ВООБЩЕ ЖЕ ЗЛОМ СЛЕДУЕТ СЧИТАТЬ НЕДОСТАТОК ДОБРА
Представьте себе дом, обыкновенный восьмиквартирный дом, а не какой-нибудь фолкнеровский особняк. На каждом углу этого дома стоит по одному сыну Родины-матери, из чего следует, что их у нее четверо. Все сыновья взрослые и отвечают за свои поступки. «И ответим!» — отвечают сыновья. Один орошает свой угол дома, другой на свой угол поплевывает, третий курит и поплевывает, а четвертый выпил чего-то и тоже собирается орошать… За двумя сыновьями мать сыра земля присматривает из своих окон, а за другими двумя ходит следить к соседке, у которой сын сидит в тюрьме за изнасилование неизвестно кого. Он (этот сын) тогда был не очень взрослый, не то что сыновья известной нам матери, но отличился и сумел изнасиловать свою одноклассницу на уроке пения. Скоро сын соседки должен из тюрьмы выйти, но всем должно быть понятно, что ненадолго. «Соучениц насиловал, учителей биологии насиловал, директора школы насиловал, без насилия никак не может», — уверяет соседка.
Муж исключительной матери умер сам, соседка ее замужем так и не побывала, а вот та соседка, что живет напротив нее и по диагонали от той же матери, супруга имеет. Супруга диагоналевой соседки разбил паралич, но не так сильно, как соседка ожидала, и он иногда выходит, чтобы посидеть на крыльце дома. Соседка, помнится, все желала своему мужу, чтобы его хватил удар. «Чтоб тебя удар хватил!» — желала она. А когда это действительно произошло, сразу успокоилась, вышла на пенсию и занялась фармацевтикой. А вот лично ее соседка, живущая напротив матери и по диагонали от подруги, у которой сын за изнасилование ректора университета сидит в тюрьме, как орала всю жизнь, так и по сей день орет. Эта соседка вообще своего мужа домой не пускала, и он у нее замерз в сугробе возле зоопарка. Теперь она поочередно живет с сыновьями нашей матери: и с шофером, и с шахтером, и с монтером, и с охранником банка, раненным в бедро и хромающим. Четвертый сын матери хромает даже тогда, когда пьет пиво. Когда он хромает сильнее обычного, соседка приглашает на его место пожарника со второго этажа.
В остальное время пожарник раздевается до трусов и курит на лестничной клетке своего этажа. Растоптанные по всем противопожарным правилам окурки он складывает у дверей квартиры, принадлежащей стюардессе Ирине, чтобы пожаловаться ей, когда она вернется из рейса, что это сделал я, Скобкин.
Пожарник сортирует и складывает окурки, а жена его, по прозвищу Брандспойт, пишет мне записки. «Не считайте себя умнее!» — пишет мне жена пожарника, отправляясь на работу. Трудится она там же, где и муж, — в пожарной охране. То ли диспетчером, то ли бухгалтером. И дочь их служит там же: то ли бухгалтером, то ли диспетчером. И внучка, которая сейчас бросает бабушкину записку в мой почтовый ящик, после восьмого класса собирается идти в пожарную охрану. И зять, забивающий замок на моем почтовом ящике спичками, тоже оттуда.
Как же я открою ящик и получу записку? О неразумный зять пожарника! Придется взламывать ящик и доставать заветный листок с известным мне текстом: «Не считайте себя умнее!»
А что касается последней соседки на втором этаже по диагонали от меня, то ее сегодня хоронят. Да… Некому теперь будет выходить на лестницу, воздевать руки и кричать: «Соседи, опомнитесь! Не делайте соседям того, чего вы не желаете, чтобы они сделали вам! Ни один из вас не уверовал, пока он не желает соседу своему того же, чего желает себе! Не делай соседу своему то, что ненавистно тебе! И так во всем, как хотите, чтобы с вами поступали соседи, так поступайте и вы с ними!..»
И сегодня у соседей траур, все пьяны и несчастны, потому что не сможет больше бабушка отдавать свою пенсию, всю до копейки, сыновьям Родины-матери. Не сможет готовить обед вдове, заморозившей своего мужа. Не сможет гладить, стирать и убирать пожарникам. Не сможет, черт ее дери, квасить капусту и занимать очередь за молоком для всего дома!..
Прощай, бабушка, я буду плакать по тебе! Я буду плакать по тебе уже в другом, может быть сто двухэтажном, вроде Эмпайр-Стэйт-Билдинга, доме.
— Is it right way to the Empire Building?
— I'm not sure, but I think it is.
В таком доме, думаю я, легче затеряться. В таком доме, если станет невмоготу, можно пойти по этажам и не вернуться. В таком доме можно пропасть без вести и обрести случайное счастье.
— БУДЬТЕ ОСТОРОЖНЫ, — СКАЗАЛА ОНА. — ВЕЗДЕ ЛЮДИ
Люди действительно везде, и следует проявлять чрезвычайную осторожность, чтобы не допустить малейшего повода для подозрения. Подозрения в том, что ты не тот, за кого себя выдаешь. Не тот, за кого они тебя принимают. Не тот, кем должен быть по их разумению. Вообще не тот.
Ведь если дать им малейший повод, даже намек на повод и заговорить с ними, могут случиться страшные вещи. И ты должен помнить, должен зарубить себе на носу, что эти страшные вещи могут случиться не с ними, а с тобой. С ними они не могут случиться по той самой причине, что люди заодно. Люди всегда заодно друг с другом, люди не выступают против самих себя. Что касается тебя, то с тобой они охотно сделают все, что угодно, потому что ты сам по себе, а люди этого не выносят. Люди уже ничего не выносят.
Сначала по их физиономиям разливается кукурузное масло, а потом лица переезжают сами себя: рты уходят к носам, которые обязательно в виде консервного ножа, носы взрезают левые уши, откуда уже прищуриваются правые глаза, пока соседние пытаются оседлать переносицы.
И все для того, чтобы ты знал свое место и безмерно уважал каждого претендента на уважение, даже если он, к примеру, свинья. Хотя свинье уважения не требуется, а человек, если заподозрит что-то неладное, способен на всё. И никакой строй, даже первобытно-общительный, его не остановит. Тем более что мы при нем жили, живем и будем жить еще долго. Так долго, что я, сторонний наблюдатель, взявший за правило никогда не участвовать в ходе событий и демонстрациях, иногда забываюсь и обращаюсь к какому-нибудь субъекту. Вежливо обращаюсь, всячески стараясь подчеркнуть, что он мне брат и друг. И снова становлюсь жертвой насилия, снова ощущаю боль.
Надо быть осторожным, говорю я себе, и не допускать лирических отступлений. И все же, все же они допускаются, и ты снова готов к жизни, независимо от ее к тебе отношения. Независимо от воспоминаний, которых не может быть, потому что с людьми воспоминания невозможны. С людьми надо быть осторожным, иначе случится непоправимое, и они узнают, что ты всего лишь monstrorum artifex. Мастер диковин, смертельно опасный для окружающих.
МЫ ВСПОМИНАЕМ ПО-НАСТОЯЩЕМУ ТОЛЬКО ТО, ЧТО ЗАБЫЛИ
Простой человек, с таким несуразным именем, что его и запомнить нельзя, встретился однажды с дьяволом и не польстился ни на одно его предложение. Произошло это так.
Постучал дьявол в дверь однокомнатной, очень скромно обставленной квартиры, вытер ноги о половичок, прошел на кухню, сел на табурет и уставился на человека.
— Трудно? — спросил дьявол.
— Очень! — искренне ответил человек, не сразу сообразив, кто перед ним сидит.
А когда сообразил, когда понял, то не слишком испугался, собираясь дорого запросить за свою душу.
— А мне твоя душа ни к чему, — усмехнулся дьявол. — Как же ты без души жить станешь? Мне нужна, дорогой друг, половина твоей НАДЕЖДЫ. Как бы это попроще объяснить? Ну, вот на примере музыки. Берем целую ноту, белую и круглую, и делим пополам… Не понимаешь?
Ничего не понял простой человек, так как по наследственной бедности не обучался в музыкальной школе теоретическим предметам.
— Ну, хорошо, возьмем яблоко, — продолжил дьявол, достал из кармана джинсовой куртки зеленое яблоко и взял со стола нож, — разрежем эту ноту, извиняюсь, яблоко, на две половинки. Тебе половина и мне половина. Потом половинку делим опять на две части. Тебе четвертушка и мне четверть…— Нож так и мелькал в воздухе. — Тебе восьмушка и мне восьмая… шестнадцатая… тридцать вторая…
— И многие на это идут? — спросил человек, цепенея от внезапно охватившей его тоски.
— Практически все… Мне лично никто не отказывал.
— А другим?
— Надо навести справки, — сухо ответил дьявол.
— И что меня тогда ждет?
— А чего захочешь! Чем больше уступишь, тем больше получишь. А для начала, так как ты мне чем-то симпатичен, я заберу у тебя не половину, не четверть, а лишь восьмую долю твоей НАДЕЖДЫ. — И дьявол приготовился отправить в рот кусочек яблока.
На крик прибежала жена, проснулась и заплакала дочь.
Гость исчез. Осталось яблоко. Жена провернула его через мясорубку и скормила девочке, чтобы той приснились райские сны. Зеленые райские сны об ужасности жизни.
ПРЕЗАБАВНОЕ ТЕПЕРЬ ВРЕМЯ: КАЖДЫЙ ДЕНЬ КАКАЯ-НИБУДЬ СОВСЕМ НЕОЖИДАННАЯ ГЛУПОСТЬ!
Прежде всего работа, и после всего работа, и между всем работа, и сверх всего работа, и работа для тех, кто хочет есть, и работа для тех, кто не должен есть, поскольку еда за работу не считается, и, по здравому размышлению, работой можно назвать только ту работу, которая совершается на благо тех, кто никогда не работает и не понимает, почему другие только и мечтают о том, чтобы работать прежде, после, между, сверх и вообще. До потопа, после потопа, до рождения, после смерти и сверх реальных способностей.
Короче, перпетуум мобиле — идеальная модель, которую изобретают для того, чтобы вечно была работа, что и так всегда есть и всегда будет: и прежде, и после, и между, и сверх, и вообще. Потому не стоит придумывать этот дурацкий механизм, который давным-давно у каждого имеется, замаскированный под какой-нибудь жизненно важный орган вроде селезенки, или слепой кишки, или среднего уха.
И только Тутанхамон лежит себе безработно в гробу, заполняя паузу между прошедшим и будущим, что, впрочем, тоже можно считать работой.
БЫВАЕТ ВРЕМЯ, КОГДА ЧЕЛОВЕК ВЛАСТВУЕТ НАД ЧЕЛОВЕКОМ ВО ВРЕД ЕМУ
Жил в нашем штате, одно время, некий капитан, а кто он и откуда, знали не все. И это понятно: кому не следовало знать, тот и не знал. И я пребывал бы в блаженном неведении, да он сам пришел ко мне и представился: «Евгений Иванович, капитан Кое-Чего».
Растерялся я страшно, молчу, а он уже ножку в модном сапожке перенес через порог, чтобы дверь не захлопнулась, уже берет снял и в карман плаща затолкал, уже тусклые свои волосики пригладил, уже скучным голосом стал расспрашивать меня о том о сем… Так мы познакомились, а вот подружиться не подружились, хотя тенденция такая намечалась (что теперь, в новейшее время, скрывать). Я с ним не скрытничал, но и помочь ничем не помог: знакомых шпионов у меня не было. А он ведь чуть ли не на колени падал, все умолял сказать, кто мечтает уничтожить наше государство.
— Кто? — заклинал он. — Скажи, Вася, кто?!!
— Да не знаю, — искренне отвечал я. — С одной стороны, все мечтают, а с другой, друг Евгений Иванович, никто. Поди разберись… А шпионов и диверсантов я в последнее время не встречал. Клянусь! Но, как только запримечу, сразу же позвоню тебе на службу.
— Да брось ты, — морщился Евгений, — диверсанты у нас у самих наперечет. А ты мне, Вася, лучше других вспомни, которые…
Так и беседовали мы долгими вечерами, сидя за скрипучим кухонным столом, и Евгений проникался ко мне все большим доверием. Он жаждал совокупления душ… Уже капитан позволял себе снять пиджак и остаться в одной рубашке. Уже он, расслабив узел галстука, травил анекдоты. Уже я знал, что он бедный Евгений.
— Жену не люблю, развестись нельзя, двое детей воруют у одноклассников, директор обещал исключить из школы, язва мучит, седьмой год в капитанах хожу, ремонт квартиры обошелся страшно сказать во сколько…
Я смотрел на него с состраданием: вот ведь такой умный, такой образованный и впечатлительный, а несчастный страдалец…
И он смотрел на меня участливо, неравнодушно смотрел.
— Наверняка, Вася, тебе деньги нужны. Ты скажи, мы тебе дадим! И подлечиться тебе, Вася, не мешает. А хочешь, Вася, мы тебя напечатаем?!
Вот такая заботливость.
А однажды он пришел ко мне серый, больной и совершенно обессиленный. И сообщил, что только что прилетел из Пентагона, а домой идти не хочет. Я предложил ему принять душ, но воду в этот момент отключили. Тогда Евгений зашел в туалет, спустил оставшуюся в сливном бачке воду, вымыл руки в унитазе и сел пить чай. И остался он у меня ночевать, но ночью бесшумно ушел, пронумеровав страницы моих рассказов, спрятанных в духовке газовой плиты. На следующее утро я позвонил ему и сказал, что уезжаю в Крым, а оттуда в Москву через Тулу, а оттуда не знаю куда. И еще сказал, что сильно устал.
— Ну, хорошо, езжай, — разрешил Евгений, — но бдительности там не теряй. Если что, так сразу звони…
Через день я уже отдыхал в Крыму, а через две недели, когда пошли осенние дожди, сидел на тульском вокзале и ждал поезда на Москву. И вдруг увидел Евгения. Он, перескакивая через железнодорожные пути, бежал к моему вагону. И тогда я не поехал этим поездом, а поехал другим. А почему я это сделал, сам не знаю. И часто, очень часто я видел бегущего и нагоняющего Евгения. Видел через стекло автобуса или такси, поезда или электрички…
«Бедный Евгений», — думал я.
Я и сейчас думаю, что он бедный, хотя прошло уже много лет. Так много, что, когда я недавно позвонил по телефонному номеру, оставленному им, мне ответили, что не знают, кто такой Евгений, а потом добавили, что Евгений никогда здесь и не работал…
— А кто его спрашивает? — осведомились на другом конце провода. — Не вешайте трубочку, пожалуйста!..
Но я повесил ее и пошел, насвистывая, дальше. Я пошел дальше, хотя не знал, что меня там ждет.
В НАШИ ДНИ ВО ВСЁМ МИРЕ ЛЮДИ ГОВОРЯТ С КАКИМ-НИБУДЬ АКЦЕНТОМ
Хороший народ поляки, может быть, один из лучших, только не все это понимают. Не понимают, кривят рты и гнусно рассуждают инженеры, врачи и учителя: «Чем это поляки лучше нас?.. У них же там все католики!..» Так говорят учителя, врачи, инженеры… Ну еще библиотекари, музейные работники. Короче, так говорит вся замечательная Небольшая Гордость нашей страны. Небольшая потому, что с большой гордостью жить сложнее. С большой гордостью ты уже и не свой вроде, а определенно поляк.
А я вот люблю поляков и готов, если надо, это доказать. И дело вовсе не в том, что есть во мне грамм сто пятьдесят польской крови. И не в том, что моя польская прабабка воочию видела ангела возле своей постели (тогда еще ангелы разгуливали по домам). А в том, что закипает во мне нечто, что легко объясняют и охотно обсуждают инженеры, врачи и учителя, когда собираются вместе для какой-нибудь очередной провокации.
Вот в один воскресный день встают учителя, врачи и инженеры рано утром, завтракают и едут в Польшу, чтобы там дружно ругать поляков и красть у них серебряные ложки (или что там под руку подвернется), ссылаясь при этом на старые должки: «Они-то, в свое время, эти Адамы Чарторижские, сколько нахапали!» Когда же я пытаюсь их одернуть, учителя, врачи и инженеры побивают меня, вместе с несколькими другими миротворцами, бесплатно полученными от поляков Библиями, отпечатанными в Лондоне на русском языке.
Затем чуть успокоившаяся ни с чем не сравнимая Небольшая Гордость образует торговый ряд и продает каждую Библию на вес золота все прибывающим инженерам, врачам и учителям. А мы с поляками, подставляя друг другу израненные плечи, бежим из Польши куда глаза глядят. И впереди нас летит ангел, прекрасный и золотоволосый ангел, навещавший мою прабабку в те далекие времена, когда еще было безопасно появляться перед людьми во всей своей доброте и милости.
БЫВАЮТ ПОДВИГИ, КОТОРЫЕ МЕНЯЮТ ВСЕ НАШИ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О ТОМ, НА ЧТО ЧЕЛОВЕК СПОСОБЕН
Все трудились на полях, все трудились на заводах, а блудный сын завел себе гнусную привычку отвлекать людей от производственных травм.
— Идти мне или не идти на все четыре стороны? — приставал он к каждому встречному, доводя темные массы до белого каления.
Вот такой аморальный тип, готовый продать родного отца за чашку желудевого кофе.
А родной отец, стало быть, должен собачиться до седьмого пота, разыскивая производственные травмы. У родного отца, выходит, чувство ответственности имеется, а блудный сын похерил все: и сыновний долг, и классовое сознание, и честь, и совесть, и чувство локтя.
Пусть идет. Пусть катится на все четыре стороны. Пусть, ублюдок, отрывается от родимой ветки. Пусть убирается, пока те, кому надо, не убрали его со светлого пути.
НИКОГДА НИЧЕМУ НЕ УЧИСЬ НА СОБСТВЕННОМ ОПЫТЕ
Легче, конечно, оперировать понятиями вещественными. Поэтому возьмем какой-нибудь камень или ракушку и красиво поместим на морском берегу. Впрочем, и помещать их туда не надо, потому что они вполне могут находиться на этом самом берегу. Они могут преспокойно лежать себе, дожидаясь собирателя ракушек и камней, то есть меня. Вот я наклоняюсь над ними, чудными мгновениями собственной жизни, и женщина с повадками диктатуры пролетариата сейчас же прекращает принимать солнечные ванны и грозно кричит: «Это я потеряла все, что ты там нашел! Do you understand?»
И кончается моя собственная жизнь, и мои чудные мгновения, и все, что так или иначе находится на морском берегу, поскольку наступает диктатура. Конечно, если правильно понять положение вещей и не портить себе кровь, жизнь может еще продлиться. Она может продлиться хотя бы до вечера, когда так чудесно поют русалки. Но возможно, что диктатура будет кидаться обломками гранитной породы, даже если я не окажу ни малейшего сопротивления.
Она бросается гранитом, базальтом, железной рудой, мрамором, известняком, туфом в мою голову, и вид ее, вдохновивший когда-то Делакруа, говорит о стальных нервах и таком же характере. Теперь женщину не остановить. Невозможно остановить женщину, не добившуюся своего. Остается лишь бежать, чтобы скрыться в старом фруктовом саду или спрятаться в кустах орешника. Лежать себе в кустах и наблюдать за черным дроздом в одном из его тринадцати положений… Но бежать не хочется, да и куда убежишь от диктатуры? Диктатуры, швыряющей в меня ржавым якорем, сохранившимся в этих местах со времен последней экспедиции Одиссея.
Диктатуре требуется меня наказать и хорошенечко убить, чтобы я не корчил из себя умника. Диктатура не знает жалости и потому кидает в меня Кремлевской стеной. И вот тут я вспоминаю о Боге и начинаю Его умолять.
— Избавь меня, Господи, — плачу я, — от любой диктатуры. Останови, — молю я, — Гитлера, марксизм и ленинизм, сталинизм и маоизм. Верни, — рыдаю я, — на место Кремлевскую стену. А меня, Иисусе Христе, научи и вразуми. Распорядись моим опытом, которого я не хочу. Не хочу я больше никакого опыта и никаких камней с ракушками. Обещаю Тебе, что никогда больше не буду собирать чудные мгновения и все, что разбросано на морских берегах!..
Но когда я открываю свои соленые глаза, когда я поднимаюсь на ноги, когда я прихожу в себя, никакой диктатуры в помине нет, а в руке моей зажата необыкновенная раковина. И она переливается тем самым перламутром, которым, по словам Иоанна Богослова, отделаны врата Божиего Града, закрытые для диктатуры.
СЧАСТЬЕ НЕ В СЧАСТЬЕ, А ЛИШЬ В ЕГО ДОСТИЖЕНИИ
Межгалактический корабль закричал, как Анна Каренина, и затормозил. Я и несколько безбилетников бросились в последний отсек, но были остановлены должностным лицом в форме космодорожника.
— Прошу освободить отсек, он в аварийном состоянии, — сказало лицо. — Здесь опасно находиться…
И еще лицо сказало, что если что, так его отдадут под суд, а дети Ваня, Саня, Таня и жена Маня пойдут по чужим галактикам с протянутой рукой.
Пришлось развернуться и перейти в переполненный тамбур, где сразу пришло ощущение, что все мы козлы. Два самых целомудренных козла, заслоняя иллюминатор, говорили о красоте скелета.
— Ох, и красивый же скелет был! — блеяли они.
Между тем и из других отсеков начал прибывать обеспокоенный народ. Он так стремительно вбрасывался в наш тамбур, что появление контролера стало неминуемым. В воздухе буквально запахло контролером, как пахнут любые неприятности.
— Ваши билеты! — И контролер принялся щелкать компостером направо и налево.
Казалось, он раздает оплеухи. И еще казалось, что конец света очень близко, что он уже настает…
Я протянул ему свой билет, купленный позавчера на совсем другой корабль.
— Однако номер у тебя не пройдет! — просвистел контролер и тут же высадил меня вместе со всем стадом.
В каком-то лесу оказались мы, на какой-то неведомой планете. Повсюду пожарники, в начищенных до блеска касках, рыли норы, а с картофельных и селедочных деревьев пели громкоговорители. И местный буфетчик Отврат Григорьевич позволил нам выпить несколько бутылок уранианской водки.
А потом сладкоголосой птицей юности закричала новая электричка, и мы полетели дальше, безо всяких билетов, вместе с детьми космодорожника Ваней, Саней, Таней и женой его Маней, уже много лет разыскивающими своего отца и мужа.
Мы ехали и смеялись. А вокруг цвело такое разнотипье, что и речи не могло быть о конечной станции.
ИЗ НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ СДЕЛАТЬ НИЧЕГО
Когда Идеал Канальевич Яйцебитов женился в первый раз, все ему казалось внове. И это естественно.
Когда Идеал Канальевич женился в последний раз, все ему надоело. И это тоже можно понять.
Когда Канальевич разводился впервые, он испытывал растерянность. «Как жить дальше?» — спрашивал он самого себя.
Когда Идеал развелся с последней женой, он был счастлив. «Теперь заживу!» — обещал он.
Но сердечные раны Яйцебитова так и не затянулись, и он вскоре умер, не успев зажить. А жены Канальевича как похоронили мужа, так и ходят ежедневно на Ваганьковское кладбище. И даже установили очередность посещений. Детей приводят, сидят и закусывают. А дети своих детей приводить станут. И очередь порой к Яйцебитову выстраивается, словно к какому-нибудь стоматологу. А если бы Каналья Идеалович женился только один раз или вообще не женился, ничего бы такого не было.
В ГЛАЗАХ ЕГО СТОЯЛИ СЛЕЗЫ, ГОТОВЫЕ ПРОЛИТЬСЯ ЧЕРЕЗ КРАЙ
Вот пойми человека с первого взгляда, обнаружь его! Это он тебя обнаруживает и понимает, а ты стоишь кретин кретином. Стоишь, бывает, в очереди (да что там бывает, постоянно стоишь!), а какая-нибудь Жозефина Душегубцева поворачивается и смотрит на тебя, смотрит… И все больше в ту область, где печень расположена. Как будто я Прометей прикованный, а она орел.
— Чего, — спрашиваю, — смотрите?..
А она говорит, что вовсе не смотрит, что и смотреть-то ей не на что, что морда, мол, у меня…
— Чего, — интересуюсь, — врете? Неужели не надоело?..
И опять не признается, а смотреть смотрит; поворачивается и стрижет печень глазами.
И в конце концов не выдержал я, бросил очередь и побежал на автобусную остановку. Согласен, что у меня морда, что никакого интереса я не представляю. Но зачем, спрашивается, смотреть? Полное непонимание. Попросила бы кусочек печени, и я бы дал: мне печени для людей не жалко!
Итак, бегу я на остановку, а ее уже нет, потому как знакомую улицу перекопали для рытья, копанья и укладки новых труб. Остановки нет, а люди между тем толпятся на углу, мечтая поскорее попасть домой и хорошенько подготовиться к следующему рабочему дню. Автобусы, естественно, идут мимо, не останавливаясь, а один вдруг тормозит и забирает всех желающих. И делает это не из корысти, а из жалости, которой раньше так славился наш национальный характер. И тут некий Взбешенец Скудоумьев (рядом со мною сел) начинает возмущаться тем, что шофер остановил свой общественный транспорт в неположенном месте.
— Лучше бы его оштрафовали! — говорит.
— А как бы вы уехали? — спрашиваю.
— А это уж мое дело! — отвечает.
— Но он же нас пожалел! — говорю.
— А мы в его жалости не нуждаемся!..
Вот и пойми человека. С грустью выхожу из автобуса и становлюсь в очередную очередь. И в очереди незнакомая (или уже знакомая) Варвара Рубель-Забирайло поворачивается и начинает смотреть голодным взглядом на мою печенку…
— Давай знакомиться, — возмущенно говорю я, — Василий Скобкин!
— Наталья Засранец-Пиитетова, — отвечает женщина. — Но в очередях я не знакомлюсь!
— А вас как величать? — интересуюсь я у позади стоящей пожирательницы моих внутренностей.
— Матильда Стервозадова!
— А вас?..
— Альбинос Альбиносович!
— Мавритан Хамовитов!
— Психоз Вандалеевич Вопян!
— Хватит меня разыгрывать! — кричу. — Такой сочетаемости не бывает!!!
— А вот и бывает, а вот и бывает! У нас все бывает, не при первобытно-общительном строе живем.
ЕСЛИ ДУШЕ ВАШЕЙ ЧТО-НИБУДЬ НЕ НРАВИТСЯ — ПОВИНУЙТЕСЬ ЕЙ
И куда бы я ни бросил взгляд, всюду меня поджидают стереотипы: стоят и сучат ногами. Если это курица, то обязательно рябая, и при этом несет исключительно золотые яйца. Если это Маша, то она неминуемо приходит в гости и всюду чувствует себя как дома. А если три несчастных Медведя забудут, что они звери, то Маша тут же начнет кататься по полу и потеть, требуя особого обхождения.
Если это простой во всех отношениях человек, то он меня просто начинает ненавидеть: как толстый ненавидит тонкого, тонкий толстого, кареглазый голубоглазого, а голубоглазый красноглазого. И все, абсолютно все становятся прокурорами и судьями.
— Хорошенько посмотрите на этого толстого (тонкого) негодяя, — говорят прокуроры, — и осудите его.
— Разве можно, — восклицают судьи, — поверить преступнику с голубыми (карими и зелеными) глазами?
— Он у нас попляшет, этот красноглазый урод (красавчик), — перешептываются присяжные заседатели.
Но все пустяки, не это главное. Главное, чтобы не было войны, а были: сапоги всмятку, мирный атом, счастливое детство, крепкий быт, чистое небо, достойная старость, будни и праздники, Белка и Стрелка, дружба народов, родимые пятна, фамильная гордость, эх, дороги, бескрайние просторы, хлеб и масло, разоружение и вооружение и т.д. и т.п.
Да, куда бы я ни бросил взгляд, всюду меня поджидают чудовища… Возьму копье, взлечу на коня и поскачу на войну со стереотипами. И если я, с Божией помощью, выйду победителем из этой схватки, то, может быть, три Медведя залижут раны и будут счастливо жить, как жили до вторжения Маши.
В СМУТНОЕ ВРЕМЯ КОЛЕБАНИЙ ИЛИ ПЕРЕХОДА ВСЕГДА И ВЕЗДЕ ПОЯВЛЯЮТСЯ РАЗНЫЕ ЛЮДИШКИ
Пригласили однажды плебея Стервотрясова римский водопровод чинить. И не какие-нибудь вшивые патриции пригласили, а самый главный начальник. Естественно, плебей ничего не починил, а только вызвал у Нерона приступ беззакония.
— Пошел вон, — закричал Нерон, — я тебя увольняю!..
— Как бы не так, — надменно ответил Стервотрясов, показывая Нерону сладкую фигу, — за моей спиной весь плебейский профсоюз стоит во главе с товарищем Колизеевым.
Понял Нерон, что делать нечего, и пошел поджигать Рим. С горя пошел, со страху перед профсоюзами. Со страху ведь еще не то сотворишь, а с горя и подавно… А Стервотрясов выбился в профсоюзные лидеры, и чинить водопровод ему не пришлось. Он даже Рим отстраивать не стал, а купил себе виллу на побережье, где устраивает оргии с товарищами по профсоюзу. А вот если бы Нерон утопил Стервотрясова в водопроводе, то и не было бы знаменитого пожара. Так что не распространяйтесь более об узурпаторах, а заблаговременно вступайте в Профессиональный союз плебеев, чтобы он мог защитить вас от цезаропапизма и прочих форм произвола.
ЕМУ ПРИШЛО В ГОЛОВУ, ЧТО ОЖИДАНИЕ — ВСЕГО ЛИШЬ ОДНО ИЗ ПРОЯВЛЕНИЙ ВЕЧНОСТИ
Чего я жду, чего я всю жизнь жду? Наверное, лучшей жизни. Но ведь не для себя одного жду! Ждал бы для себя, может, и получил бы. Умел бы жалеть только себя… Но мне и других жалко, всех тех, чьи родословные вензелями не украшены. У них нет того же, что и у меня, — возможности жить. И этой возможности не было с самого рождения.
Вырос я в коммунальной квартире, где соседка Мегерник по прозвищу Конь однажды наступила мне на губу. Еще хорошо, что она меня не раздавила, как таракана. Черного таракана с белыми внутренностями. Я их отлично помню, тараканов, я с ними до сих пор сражаюсь. И соседку помню, так как постоянно играл на общей кухне то с перышком голубиным, то со стручком акации. Других игрушек не было. И вот Конь, стоило маме отвернуться, вливала в наш суп мочу, которую держала в банке зеленого цвета. И другой соседке, тете Еве, тоже вливала. Тетя Ева в отместку что-то бросала в ее суп. А дядя Миша плевал во все кастрюли. Короче, все вливали, бросали и плевали, и только мама моя ничем таким не занималась. Так что у меня дурная наследственность: ни влить, ни бросить, ни плюнуть не могу, а все жду, что люди станут лучше. Я уже целую вечность жду, кроме всего прочего. А иногда ничего не жду, предоставляя это занятие жене и лучшему другу Синокроту. Они еще ждут, что меня наконец издадут и я повезу их в столичный ресторан, а там закажу красной икры. Имеют люди право попробовать раз в жизни жареных ананасов? Я бы заказал, но кто меня пустит в ресторан без денег? И главное, кто меня, выросшего на поле коммунальной брани, издавать станет?
Вот мы сидим втроем, пьем азербайджанский чай, и тут раздается стук в дверь.
— Это за тобой, — шепчет жена, почему-то бледнея и прикусывая нижнюю губу. У нее очень красивая нижняя губа, и вообще она очень красивая Но боится, ужасно боится, когда звонят или стучат.
— Это редактор из Penguin Books! — уверяет Синокрот, блестя очками. — Твои рассказы давно уже пора напечатать!
— Пошевеливайся, Скобкин! — кричит из-за двери почтальон. — Мне некогда! Распишись, твою мать, и получи назад бандероль со своей рафинированной писаниной! Попробуй, голубчик, еще что-нибудь написать, и я с тобой иначе поговорю!..
— Но я ведь ждал, — говорю я, открывая дверь, — я ведь целую вечность ждал. Так в чем моя вина?
— А в том, что ты существуешь, — злобно отвечает почтальон, одетый почему-то в галифе и мексиканское сомбреро. — С такими, как ты, и разбираться нечего, понял?..