим камнем во рту.
Поэтому вся погребальная церемония проходила с закрытым гробом. Я знаю, здесь это дело обычное, но в Северной Америке принято, чтобы тело было открыто до самого начала заупокойной службы. Я иногда спрашиваю себя, а не является ли это пережитком времен Дикого Запада, когда гроб не закрывали, чтобы все могли убедиться: никаких лишних пулевых дыр, все по-честному. Но к нашему случаю это не относилось. У нас все было не по-честному. Я ничего не стал объяснять ни Каролине, ни Бисти, просто сказал, что так хочет Дениза. Каролина точно что-то заподозрила, но я ничего ей не сказал, потому что она могла бы устроить Денизе чудовищный скандал.
А потом мы все оказались в соборе; Дениза, конечно, заняла место главного плакальщика и вид имела такой лощеный, что на ней и вошь бы не удержалась, как говаривал дедушка Стонтон. И он наверняка сказал бы, что я выглядел как «Крушение „Гесперуса“»[8] — это была одна из его немногих литературных аллюзий.
Тут же стоял и гроб — столь богатый, отливающий бронзой, столь явно вмещающий покойника высшего ранга, ну прямо саркофаг. В верхней части крышки, в аккурат над тем местом, где покоилось так жестоко и бессмысленно изуродованное лицо, красовался выгравированный герб Стонтонов: на серебряном поле два шеврона чернью, зубчатая кайма того же цвета. Нашлемник — лис на четырех лапах, в естественном цвете. Девиз: «En Dieu ma foy»[9].
Тема «En Dieu ma foy» была расписана епископом Вудиуиссом столь витиевато, что можно было решить, будто весь этот цирк согласован с ним заранее. Не могу не отдать ему должного: хотя он и не видел герб до перемещения тела в собор, за девиз он ухватился тут же и выдавил из него все до последней капли, как бармен — из лимона. Таков был закон нашего дорогого ушедшего от нас брата, сказал он, и девизом его древней семьи не мог быть никакой другой, кроме этого простого утверждения веры во власть и милосердие Господа, и никогда за все долгие годы, что он был знаком с Боем Стонтоном, тот ни разу не заикнулся об этом девизе. Потому что образом жизни Боя Стонтона были не слова, а дела. Человек действия, человек великих свершений, любящий и нежный в личной жизни, открытый и восприимчивый в своих многочисленных общественных делах, инициатор неисчислимого множества анонимных деяний бескорыстной щедрости. Но ни один бесценный бриллиант не может быть навечно спрятан от глаз людских, и вот наконец здесь мы увидели главную движущую силу великой и — да, он скажет это, произнесет это слово, зная, что мы правильно поймем его, — прекрасной жизни Боя Стонтона. EnDieuта foy. Давайте унесем с собой это последнее слово великого человека и почувствуем, что в этот час скорби и отчаяния мы обрели нетленную истину. EnDieumafoy.
Стараясь сделать это незаметно, я огляделся. Собравшиеся внимали, пребывая в почтительном оцепенении, которое обычно охватывает канадцев под напором красноречия. Человек из канцелярии премьер-министра сидел рядом с почти точной своей копией из госдепартамента; члены правительства провинции; представители городских властей; директор Колборнской школы, группа богатых коллег по бизнесу, и не было похоже, чтобы хоть один из них собирался вскочить со своего места и закричать: «Это наглая ложь! Его девизом было не En Dieu ma foy , а En moi-meme mа foy[10], и в этом-то и состояла его трагедия». Вряд ли это им было известно. А если бы даже известно — то что с того? Немногие из них могли бы объяснить разницу между двумя этими верами.
Мои глаза остановились на единственном человеке, который мог бы это сделать. Старый Данстан Рамзи, всю жизнь друживший с моим отцом и бывший директором школы, когда я в ней учился. Сидел он не на одном из почетных мест (Дениза его не выносит), а у окна с витражным стеклом, через которое на его породистую траченную временем физиономию падало пятно рубинового света, отчего он делался похож на дьявола, раскаленного дьявола из преисподней. Он не знал, что я наблюдаю за ним, и в какой-то момент, когда Вудиуисс в шестой или седьмой раз произнес «En Dieu ma foy», он ухмыльнулся и скривил рот, как это делают люди, у которых плохо подогнана вставная челюсть.
Ну что, мой час, кажется, заканчивается? Я чувствую себя ужасно.
— Неудивительно. Вы кому-нибудь еще рассказывали об этой посмертной маске?
— Никому.
— И правильно поступили.
— Я не ослышался? Мне казалось, что психоаналитики воздерживаются от суждений.
— Это не последнее суждение, которое вы от меня услышите. Сдержанность такого рода проявляют фрейдисты. У вас есть расписание наших сеансов? Вы еще колеблетесь, продолжать или нет?
— Не колеблюсь.
6
Возвращение после двухдневной передышки. Нет, передышка — не то слово. Я не страшился моих свиданий с доктором фон Галлер, как страшатся какой-нибудь болезненной или утомительной лечебной процедуры. Но у меня скрытный характер, и все эти откровения были мне не по нутру. В то же время сеансы у нее приносили мне огромное облегчение. Но благодаря чему? Разве они давали больше, чем исповедь? (Раскаяние, прощение и покой, как объяснил мне при конфирмации отец Нопвуд.) Неужели я платил доктору фон Галлер тридцать долларов в час за то, что церковь давала бесплатно (добавляя к этому еще и спасение души)? В ранней молодости я пытался исповедоваться. Отец Нопвуд не требовал, чтобы я стоял на коленях в маленькой кабинке, пока он слушает меня из-за обрешеченной дверцы. У него были современные взгляды, и он просто сидел чуть позади, чтобы я его не видел, мучительно описывая свои мальчишеские грехи. Конечно, я вставал на колени, когда он давал мне отпущение грехов. Но после двух-трех раз такого коленопреклонения, уходя, я чувствовал себя полным дураком. И тем не менее, несмотря на нашу ссору, я не стал бы теперь даже самому себе говорить о Нопвуде плохо; он был мне добрым другом в трудный момент моей жизни — один из множества таких трудных моментов, — и если я не смог дальше продолжать в том же духе, то другие-то смогли. Вот, например, доктор фон Галлер. Может быть, это каким-то образом связано с тем, что она — женщина? Как бы там ни было, но я с нетерпением ждал следующего часа с ней, пребывая в душевном состоянии, которое я не мог бы обрисовать, но которое не было безоговорочно неприятным.
— Секундочку… с похоронами вашего отца мы, кажется, закончили. Или нет? Больше ничего существенного не вспоминается?
— Нет. После надгробного слова, или панегирика, или что уж это было, дальше все прошло вполне предсказуемо. Краснобайствуя по поводу этого совершенно неуместного девиза, епископ так бесповоротно сместил акценты на какую-то фантастическую ноту, что на кладбище я не испытывал ни малейшего живого чувства, только изумление. Затем толпа человек в сто семьдесят из присутствовавших на похоронах отправилась назад в дом, чтобы выпить в память об усопшем, — на похоронах алкоголь, кажется, течет рекой, — потом они остались на фуршет, а когда и это закончилось, я понял, что отсрочка истекла и я должен заняться завещанием.
Я знаю, Бисти был бы рад помочь мне, а Дениза горела нетерпением поскорее прочесть документ, но после всех этих утренних ужасов ее позиции пошатнулись, и она не могла давить на меня. Поэтому я забрал у поверенных моего отца (я этих поверенных хорошо знал) копии для всех заинтересованных лиц и поехал к себе в офис, чтобы там внимательно прочесть текст. Я знал, что перекрестного допроса не избежать, а потому хотел изучить все досконально перед обсуждением в семейном, скажем так, кругу.
И был, можно сказать, разочарован. Никаких особых сюрпризов — вообще говоря, а не в частностях — завещание не содержало. Много места было отдано обширным деловым интересам отца, но поскольку они сводились к акциям в единой контролирующей фирме под названием «Альфа Корпорейшн», трудностей здесь не возникало, и его адвокаты вместе с адвокатами «Альфы» со всем этим разберутся. Он не оставил никаких крупных личных или благотворительных распоряжений, потому что большая часть его доли в «Альфе» переходила в фонд «Кастор».
Это семейное предприятие, благотворительный фонд, который делает пожертвования на всевозможные добрые — или представляющиеся добрыми — начинания. Такие вещи очень популярны среди богатых семей в Северной Америке. С нашим фондом отдельная история, но это к делу отношения не имеет. А если вкратце, то дедушка Стонтон основал фонд с целью содействовать обществам трезвости. Однако устав фонда был составлен не слишком аккуратно и вдобавок содержал расплывчатый пункт о работе «на благо общества», а поэтому, когда дела принял отец, он мало-помалу вытеснил из состава совета всех проповедников и вложил в фонд значительно больше денег. Таким образом, теперь мы поддерживаем искусства и общественные науки, во всем их безумном разнообразии. Имечко странноватое. Означает оно, конечно, «бобр», а потому в Канаде весьма уместно. Но еще оно означает особую разновидность сахара. Слышали такое сочетание — кастор-сахар? Это совсем мелкозернистый сахар, фактически сахарная пудра, его засыпают в такие сахарницы с дырочками, по типу солонок. Дело в том, что мой отец частично сделал состояние на сахаре. С сахара он начинал. А название давным-давно было придумано в шутку[11] приятелем моего отца Данстаном Рамзи. Но отцу оно понравилось, и он использовал его, когда создал фонд. Вернее, когда преобразовывал ту невнятную организацию, что оставил дедушка Стонтон.
Это крупное пожертвование «Кастору» обеспечивало продолжение всех его благотворительных и попечительских дел. Я был доволен, но не удивлен тем, что в завещании он недвусмысленно намекнул, что хотел бы видеть меня председателем «Кастора». Место в совете фонда у меня уже было. Это очень маленький совет, минимально возможный по закону. И вот одним росчерком пера отец сделал меня важной персоной в мире благотворительности — а ведь немного сохранилось миров, где у богатых есть право голоса, когда решают, на что пустить большую часть их денег.
Но в следующей части завещания, где речь шла о личных долях, меня ждал-таки щелчок по носу.
Я уже говорил, что человек я богатый. Немало денег досталось мне от моего деда — не то чтобы он завещал их мне напрямую, но так вышло, — к тому же я неплохо зарабатываю как адвокат. Но в сравнении с моим отцом я мелкая рыбешка, просто «зажиточный» — именно так он обычно с презрением называл тех, кто из нищеты, положим, выбился, однако не обладал никаким весом в горнем мире финансов. Первоклассные хирурги, лучшие адвокаты и некоторые архитекторы были именно что «зажиточными», но не имели ни малейшего влияния в том мире, где мой отец властвовал как король.
Поэтому я и не предполагал, что доля, которая достанется мне, сможет сильно изменить мою жизнь или избавит меня от всяких забот о хлебе насущном. Нет, я хотел узнать, как отец распорядился относительно меня в завещании, потому что понимал: это будет мерой того, как он меня оценивал. Как человека и как сына. Он явно полагал, что я могу распоряжаться деньгами, иначе не выдвигал бы меня на пост главы «Кастора». Но вот какой части его денег (а вы должны понять, что деньги были мерилом его представлений, его любви) я был, по его мнению, достоин?
Денизе была оставлена кругленькая сумма, но капитала она не получила, только немалый годовой доход пожизненно — или (это было очень похоже на отца) до тех пор, пока она остается его вдовой. Уверен, он думал, что таким образом защищает ее от охотников за приданым; но еще он не подпускал охотников за приданым к тому, что принадлежит или принадлежало ему.
Неплохая сумма была оставлена «моей дорогой дочери Каролине», и эти деньги переходили к ней немедленно и без каких-либо оговорок — потому что если бы Бисти в один прекрасный день подавился в своем клубе рыбной косточкой, а Каролина тут же вышла бы снова замуж, отец и глазом не моргнул бы.
Очень крупный капитал был завещан на основе доверительного управления «моим дорогим внукам, Каролине Элизабет и Бойду Стонтону Бастаблам и в равных долях per stirpes[12] любым законным детям моего сына Эдуарда Дэвида Стонтона со дня их рождения». Ну вот, теперь вы сами видите.
— Ваш отец был недоволен, что у вас нет детей?
— Именно так он и хотел быть понятым. Но разве вы не заметили, что я значился просто его сыном, тогда как все остальные — непременно с приставкой дорогой-любезный? Это исполнено глубокого смысла в документе, который отец тщательно готовил. Вернее было бы сказать, что он сердился на меня, поскольку я не хотел жениться и вообще не желал иметь никаких дел с женщинами.
— Понимаю. А почему?
— О, это долгая и очень запутанная история.
— Да, обычно такие истории долгие и запутанные.
— Я не гомосексуалист, если у вас это на уме.
— У меня на уме не это. Если бы существовали простые и быстрые ответы, психиатрия не была бы столь трудным поприщем.
— Мой отец очень любил женщин.
— А вы любите женщин?
— Я очень высокого мнения о женщинах.
— Я спрашивала о другом.
— Мне вполне нравятся женщины.
— Вполне — для чего?
— Чтобы приятно проводить с ними время. У меня много знакомых женщин.
— А у вас есть женщины-друзья?
— Как вам сказать… В некотором роде. Обычно их не интересует то, о чем мне хочется говорить.
— Понимаю. А вы были влюблены?
— Влюблен? Ну конечно же.
— Сильно?
— Да.
— У вас были половые связи с женщинами?
— С женщиной.
— И когда в последний раз?
— Это было… постойте-ка… двадцать шестого декабря тысяча девятьсот сорок пятого года.
— Ответ, достойный адвоката. Но это же… почти двадцать три года назад. Сколько вам тогда было лет?
— Семнадцать.
— И это была та самая женщина, которую вы сильно любили?
— Нет-нет, конечно же нет!
— Это была проститутка?
— Конечно нет.
— Кажется, мы подходим к болезненной теме. Ваши ответы становятся краткими, формулировки нехарактерно скупы.
— По-моему, я отвечаю на все ваши вопросы.
— Да, но поток красноречия иссяк. И наш час, кстати, тоже истекает. Осталось время только сказать вам, что в следующий раз мы пойдем другим путем. Пока что мы, так сказать, только готовили почву. Я пыталась выяснить, что вы за человек, и, надеюсь, вы тоже хоть немного выясняли, что представляю собой я. Собственно анализ еще, можно сказать, и не начинался, потому что я говорила мало и на самом деле еще ничем не помогла вам. Если вы захотите, чтобы мы продолжали (а принять решение надо будет уже очень скоро), нам придется копнуть поглубже, и если все пойдет хорошо, мы вскроем следующий пласт, а продолжать в таком вот импровизационном духе больше не будем. Но прежде чем вы уйдете, скажите, как вам кажется, то, что отец не оставил вам по завещанию ничего, а только вашим детям, если они у вас будут, это было наказание? Это он на своем языке давал вам понять, что не любит вас?
— Да.
— А вам важно, любил он вас или нет?
— Неужели это нужно называть любовью?
— Слово-то ваше.
— Это чересчур эмоциональный термин. Мне было важно, считал ли он меня порядочным человеком, мужчиной… достоин ли я, по его мнению, быть его сыном.
— Разве это не любовь?
— В обществе теперь не принято говорить о любви между отцом и сыном. Ну то есть оценка сына отцом, на мужском языке… А весь этот разговор о любви между отцом и сыном отдает чем-то библейским.
— Человеческие отношения эволюционируют отнюдь не так резко, как считают многие. Оценка царем Давидом своего непокорного сына Авессалома тоже выражена мужским языком. Но я думаю, вы помните и плач Давида об Авессаломе, когда тот был убит.
— Меня называли Авессаломом прежде, и мне это сравнение не нравится.
— Хорошо. Нет нужды притягивать за уши исторические сравнения. А не думаете ли вы, что, работая над завещанием, отец имел в виду нечто большее, чем оставить за собой последнее слово в вашем споре?
— Почти во всем он был человеком очень прямым, но вот в личных отношениях мог действовать весьма изощренно. Он знал, что его завещание будут пристально изучать много людей и им станет известно: он возложил на меня обязанности, приличествующие юристу, но не оставил мне ничего, что подобает оставлять своему ребенку. Многие из этих людей к тому же в курсе, что когда-то он возлагал на меня большие надежды и назвал меня в честь тогдашнего своего героя — принца Уэльского, а значит, что-то не сложилось и он во мне разочаровался. Так вбивается клин между Каролиной и мной, и так у Денизы всегда найдется повод меня уязвить. С отцом у нас нередко случались натуральные скандалы по поводу женщин и моей женитьбы, но я ни разу не уступил и никогда не сказал, в чем дело. Но он знал, в чем дело. И вот он сказал в нашем споре свое последнее слово: делай мне назло, если смеешь, живи бесплодным евнухом, но не считай себя моим сыном. Вот что означало его завещание.
— А для вас это много значит — считать себя его сыном?
— Альтернатива меня не слишком прельщает.
— Что за альтернатива?
— Считать себя сыном Данстана Рамзи.
— Его друга детства? Того, который усмехался на похоронах?
— Да. Ходили такие слухи. И Нетти намекала… А Нетти вполне могла знать, о чем говорит.
— Понятно. Ну что ж, нам о многом нужно будет поговорить, когда мы встретимся на следующей неделе. А теперь я должна попросить вас уступить место следующему пациенту.
Я никогда не видел следующих пациентов или тех, кого доктор Галлер принимала передо мной, потому что в этой комнате были две двери — одна вела в кабинет из приемной, а другая — из кабинета прямо в коридор. Меня это вполне устраивало, потому что когда я выходил от нее, то выглядел, пожалуй, довольно-таки странно. Так о чем я говорил?
7
— Постойте-ка, мы дошли до пятницы вашей несчастливой недели, так? Расскажите мне о пятнице.
— В десять часов, а это начало банковского дня, Джордж Инглбрайт и я должны были встретить двух человек из Казначейства, чтобы вскрыть сейф моего отца в хранилище. У нас когда кто-нибудь умирает, все его счета замораживаются, все деньги словно бы арестовываются, пока налоговики не произведут ревизию. Это довольно странная ситуация, поскольку то, что держалось в тайне, становится вдруг достоянием гласности, а люди, которых вы видите в первый раз, командуют вами там, где вы считали себя важной персоной. Инглбрайт предупредил меня, что с людьми из налогового ведомства нужно вести себя потише. Он — старший в юридической фирме моего отца и, конечно, знает все входы-выходы, но для меня это было в новинку.
Налоговики оказались людьми самыми заурядными, но мне было тяжело сидеть с ними, запершись в одной из банковских каморок, и пересчитывать содержимое отцовского сейфа. Нет, сам я ничего не считал. Я только смотрел. Они предупредили, чтобы я ничего не трогал, и это меня разозлило; следовало понимать, будто я могу схватить пачку цветастых ценных бумаг и удариться в бега. Содержимое сейфа носило личный характер и никак не было связано с «Альфой» или какими-либо другими компаниями из тех, что контролировал мой отец, — однако слишком уж личным, вопреки моим опасениям, не оказалось. Я слышал рассказы о сейфах, в которых находили локоны, детские туфельки, и женские подвязки, и еще бог знает что. Ничего такого в отцовском сейфе не обнаружилось. Только акции и облигации на очень крупную сумму, их-то налоговики тщательно пересчитали и оприходовали.