Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Одинокий путник

ModernLib.Net / Денисова Ольга / Одинокий путник - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Денисова Ольга
Жанр:

 

 


Ольга Денисова
Одинокий путник

      "И уходит где-то в направленье юга
      Одинокий путник в январе холодном"
Ё-вин (Лина Воробьева)

* * *

      Ветер дул с севера, ледяной, резкий, он принес с собой колючую снежную крупу и дышал жестоким холодом. Лес выл под его ударами, трещал сорванными сучьями, и швырял их на лед реки. Тучи неслись по небу, как кони от степного пожара, меж ними мелькала полная луна, от чего по земле бежали мрачные тени. Во тьме мерещились зловещие крики, хохот, рычание, конский топ и ржание огромных коней, под копытами которых дрожит земля.
      Лешек шел и улыбался. И если сначала его била крупная дрожь – не от страха, от эйфории – то теперь ее сменила невероятная легкость. Пожалуй, он был счастлив. Он не хотел думать о том, сколько ему придется пройти, имея два стакана пшена и огниво. Он не хотел думать о холоде, пронизывающем его полушубок, о ветре, обморозившем лицо и руки, которые он старательно втягивал в узкие рукава, о поземке, заметающей наезженный санный путь, об одиночестве и голодных волках, которые, наверное, наблюдают за ним из леса.
      Он не знал, который час, а рассмотреть звезды сквозь обрывки туч не успевал. Судя по тому, как повернулась луна, он шел около пяти часов, а это значит, что в монастыре уже проснулись и обнаружили его исчезновение. А если они заметили пропажу кристалла, то, возможно, и снарядили погоню. И от этого ему вовсе не было страшно, наоборот, ему хотелось, чтобы Полкан понял, кто унес кристалл, чтобы он топал ногами и орал на всех, кто подворачивается ему под руку, размахивал плетью и скрипел зубами от злости. И мысль эта заставляла Лешека улыбаться еще шире.
      Ветер дул ему в спину.

* * *

      Между тем архидиакон Дамиан, Эконом Усть-Выжской Пyстыни, по прозвищу Полкан, которое ему самому очень нравилось, вовсе не топал ногами, не орал, а разве что скрипел зубами. Если авва узнает о том, что кристалл исчез, был украден, то, пожалуй, виноватым окажется сам Дамиан, если не успеет изловить вора.
      По своей сути Дамиан был так же далек от служения богу, как авва – от потворства блудницам, и наверное поэтому так и не получил сана священника, но, волею судьбы оказавшись в монастыре, сумел сделать блестящую карьеру и здесь. От приютского мальчика к бесправному послушнику, от новоначального к инспектору приюта, к сорока пяти годам Дамиан добрался до вершины и стал, по сути, воеводой Пустыни. И, хотя должность его и называлась по старинке «Экономом», на его плечах в первую очередь лежала безопасность монастыря, охрана его границ, расширение земель и лесов, приносящих монастырю доходы. И если пришлые разбойники опасались трогать хорошо укрепленный монастырь, то регулярные стычки с людьми князя Златояра заставили авву согласиться на содержание профессиональных воинов-монахов, хорошо вооруженных и обученных Дамианом лично.
      Не имея возможности подниматься по служебной лестнице монастыря (а Дамиан отлично понимал, что аввой ему не стать никогда), он перешел к расширению сферы своего влияния, как внутри Пустыни, так и за ее пределами. Не то чтобы отец-настоятель мог поколебать достигнутое им могущество, но вступить с ним в открытый конфликт означало ни больше, ни меньше разрушить Пустынь, превратить ее из монастыря в мелкое княжество, а этого Дамиан не хотел, во всяком случае, пока – монастырский устав с его жесткой иерархией, послушанием, церковной дисциплиной позволял управлять им не задумываясь о настроениях насельников.
      Кристалл примирял амбиции Дамиана и стремления аввы, они оба нуждались в нем, каждый по-своему, и его исчезновение означало возвращение к давнему конфликту, противостоянию, в котором Дамиану не суждено было взять верх.
      Он обнаружил пропажу сразу, едва заслышал било, созывающее братию на службу. Сам Дамиан давно получил разрешение молиться в своей келье, и только тогда, когда появляется время, свободное от многочисленных праведных трудов на благо обители, однако он привык вставать рано, поэтому просыпался зачастую задолго до подъема братии.
      Сундучок был открыт, как будто вор хотел, чтобы исчезновение кристалла заметили немедленно. А может, побоялся щелкнуть замком еще раз. А может, просто забыл, по глупой неопытности.
      Робкий стук в тяжелую дверь просторной светлой кельи заставил Дамиана вскочить и захлопнуть крышку сундучка – посторонним незачем знать о пропаже.
      – Кого там принесла нелегкая? – проворчал он себе под нос, – Входи!
      Благочинный – разжиревший на доходах Пустыни иеромонах – робко сунул пуговичный нос в щелку: Дамиана побаивались все, зная о его крутом нраве и привычке впадать в неконтролируемую ярость по пустякам. Дамиан же терпеть не мог толстяков, особенно мелких ростом. Сам он был сухощав, хотя и прикладывал к этому немало усилий, высок ростом и широк в плечах.
      – Доброго здравия, отец Дамиан, – тихо, с придыханием начал Благочинный, – я бы не решился тебя потревожить с таким пустяком, но, зная твою щепетильность в подобных вопросах…
      Дамиан скривился:
      – Зайди и закрой двери.
      Благочинный снова кивнул, шумно сглотнул и с усилием прикрыл тяжелую дверь.
      – Я бы не стал… но такого у нас давно не случалось…
      – Ну?
      – Ушел послушник Алексий, певчий, тот, которого привезли два месяца назад… Ну, которого похитил колдун и…
      – Я понял, – грубо оборвал Дамиан, – куда он ушел?
      – Я… Я не знаю. Он ушел из Пустыни.
      – Как? Куда он мог уйти? Что ты несешь?
      – Вот, – благочинный протянул клубок тряпок.
      – Что это? – Дамиан поморщился.
      – Его вещи. Переоделся в мирское, и ушел. И сказал, что ни секунды здесь больше не останется, – благочинный перешел на шепот, – он сорвал крест…
      – Ты понимаешь, что говоришь? Куда он уйдет? Январь месяц! Кругом лес, за окном метель, он заблудится и замерзнет еще до рассвета! И где он взял мирскую одежду?
      – Забрал у кастеляна, наверное…
      Дамиан, как ни странно, отлично помнил этого послушника Алексия, которого два месяца назад нашли и вернули в монастырь после двенадцатилетнего отсутствия. Лешек – заблудшая душа, или Лешек – дар божий. И за его волшебный голос экклесиарх, старенький отец Паисий, прощал ему заблудшую душу, равно как и все остальные его прегрешения. Высокий, худенький, этот Лешек более всего напоминал отрока, хотя отроду ему было что-то около двадцати пяти – он всегда выглядел моложе своих лет, Дамиан запомнил его еще в приюте. Несомненно, тот и ребенком отличался от сверстников, простеньких крестьянских мальчиков, чем уже тогда невероятно раздражал Дамиана: мальчик вызывал у него подсознательный страх, непонятное стремление спрятаться от взгляда его огромных светлых глаз, как будто укоряющих в чем-то. Глядя на этого ребенка, Дамиан испытывал чувство вины, и, наверное, именно поэтому его постоянно преследовало желание запугать, заставить опустить глаза, пригнуть голову мальчика к земле… Только от чувства вины это не спасало – по сравнению с другими приютскими детьми тот и так был запуган без меры, потому что отставал от сверстников по росту, и характером обладал слабеньким, сломать который ничего не стоило.
      В детстве отрок напоминал Дамиану котенка, сосущего молоко из брюха матери – младенческие безвольные чуть приоткрытые губы, бесхитростные, как у гукающего грудничка, движения тонких пальчиков, постоянно что-то перебирающих, продолговатая ямочка на подбородке, которую мальчик все время пытался разгладить рукой; его узкие плечи Дамиан мог полностью покрыть ладонью. Взгляд его, всегда удивленный, из-под длинных, загнутых вверх ресниц стремился куда-то вдаль, и по гладким волосам, цвета зрелого каштана, так и тянуло провести рукой.
      Лешек – дар божий… В придачу к никчемно-умилительной внешности, отрок имел поистине ангельский голос. Паломники, которые в жизни монастыря всегда играли немаловажную роль, в первую очередь, внешнеполитическую, впадали в религиозный экстаз, слушая его пение, и пускали сладкие сопли. Что говорить, и сам Дамиан, слушая волшебное пение ребенка, чувствовал, как нежно ломит грудь, и как обрывается дыхание, и влажные глаза сами собой поднимаются к куполу церкви… И это тоже приводило архидиакона в бешенство – ему казалось, что не он, тогда инспектор приюта, имеет полную власть над приютским мальчиком, а тот владеет его душой. А этого Дамиан не выносил, он не хотел допустить влияния на себя какого-то отрока.
      Пустынь не владела ни одной из святынь, являющих миру чудеса: ни исцеляющих мощей, ни целебных источников, ни чудотворных икон в обители не было. Хотя богомаз имелся, и неплохой, а иконы его украшали церкви не только на землях монастыря, но и далеко за их пределами, однако ни одна из них не мироточила, не помогала от болезней, не спасалась сама собой от пожаров – в общем, никаких волшебных странностей не обнаруживала.
      Но, несмотря на это, Пустыни было чем привлечь знатных прихожан – монастырь славился своим хором. Его наставник – экклесиарх Паисий – обучался у греков, на Афоне, и сам когда-то обладал хорошим голосом, но основная его заслуга состояла в том, что он умел найти способных учеников, обучить их крюковой грамоте, поставить голос: пел его хор чисто, слаженно и красиво. Настолько красиво, что послушать его приезжали бояре из самого Новгорода, и из Ладоги, а однажды – и из далекого Олонца. И, конечно, оставляли деньги!
      В детстве отрок Алексий был украшением хора, его жемчужиной, и когда обитель потеряла его, ничто не могло утешить экклесиарха. Но когда Пустынь обрела его снова, Паисий, убедившись в том, что сломавшийся голос не утратил волшебной силы, пришел в восторг, а Дамиан рассчитывал с его помощью приобрести для монастыря сильных покровителей.
      Послушника забрали у колдуна вместе с кристаллом.
      – Кастеляна ко мне, и очень быстро! – выплюнул он Благочинному в лицо, – и певчих, и послушников, которые видели, как он уходил.
      – Всех? – присел Благочинный.
      Дамиан прикинул и кивнул:
      – Самых толковых. Человек пять, не больше. Только очень быстро. И… не надо распространяться об этом. Это может повлиять на настроение братии…
      – Я понимаю, я только тебе…
      – Да ты-то только мне, а остальные? Разговоры на эту тему пресекать!
      – Понял…
      Ну как эта мокрая курица будет пресекать разговоры? Вот когда сам Дамиан был Благочинным, никто бы не посмел ослушаться приказа. Потому что каждый знал: его сосед по келье может первым доложить об этом многочисленным помощникам Дамиана.
 
      Через полчаса, вытряхнув душу из доверчивого кастеляна, и отупев от допроса безголовых певчих, Дамиан спустился во двор, с удовольствием вдохнул свежий морозный воздух и направился к сторожевой башне. Еще не рассвело, но ветер потихоньку стихал – день обещал быть солнечным и холодным.
      И этот щенок посмел! Он посмел войти в комнату к спящему Эконому, открыть дверь, мимо которой и Благочинный проходил на цыпочках! Он обманул кастеляна, сказав, что за одеждой его послал отец Паисий. И тот поверил! Потому что никто из насельников не решился бы на обман, и кастеляну в голову не могло придти, что парень нагло лжет!
      И ни один из послушников не побежал докладывать об его уходе, ни один! Ну, это недоработка Благочинного, с ними со всеми придется разобраться отдельно.
      Щенок, мальчишка! Дамиан и сам не ожидал такого поступка, и от кого? От жалкого певчего, труса и слюнтяя, который два месяца ходил, втянув голову в плечи, радуясь, что его не убили вместе с колдуном. Такого не случалось за всю историю монастыря. Да, кто-то уходил, и уходил тайно, но летом, летом, не зимой! И уж тем более не прихватывал с собой монастырского имущества. И не срывал крестов на глазах двадцати человек, и не произносил пламенных речей, от которых присутствующие теряли голову. Как же можно было так ошибиться? Пригреть змею на груди? Это все Паисий, он взял мерзавца под крыло!
      Дамиан со злостью распахнул дверь в трапезную сторожевой башни – с некоторых пор его собственная «братия» начала и питаться отдельно от остальных монахов. За столом дремал только один дружник, в грязном подряснике, подложив скомканный клобук под щеку. Дамиан покрепче хлопнул дверью, не желая тратить время на скандалы: понятно, что вчера братья пили и вели непристойные беседы чуть не до самого утра.
      – Всех сюда, быстро… – прошипел Дамиан сквозь зубы, когда проснувшийся монах вскочил на ноги.
      Может быть, они были не дураки пожрать и выпить, но по приказу Эконома умели действовать без промедления: не прошло и двух минут, как молчаливые воины-монахи, мрачные с похмелья, расселись за столом.
      – Сегодня ночью Пустынь покинул послушник Алексий, Лешек – заблудшая душа, если кто не помнит, – тихо начал Дамиан, – он ушел и унес принадлежащую мне вещь, очень важную для обители вещь. Перед уходом он сорвал крест и произносил богохульные речи перед другими послушниками. Найти мерзавца. Любой ценой. И притащить сюда. Живым.
      Монахи многозначительно переглянулись, но не произнесли ни слова – ни удивления, ни вопросов не было на их лицах, и Дамиан в который раз порадовался, каких славных воинов ему удалось выпестовать своими руками. Многие из них стали его дружиной, будучи приютскими мальчишками, многие пришли в Пустынь послушниками, некоторых он сам привел со стороны, соблазнив сытой жизнью в стенах монастыря.
      – Следы вокруг обители наверняка замело, но в лесу их можно отыскать, – продолжил он, усевшись во главу стола и сообщив приметы беглеца, – но если он не дурак, в чем я сильно сомневаюсь, он пойдет по реке – это его единственный шанс выжить. Поэтому разделитесь, пусть большинство двигается на север – обыскивает озеро и лес, а небольшой конный отряд контролирует реку и прилегающие деревни. Разошлите гонцов в скиты и на заставы, если он не отыщется сегодня, завтра круг поисков придется сильно расширить.
      – Да он наверняка замерз в лесу, или замерзнет в ближайшие часы! – усмехнулся брат Авда, старший в башне. Он один из немногих должен был понять, какую вещь унес с собой послушник.
      – Значит, вы найдете его тело и принесете сюда, – кивнул Дамиан, – наказать мерзавца было бы полезно, но мне нужна украденная им вещь гораздо больше, чем он сам.

* * *

      На рассвете ветер стих, в воздухе зазвенел мороз, и выбеленный небосвод словно покрылся инеем. От холода захватывало дух, лес замер и вытянулся по струнке, скованный стужей, лед потрескивал под ногами, и иногда от этого становилось страшно – Лешек без труда представлял себе глубокую черную воду, и сосущее течение, и саженную корку льда над головой.
      Он сильно озяб и подозревал, что обморозил лицо и пальцы. Иногда он растирал лицо рукавами, но только напрасно сдирал кожу – заиндевелый волчий мех на отвороте не согревал, а царапал. Поначалу он еще дышал на руки, но потом отказался от этого: они обветривались, но не согревались. Теперь же Лешеку казалось, что дыхание его остыло и выдыхает он точно такой же морозный воздух, какой и вдыхает.
      Надо было уходить с реки в лес, при свете дня его увидят издалека, а конные нагонят его так быстро, что он не успеет как следует спрятаться. Странно, но погони Лешек не боялся, и легкая улыбка все еще играла на обветренных губах. Будто его страх, вечный страх, остался в монастыре, будто он скинул его с себя вместе с ненавистным подрясником, сорвал с шеи вместе с крестом.
      Лешек огляделся: лес стоял по обоим берегам реки, но один берег был крутым, а другой – пологим. Он задумался: на пологом берегу его скорей начнут искать, зато, поднимаясь на крутой, он не сможет замести следов. В конце концов, он выбрал пологий берег – если погоня обнаружит его следы, то его найдут за час, не больше.
      Жаль, что стихла метель. Лешек оглянулся – на санном пути следы его мягких, меховых сапог не были заметны, метель сдула с реки снег, уложив его валиком на берега. Конечно, их можно разглядеть, и те, кто будет его искать, несомненно их увидят. Он вздохнул и прошел по собственному следу назад, прошел довольно далеко, с полверсты. Теперь они точно не найдут того места, где он углубится в лес.
      Засыпать глубокие дырки от сапог на берегу оказалось тяжелей, чем он думал – снег набился в рукава, и заломило запястья. Самое обидное, что за ним все равно оставалась широкая полоса потревоженного снега, которую при желании можно разглядеть, как бы тщательно он ее не заравнивал.
      Лешек только-только добрался до первых елей с толстыми стволами, когда услышал глухой стук копыт. Сердце упало, он присел и постарался слиться с серой корой дерева. Но, на его счастье, кто-то проехал мимо в сторону монастыря – проехал на санях, запряженных парой коней, с молодецким гиканьем, нахлестывая лошадей. Из-под полозьев во все стороны летела легкая на морозе снежная пыль, и Лешек выдохнул: теперь его следов точно не увидят, напрасно он шел назад. Удача снова тронула губы улыбкой.
      Он зашел в лес довольно далеко – при свете солнца он не боялся заблудиться. Сначала он собирался идти вдоль реки вперед, но ему пришлось отказаться от этой мысли – сугробы местами доходили ему до пояса. Но и остановка на несколько часов не входила в его планы – мороз убьет его, как только он перестанет двигаться. Оставалось лишь разжечь костер и отогреть, наконец, лицо и руки. Высушенные морозом дрова будут гореть бездымно, что-что, а костры Лешек разжигать умел. Он без труда нашел подходящую валежину, и только потом сообразил, что топора у него с собой нет. Пришлось ломать сухие сучья непослушными руками.
      Прозрачный, почти невидимый огонь жарко разгорелся за несколько минут, и сжирал ветки с фантастической скоростью. Лешек протянул к нему тонкие посиневшие пальцы, и вскоре к ним вернулась чувствительность – это было очень больно, а боли он всегда боялся. Пришлось перетерпеть: ему казалось, что любой звук разнесется по лесу на несколько верст. Однако руки отогрелись, приобрели нормальный цвет, загорелось лицо и мучительно потянуло в сон.
      Есть Лешек не хотел – слишком сильное волнение всегда отбивало ему аппетит, поэтому пшено он решил поберечь. Чтобы не уснуть, он наломал еще сучьев, на этот раз потолще, пожевал еловую ветку и пососал снег – можно ничего не есть несколько суток, но пить и жевать еловую хвою при этом надо обязательно, так научил его колдун.
      Если он уснет, то костер погаснет через полчаса. И даже если он зароется в снег, как это делают на морозе собаки, то все равно рискует замерзнуть.

* * *

      Лешек попал в Усть-Выжскую Пустынь, едва ему исполнилось пять лет. Между тем, он отлично помнил свое детство. Помнил мать – сначала молодую, веселую, румяную, а потом в одночасье состарившуюся от болезни. Помнил ее прозрачное лицо с синевой на щеках, тонкие руки, обнимающие его за шею, губы, целующие его лоб. А вот отца и деда он помнить не мог – их убили, когда ему не было и года.
      Через много лет, передавая колдуну рассказы матери, Лешек узнал, что дед его был знаменитым волхвом Велемиром; им и его сыном князь Златояр когда-то откупился от церковников. Дом сожгли, и они с матерью прятались у чужих людей, переходя из деревни в деревню. Голод, горе, не сложившийся быт подкосили ее, и первая же лихорадка высосала из нее жизнь. Лешека отдали в приют, к монахам, не желая связываться с хлипким, болезненным мальчонкой, который никогда бы не стал в семье хорошим работником.
      Монахи тоже не обрадовались этому приобретению. Из приюта для подросших воспитанников вели два пути – стать послушником, или поселиться в какой-нибудь деревне, которые во множестве были разбросаны по монастырским землям, и платить монастырю подати, размер которых с каждым годом становился все больше, практически не оставляя крестьянину возможности выбраться из нищеты. И какой из этих путей стоило выбирать, каждый решал для себя самостоятельно.
      Любой послушник мечтал стать монахом, однако большинство из них доживали до старости, так и не добившись пострига. Зато те, кому это удалось, превращались в высшую касту, «белую кость» монастыря – им гарантировалась сытая, безбедная жизнь и необременительный труд. Послушники же, еще более бесправные, чем слободские крестьяне, выполняли и черную работу при монастыре, и занимались тем же самым сельским хозяйством на землях, которые монастырь еще не роздал под крестьянские наделы.
      Очевидно, Лешек не годился ни для того, ни для другого. И только когда обнаружился его чудесный голос, который монахи упорно называли божьим даром, они смирились с его существованием. Он один из немногих мог быть уверен в том, что из послушника превратиться в монаха очень быстро, а возможно, когда-нибудь получит духовный сан.
      Его обучали грамоте, но этим и исчерпывалась разница между певчими и остальными приютскими детьми. Лешек вспоминал семь лет в приюте с содроганием: с первого до последнего дня такая жизнь казалась ему кошмаром.
      Его не любили воспитатели, за его странную манеру себя вести – слегка отстраненную, что со стороны казалось надменностью, а может, ею и была. Они хором твердили о «грехе гордыни» и смирении, но в те времена он их не понимал. Он так и не привык к побоям, и всегда думал, что непременно умрет, когда его будут сечь, но ни разу не умер, только всегда долго плакал, ни столько от боли, сколько от унижения. И при этом панический страх перед розгой не сказывался на его поведении – он просто не понимал, почему все вокруг стремятся его уязвить, и хотел стать хорошим, но не знал как. Мир однозначно казался ему несправедливым и непонятным.
      Его не любили сверстники, завидуя его исключительному положению даже среди певчих, и при каждом удобном случае старались либо расправиться с ним самостоятельно, либо свалить на него вину за свои прегрешения. Он не пытался им понравиться, держался особняком, вызывая еще большее озлобление. А учитывая его хрупкое телосложение, перед сверстниками он был совершенно беззащитен.
      По ночам, свернувшись клубком под тонким одеялом и дрожа от холода, Лешек думал о маме. Он, конечно, знал, что она умерла – об этом ему частенько напоминали воспитатели – но не вполне понимал, что это значит. Он воображал, как она приходит в спальню, садиться на кровать рядом с ним, обнимает его и целует. Иногда эти мысли согревали его и утешали, а иногда заставляли тихо и безысходно плакать, зажимая рот подушкой, чтобы никто не услышал, как он исступленно шепчет себе под нос: «Мамочка, приди ко мне, пожалуйста! Приди только на минутку!» Мама любила его, мама гладила его по голове, она понимала его с полуслова и жалела. Лешек даже не думал о том, что она может защитить его, или просто забрать из этого мрачного, холодного места – так далеко его мечты не простирались. Возможно, допусти он такую мысль хоть раз, и безнадежность свела бы его с ума. Нет, о таком он мечтать не смел – ему хотелось лишь, чтобы его пожалели и приласкали. Поэтому в воображении он и пересказывал ей свои горести, и представлял, как мама прижимает его к себе и шепчет ласково: «Мой бедный Лешек».
      Он был бесконечно одинок, и его первые попытки сблизиться с кем-то из ребят всегда заканчивались плачевно – если его и принимали в игру, то лишь для того, чтобы насмеяться, оставить в дураках или заставить плакать. Став постарше, Лешек понял, что таковыми были правила игры, и смеялись, и оставляли в дураках, и доводили до слез не только его одного. Но лишь он один сдавался и бежал от таких игр, бежал сам, когда его никто не гнал. В конце концов, он оставил попытки подружиться со сверстниками, замкнулся в себе, и всякое приглашение к общению испуганно принимал в штыки, чем настраивал ребят против себя еще сильней, пока окончательно не превратился в изгоя, довести которого до слез считалось не только не зазорным, но и в некотором роде почетным. И если сначала ему было скучно, то потом – страшно и стыдно.
      Он ходил, стараясь слиться со стенами, и в спальне забивался под одеяло, чтобы лишний раз не попасться кому-нибудь на глаза – тому, кто не знает чем сейчас заняться и найдет развлечение в том, чтобы немного его помучить. Лешек был гадок самому себе, противный страх сковывал его с головы до ног, если кто-то заступал ему дорогу или стаскивал с него одеяло. Он не был способен даже на то, что бы разозлиться, и неизменно мямлил и просил его не трогать.
      Но мама, которой Лешек откровенно поверял свой ужас, и свою унизительную беспомощность, в его воображении никогда не осуждала его, напротив, утешала и объясняла его слабость понятными и уважительными причинами. С ней он говорил о своих мыслях, далеких от окружающей действительности, ей он пел песни, и ей рассказывал выдуманные трогательные истории, которые придумывал сам.
      Только через три года его жизнь изменилась к лучшему – в приюте появился десятилетний Лытка, крещеный Лукой. У него имелся слух, и волею отца Паисия его определили в певчие, однако он оказался таким крепким, здоровым парнем, что и тринадцатилетние ребята побаивались к нему задираться. В приюте дети делились на четыре группы-спальни, примерно по пятнадцать человек, в соответствии с возрастом, и старшие редко обращали внимание на младших, но Лытку, как показалось Лешеку, уважали и ребята из старших групп.
      Лытка не стремился к лидерству, но всякая несправедливость вызывала в нем бешенство, и он восстанавливал ее при помощи увесистых кулаков. Он не собирал вокруг себя «своей» команды, но его уважали, к нему тянулись, и очень быстро получилось так, что приют зажил по новым порядкам, и по этим порядкам никто не смел обижать маленького Лешека. Лытка привязался к нему, как к родному брату, сначала просто оказывая покровительство, а потом, сойдясь поближе, начал смотреть на Лешека снизу вверх, находя его не только талантливым, но и необыкновенно умным.
      Сам Лытка обладал практичным крестьянским умом, и мог бесконечно слушать несмелые рассуждения Лешека об устройстве вселенной и мира людей. Лешек с легкостью рассказывал, о чем шепчутся между собой звезды, когда их никто не слышит, что думает трава, когда ее косят, о чем мечтают лошади. И очень смешно изображал монахов: это развлечение полюбил не только Лытка, но и другие ребята. Они залезали в сарай с сеном и смотрели в щелки на проходящих воспитателей, и других взрослых.
      – Во, толстый Леонтий! – шептал Лытка, – чего он делает?
      – Он ищет, чего бы съесть, – с готовностью сообщал Лешек, стараясь Леонтия изобразить, – он всегда думает только о еде, и больше всего любит свое пузо!
      Мальчишки прыскали в кулаки, а Лытка искал следующую жертву.
      – Старый Филин просто не знает, чем заняться. Но боится завалиться спать, потому что тогда ему влетит от Полкана.
      У Лешека очень уморительно получалось показать, как Филин хлопает глазами и подозрительно смотрит по сторонам, будто хочет что-то украсть.
      – Отец Паисий! Давай, Лешек!
      – Нет, я не хочу, чтобы вы смеялись над Паисием! Он добрый, он слышит музыку.
      Непроизвольно его лицо само по себе приобретало мечтательное выражение отца Паисия, и мальчишки все равно смеялись, потихоньку, ибо «душе, изливающейся в смехе, легко отпасть от своего гармонического состава, оставить попечение о благе и еще легче впасть в дурную беседу» – смех не считался в монастыре добродетелью.
      Лешек расцветал, когда оказывался в центре внимания, и, наверное, чувствовал себя счастливым. Он быстро забыл обиды и простил тех, кто совсем недавно не давал ему прохода, да и ребята перестали считать его ничтожеством – Лытка заставил их уважать Лешека и ценить те его достоинства, которые раньше не находили достойного места в мальчишеской иерархии.
      Лытка был первым, кому Лешек осмелился петь свои песни. Они настолько потрясли воображение крестьянского мальчика, что он требовал Лешека петь их снова и снова, а потом предложил послушать его и другим ребятам. Собственно, ничего особенного в тех песнях и не было, Лешек пел о том, что видел вокруг – о небе, о земле, о монастыре, но когда замолкал, не раз замечал, что на лицах мальчиков блестят слезы.
      Лешек же смотрел Лытке в рот: он боготворил своего друга, он восхищался каждым его словом или жестом, он считал его героем, и посвящал ему песни. Множество раз Лытка спасал его от наказания, принимая на себя вину и подставляя спину под розги – с семи лет отроков секли как взрослых, дабы не обнажать друг перед другом срамных частей тела. Лытка относился к наказаниям с легкостью, никогда не плакал – терпел молча, чем вызывал у Лешека еще большее восхищение. Лытка без труда объяснил Лешеку, как надо вести себя с воспитателями, чтобы они перестали к нему цепляться, и вскоре Лешек заметил, что и сам начинает понимать, как вызвать ту или иную реакцию на свой поступок. И став постарше, начал этим активно пользоваться.
      Его песни однажды услышал толстый Леонтий, и как назло, песня была фривольной – посвящалась ненависти к поклонам распятию: вообще, в песнях Лешека монастырь всегда рисовался черной краской. Никакие увещевания Лытки на этот раз не помогли – Лешека наказали очень жестоко, и, как бы ему не хотелось быть похожим на друга, он все равно не смог удержаться от криков и слез, а потом целую неделю лежал на животе и плакал, когда его никто не видел. И, хотя его посадили на хлеб и воду, Лытка умудрялся утащить из-за стола что-нибудь вкусненькое для него.
      – Лытка, я такой слабый… – сокрушался Лешек, жуя яблоко или морковку, – я так хочу быть таким, как ты.
      – Ерунда! Ты не слабый. Просто у тебя кожа тонкая, и косточки торчат. А у меня – потрогай – спина, как рогожа.
      Лешек трогал его мускулистую спину и снова восхищался.
      – Зато ты поешь такие песни… – вздыхал Лытка.
      – Лучше бы я не умел петь, – Лешек снова готов был расплакаться, и удерживался только из гордости.
      – Не говори так! Мы просто будем осмотрительней, чтобы никто тебя не слышал!
      Но с тех пор Лешек боялся петь, и соглашался на уговоры, только если кто-то из ребят вставал под дверью. А главное – не получал от этого настоящего удовольствия, не позволяя голосу развернуться в полную силу.

* * *

      Голова упала вниз, и он понял, что заснул, только проснувшись от этого неожиданного толчка. Костер потух, но холода не чувствовалось, и Лешек испугался: да он чуть не замерз!
      Он набрал еще сучьев, хотя надобности в них не было – просто так, чтобы двигаться. Тепло от огня на этот раз вызвало озноб – Лешек кутался в полушубок и согреться не мог. Придвигаясь к костру, он чуть не прожег сапог, а это стало бы настоящей катастрофой – сейчас он хотя бы не боялся отморозить ноги. Эти сапоги сшил ему колдун, ни у кого таких не было – теплые, удобные и легкие, не то что лапти, которые он оставил в монастыре.
      Тягучее время ползло медленно, солнце не дошло и до полудня: идти оказалось гораздо легче, чем сидеть, пусть и у костра. Почему-то на ходу мысли его текли легко и увлекательно, песни складывались сами собой, а сидя и заснеженный лес не вызывал восторга, хотя, несомненно, был очень красив.
      Лешек представил себе, как его ищут, как по реке туда сюда верхом снуют монахи, как бесится сейчас Полкан, и снова улыбнулся. Это здорово – не чувствовать сомнений и страха. Даже если он замерзнет здесь, в лесу, они все равно не найдут его, и никогда не получат кристалла. И Полкан отлично это понимает.
      Волк вышел из леса неожиданно – он не мог подобраться к Лешеку со спины, потому что сзади его закрывал высокий сугроб и ствол елки, волку пришлось подходить сбоку, и Лешек уловил его движение боковым зрением.
      Это был волк-одиночка, от голода и отчаянья рискнувший приблизиться к огню: Лешек много лет прожил в лесу, и поведение зверей изучил хорошо. Однако, голод и отчаянье – хорошие помощники на охоте, и если зверю нечего терять, он не остановится.
      Лешек осторожно потянулся к костру и взялся рукой за сук, не успевший догореть до основания. Волк смотрел на него внимательно, не мигая, и не двигался. Лешек тоже замер: первый испуг прошел, и теперь он старался придать взгляду убедительную твердость. Наверное, ему это удалось, потому что волк повернул голову в сторону и приподнял верхнюю губу, что означало явный отказ от поединка – у меня есть клыки, но драться я не хочу. Что-то вроде последней попытки напугать: уверенный в себе зверь клыков показывать не станет, он начнет их применять без предупреждения. Лешек дожал его, продолжая смотреть не мигая еще несколько минут, и волк, в конце концов, сдался – развернулся и ушел в лес, опустив хвост и голову.
      Сук тлел в руке, растревоженный костер погас, и пришлось раздувать его, поднимая вверх легкие хлопья пепла. Один волк – это не опасно, Лешек знал, что справится с ним и в открытой схватке. Но если зверей будет хотя бы двое…

* * *

      Отец Паисий однажды вызвал его к себе: Лешек удивился и испугался – Паисий никогда не приглашал в свою келью приютских детей. Жилище монаха показалось ему роскошным: широкая кровать под пологом, дубовый стол с разложенными на нем пергаментами, высокая каменная печь, и шкаф, забитый книгами. А главное – большое прозрачное окно, выходящее в лес. Лешек оробел на пороге, и не смел через него переступить. Он искренне любил Паисия, и теперь боялся какого-нибудь подвоха, который разрушит эту любовь.
      – Ну что ты испугался? – ласково улыбнулся ему иеромонах, – заходи и садись. Только закрывай двери.
      Он указал на стульчик около кровати, на которой сидел сам.
      Лешек еще раз восторженно осмотрел келью и перешагнул через порог.
      – Садись, малыш, не бойся. Я слышал, ты поешь ребятам песни?
      Лешек обмер и замотал головой, от страха не в силах вымолвить ни слова. Все равно подслушали! Как Лытка не убеждал его в том, что охрана надежна, их все равно подслушали! На глаза навернулись слезы, и, как он не старался их удержать, потекли из глаз крупными каплями.
      – Что ты, детка? – Паисий поднялся и усадил Лешека на стульчик, поглаживая по голове, – что ты плачешь?
      – Нет… Это не я… – сумел выговорить Лешек, – я не пел, ничего не пел!
      – Да не бойся же, я не собираюсь тебя за это ругать.
      Но Лешек не поверил ему – наверняка, он просто прикинулся добрым, чтобы выведать у него эту тайну, получить признание. Но кружка подслащенной воды и просвирка, которую обмакнули в мед, немного его успокоили – по крайней мере, он перестал плакать.
      – Я обещаю, что ничего плохого тебе не сделаю, и никому не расскажу о нашем разговоре, – Паисий присел на колени перед Лешеком, чем сильно его смутил и растрогал: теперь слезы готовы были хлынуть из глаз от теплых чувств к иеромонаху, – я просто хочу услышать, что за песни ты поешь. Только и всего.
      – Тебе не понравится, – вздохнул Лешек.
      – Откуда ты знаешь?
      – Знаю.
      – А ты попробуй. Выбери что-нибудь подходящее.
      И тут Лешек вспомнил, что у него есть одна песня, которую он сочинял, думая именно о Паисии. Конечно, ничего о монахе в ней не было, просто Лешек о нем думал, когда ее сочинял. Он помялся немного, теперь просто смущаясь и волнуясь – вдруг песня окажется недостаточно хороша? – но все же запел, на этот раз позволяя голосу литься так, как ему хочется. В этой песне соловей свил гнездо на хорах церкви, и когда пришла пора служить всенощную на Пасху, ему не позволили петь, а гнездо выбросили в окошко.
      Паисий слушал его со странным выражением лица: наклонив голову и широко открыв глаза. Брови его поднимались все выше, и в конце, на самом красивом месте, где соловей видит разрушенное гнездо, Лешек заметил слезы в его глазах.
      Иеромонах долго молчал, и Лешек было снова испугался, но тот погладил его по плечу и тихо попросил:
      – Спой мне еще что-нибудь.
      Дело в том, что Лешек очень любил петь. Он мог делать это бесконечно, даже если его не слушали. А когда слушали, он испытывал небывалое ликование, и ему было трудно остановиться. И он спел монаху про старую собаку, которая живет у сторожевой башни, и про облака, которые ветер гонит по небу, куда ему вздумается. И еще – про кузнечика, и мрачную песню про темную келью схимника. Про схимника, он, наверное, пел напрасно, потому что никакого восхищения его подвигом там не было, только страх перед чернецом, запертым в своем добровольном заточении.
      – Послушай, а что ты думаешь о Боге? – спросил его Паисий.
      Лешек пожал плечами и честно начал читать Символ Веры, но иеромонах быстро его перебил:
      – И больше ты ничего сказать не можешь? Кроме того, что тебя заставили вызубрить наизусть?
      Лешек снова пожал плечами: бог представлялся ему черной тучей, готовой в любую секунду выпустить молнию, которая поразит его, если Лешек чем-то этой туче не понравится.
      – Может быть, ты можешь спеть? – предложил иеромонах.
      Лешек подумал немного, и спел о туче, и немного о страшном суде и мучениях грешников. Но, видно, что-то в этой песне Паисию не понравилось: он стал хмурым и задумчивым. Да что говорить, так себе получилась песня…
      После этого случая Паисий каждую неделю приглашал Лешека к себе, и рассказывал ему евангельские сюжеты, может быть, немного не так, как они были записаны в Библии. И все надеялся, что Лешек сможет об этом спеть. Но сердце Лешека молчало – в этих рассказах он видел совсем не то, чего хотелось иеромонаху. Он спел песню про смоковницу, на которой уродились плохие плоды, и смоковница представлялась ему почему-то сливой с зелеными ягодами. И ему было очень жалко эту сливу, потому что никто не ест ее плодов. А из Нагорной проповеди получилась песня о плаче, который ничто не утешит. Грустная получилась песня.
      Нет, иеромонах хотел совсем не этого, но Лешек не понимал, чего он хочет – его душа оставалась глухой к подвигам Иисуса, он не оценил даже распятья, и честно признался: если бы на месте Христа оказался Лытка, он бы не позволил так над собой издеваться, а прямо бы сказал, что жить нужно по правде и по-честному. И все бы ему поверили. И пятью хлебами он накормил бы весь мир до самого конца света, чтобы никому не приходилось голодать.
      В любовь Иисуса Лешек не верил. Если Иисус любит людей, то почему не сделает их счастливыми? Просто так, ни за что. Почему в рай он берет только тех, кто не грешит? Лешек был уверен, что ни в какой рай его не возьмут: судя по проповедям получалось, что грешит он на каждом шагу, и не подозревает об этом.
      Надо отдать должное иеромонаху – он был терпелив. Но, видно, всякому терпению приходит конец, и Паисий отказался от своей задумки: Лешек продолжал солировать в церковном хоре, тщательно выводя слова и мелодию тропарей канона и стихир. Впрочем, и этого хватало – и монахи, и паломники от его пения начинали часто дышать и проливать слезы. Только это были не те слезы, которые хотел вызвать у них Паисий.
      С тех пор, с легкой руки иеромонаха к Лешеку приклеилось прозвище «заблудшая душа».

* * *

      Короткий зимний день склонился к закату, и Лешек решил пробираться поближе к реке – когда сядет солнце, он легко потеряет нужное направление. Зимой солнце садится быстро, и темнеет в лесу сразу: недолгие серые сумерки оборачиваются светлой, снежной ночью.
      Лешек осторожно засыпал костер и спрятал в сугроб наломанные сучья, которые не успел сжечь, пососал еще немного снега и пожевал еловой хвои – только теперь от этого захотелось есть. Он сунул руку в карман и набрал горстку пшена – мелкая крупа противно скрипела на зубах, жевать ее было неудобно, но ничего лучшего все равно не нашлось, и Лешек радовался тому, что есть. На ходу глотая непрожеванную пшенку, он добрался до реки и осторожно выглянул из-за деревьев.
      К ночи снова завыл ветер, но не так, как накануне, а тихо и протяжно, словно голодный волк. По реке неслась поземка, и если в лесу стало совсем темно, то на открытом пространстве все еще сгущались сумерки – мрачные зимние сумерки, неуютные, бескровные, унылые, сжимающие сердце беспомощной тоской. И в вое ветра Лешеку почудилось чье-то рыдание: тонкое и жалобное.
      Поземка то прижималась к земле, то взлетала вверх, свивалась маленькими воронками, и снова расстилалась понизу, и бежала, бежала вперед. Лешек плохо видел в сумерках, и не сразу заметил двух всадников, двигающихся в сторону монастыря. Когда они немного приблизились, сомнений не осталось – это дружина Полкана, монахи-воины. Их клобуки развивались на ветру, как будто у каждого за плечами сидела черная птица с раскинутыми крыльями, полы темных суконных мантий, расстегнутых до пояса, поднимались и опадали в такт движению лошадей – всадники скакали неспешной рысью.
      Хорошо, что он не спешил выйти на лед – его бы сразу заметили. Лешек подождал, пока всадники проедут мимо, но, к его удивлению, они, добравшись до поворота реки, повернули назад, такой же неспешной рысью – монахи патрулировали реку. И, наверняка, за следующим поворотом тоже неторопливо двигаются еще двое, а дальше – еще и еще. Лешек сжал губы: так легко, как в первую ночь, ему идти не удастся. Что ж, путь на лед закрыт, значит, надо идти по снегу, вдоль реки. В темноте, под пологом леса они его не заметят, зато он отлично сможет видеть преследователей.
      Если бы он догадался об этом заранее, то за день смог бы сплести себе снегоступы – у костра это было бы не так трудно. А сейчас он просто отморозит руки.
      Иногда проваливаясь в снег по пояс, он пробирался вперед, только когда монахи ехали к нему спиной, и старался всегда держать их в поле зрения. От ходьбы Лешек быстро согревался, но, стоило ему остановиться, пережидая, мороз брался за него еще крепче. На его беду, над лесом поднялась полная луна и осветила реку лучше, чем сотня факелов: теперь монахи могли заметить его, если бы случайно оглянулись.
      Сук треснул под ногой неожиданно громко, и даже свист ветра этого звука не заглушил. Лешек зарылся в снег и замер, задержав дыхание – монахи остановили лошадей и оглянулись, прислушиваясь, а потом галопом направились в его сторону. Он спрятал лицо в снегу и сжался в комок – только сейчас он в первый раз подумал о том, что с ним будет, если его поймают.
      Лешек не сомневался в том, что Дамиан его убьет, и смерть его будет долгой и мучительной. Чтобы другим послушникам было неповадно разбегаться из монастыря. Лешек подумал об этом отстраненно и спокойно: если его поймают, ему надо будет всего лишь с готовностью принять смерть. Гораздо страшней представлялся другой путь – жизнь в монастыре. Его могли ослепить, сделать калекой – Дамиану хватит фантазии навсегда приковать его к обители, чтобы ничего светлого в его жизни больше не осталось. И на этот случай Лешек приготовил решение: тогда он умрет сам, по своей воле. Ему нет дела до того, что об этом думает их злобный бог. По всему выходили только мучения и смерть.
      Страха не было.
      Всадники подъехали к берегу и остановились в нескольких метрах от Лешека.
      – Да это от мороза ветка хрустнула, – сказал один.
      – Погоди. Я все же посмотрю.
      Лешек улыбнулся и расслабился – или его увидят, или не увидят. Ночь, он в тени, снег вокруг рыхлый и… он обмер: следы. Они увидят его следы!
      Всадник спешился и направился к лесу – Лешек слышал, как скрипит снег у него под ногами, но вскоре шаги замедлились и стихли:
      – Да тут снегу по пояс! Он тут не пройдет! Наверняка, давно замерз где-то!
      – Помолись, чтобы этого не случилось, – крикнул ему второй.
      – Почему?
      – Потому что тогда мы будем не верхом прогуливаться по реке, а ползать по пояс в снегу, разыскивая его труп! Полкан же ясно сказал!
      Шаги повернули от берега, монах сел на лошадь, и вскоре Лешек перестал слышать мерный топот копыт. У него стучали зубы – то ли от волнения, то ли от холода.

* * *

      Лешек боялся Дамиана. Всегда. И не он один – Полкана боялись все, и воспитанники, и воспитатели. И больше всего в приюте боялись его «помутнений», как их называл Леонтий. Этими помутнениями он частенько пугал мальчиков:
      – У брата Дамиана от этого случится помутнение! – говаривал он, и иногда бывало достаточно только припугнуть какого-нибудь расшалившегося ребенка тем, что сейчас его отведут к Дамиану, и у того случится помутнение, чтобы самый отчаянный шалопай разрыдался от страха и на коленях молил о прощении.
      А «помутнения» у Полкана и вправду случались – на него, особенно после обеда, когда он неизменно пил вино, нападала неконтролируемая ярость, и, если рядом не находилось кого-нибудь вроде Благочинного или отца Паисия, он мог и убить в запале того, на кого эта ярость обрушивалась. За поясом Полкан всегда носил кожаную плеть, очень тяжелую, с треугольным наконечником из металла, и, говорили, что десяти ударов ею достаточно, чтобы вышибить дух из взрослого человека. Во всяком случае, иногда мальчикам доводилось ее попробовать, и рваные раны, нанесенные плетью, не заживали несколько недель.
      Для поддержания репутации, Полкан мог и изображать свои «помутнения», просто так, чтобы его боялись. Но это всегда было заметно – когда он притворяется, а когда – нет.
      Лешеку Дамиан казался демоном ада, посланным на землю наказывать грешников, не дожидаясь их смерти. Учитывая, что слово «грех» Лешек понимал очень по-своему, то грешниками считал всех вокруг, и себя самого, и Лытку. В его голове не укладывалось, можно ли быть грешным «больше» или «меньше». То, в чем ему предлагалось каяться на исповеди, в его мыслях имело равную цену. Убийство ничем не отличались от лишнего куска хлеба, съеденного за столом, ибо именовалось это чревоугодием, и плохо прочитанная молитва считалась нарушением первой заповеди, и чуть выше приподнятая голова – грехом гордыни. А Лешек был любопытен, и опускать глаза долу все время забывал. В конце концов, он примирился с тем, что каждый его шаг грешен, и успокоился на этом.
      Единственное, что хоть немного приводило в порядок путаницу в голове, это епитимии, назначавшиеся духовниками после исповеди. Разумеется, на исповеди мальчики никогда не признавались в том, что могло бы повлечь за собой серьезные наказания, и ими давно были придуманы «невинные» грешки, за которые могли назначить чтение «Отче наш», в течение часа стоя на коленях, или тридцать поклонов распятию, или еще что-нибудь столь же необременительное. Признаваться в чем-нибудь надо было обязательно, и у каждого имелся в запасе набор «грехов». Между собой мальчики обменивались этими «грехами», боясь выдумывать что-то новое, так как никто не знал, какое за этим может последовать наказание. Только самые отчаянные пополняли эту копилку «грехов», Лытка, например. И Лешек снова вздыхал в восхищении, и тоже хотел стать таким же отчаянным, но так ни разу и не решился.
      Дамиан, сам в прошлом из приютских, хорошо знал эту практику, и смеялся над духовниками, иногда в открытую, прямо при воспитанниках. Лешек часто замечал, что Полкан с пренебрежением относиться к иеромонахам, и это укрепляло его в мыслях о том, будто тот состоит на службе у дьявола, поэтому и не боится бога. Мелкие грешки приютских мальчиков Дамиана не волновали, он ставил во главу угла только те проступки, которые выходили за пределы приюта и могли вызвать недовольство со стороны Благочинного или самого аввы. Впрочем, если какой-нибудь воспитатель притаскивал к нему мальчишку, сам факт того, что его потревожили из-за пустяка, мог спровоцировать гнев Полкана.
      Однажды вечером, после ужина, к мальчикам заглянул отец Леонтий, что само по себе показалось странным – Леонтий любил поспать, и если вечернюю службу не служили, уходил в свою келью как можно раньше.
      – Лешек, – ласково позвал он прямо от двери, и голос его был так сладок, что Лешек сразу почувствовал неладное, – пойдем со мной, тебя зовет отец Паисий.
      Однако привел его Леонтий не в келью к иеромонаху, а в трапезную братии, где Лешек до этого ни разу не был. Огромная зала с длинным широким столом оставалась почти пустой, только во главе стола сидели трое: сам Паисий, Благочинный и Дамиан. Лешек так испугался, что не сумел как следует осмотреться. Леонтий провел его через всю трапезную, но он, памятуя о наставлениях Лытки, опустил голову как можно ниже и смотрел только на свои босые ноги.
      – Лешек, не бойся, – улыбнулся ему Паисий и поставил так, чтобы все трое могли его хорошо видеть, – этот разговор никаких последствий для тебя иметь не будет. Мы ведем богословскую беседу, и хотели бы, чтобы ты послужил примером для некоторых наших измышлений, только и всего.
      Лешек не особенно понял смысл его слов, но ему стало еще тревожней.
      – Да, малыш, мы знаем, что все вы опасаетесь гнева брата Дамиана, – Благочинный погладил его по голове, – но сейчас можешь чувствовать себя совершенно свободно – брат Дамиан пообещал нам, что не будет тебя наказывать, даже если тебе придется признаться в чем-нибудь, заслуживающем кары.
      Лешек совсем струсил – он вовсе не собирался ни в чем сознаваться. Он бросил короткий взгляд на Дамиана, и понял, что и Благочинный, и Паисий заблуждаются на этот счет – на губах Полкана поигрывала легкая улыбка, а в глазах прятался подозрительный злой огонек.
      Они расспрашивали его, что он думает о боге, о грехе, о молитве, и Лешек сначала отвечал односложно, или пытался пересказывать то, чему его учили. Отец Паисий не скрывал разочарования, стараясь его расшевелить, и Лешек внезапно пожалел его: ему показалось, что он делает иеромонаху больно тем, что не хочет сказать правды, разрушает какие-то его надежды. Он разрывался между страхом и жалостью, и, в конце концов, позволил себе высказать некоторые собственные мысли.
      – Обратите внимание, – Паисий повернулся к Благочинному, – ребенок, несомненно, понимает божий страх, но не может разобраться, что есть хорошо, а что – плохо. Он верит, искренне верит, но вера его не имеет под собой любви. И, я думаю, любой приютский мальчик, если вообще умеет выражать словами свои ощущения, скажет нам то же самое. А это означает, что в воспитании отроков мы делаем упор на дисциплину и на страх, но не даем им настоящей, глубокой веры, которая может поднимать человека над собой, которая зажигает сердце…
      Благочинный кивнул:
      – Вы что-нибудь можете предложить?
      – Да! – воскликнул Паисий, – я думаю, что с детьми должны работать не простые монахи, а только имеющие духовный сан, чтобы воспитатель был ребенку одновременно и духовником, и учителем.
      Дамиан презрительно скривился и обвел трапезную глазами. Ему не нравился этот разговор: все, не исключая приютских детей, знали, что авва отказал ему в рукоположении.
      Лешек имел на этот счет собственное мнение, но и ему понравилась идея заменить всех воспитателей на духовников: те, по крайней мере, хотя бы делали вид, что их интересуют проблемы мальчиков, а еще не были такими крикливыми и не имели привычки чуть что хватать за уши или бить по затылку.
      – Лешек, – обратился к нему Благочинный, – ты бы хотел, чтобы вместо брата Леонтия твоим воспитателем стал отец Нифонт?
      Лешек посмотрел на Леонтия, и очень быстро понял, что отца Нифонта назначат воспитателем еще не скоро, а брат Леонтий через несколько минут поведет его обратно в приют.
      – Я очень люблю брата Леонтия, и отца Нифонта тоже люблю… – пробормотал он.
      Паисий сжал губы и запрокинул лицо вверх, закатывая глаза. Лешек посмотрел на него виновато, и Паисий слабо ему улыбнулся.
      – Дети забиты, они боятся своих воспитателей, вместо того, чтобы их любить, – гневно произнес он и поднялся, – попробуйте протянуть руку, чтобы погладить ребенка по голове – он втянет голову в плечи, потому что не ждет от взрослых ничего, кроме подзатыльника!
      С этим Лешек был согласен, еще больше полюбил иеромонаха, и решил, что сочинит про него песню.
      – Наказания не вредят детям, – парировал Благочинный, – они лишь усмиряют их гордыню, приближают к Господу через телесные муки, помогают почувствовать божье величие по сравнению с собственной ничтожностью.
      – Я буду говорить об этом с аввой, – закончил отец Паисий и вышел из трапезной широким уверенным шагом, и это было немного смешно, потому что ростом он не вышел, и широкий шаг совсем не соответствовал его внешнему облику.
      – Я полагаю, разговор окончен? – развел руками Благочинный.
      Как только Паисий покинул трапезную, Лешек почувствовал себя очень неуютно – ему показалось, что Благочинный не разделяет точку зрения Паисия, и вовсе не хотел приближаться к Господу путем телесных мук, а Полкан между тем посмотрел на него так выразительно, что у Лешека задрожали колени. Взгляд этот не ускользнул от Благочинного.
      – Оставь ребенка, брат Дамиан. Ты обещал. Отец Паисий близок к авве, он тебе этого не простит.
      Все трое поднялись, Леонтий взял Лешека за руку и сжал ее так сильно, что ему захотелось запищать. Однако по глазам воспитателя было понятно, что делать этого не следует. И тут до Лешека дошло, что он наделал: он, по сути, подтверждая слова Паисия, тем самым рыл яму Дамиану, он доказывал правоту иеромонаха, но одновременно подтверждал неправоту Полкана! Причем именно в том, в чем тот был наиболее уязвим – в вопросах веры! Эта мысль поразила его как громом, он понял, что ни Дамиан, ни Леонтий, никогда ему этого не простят, и их обещание – пустые слова, они всегда найдут повод придраться, так что Паисий не сможет уличить их в обмане. И Лытка его не спасет, и ничто теперь его не спасет…
      Благочинный свернул к лестнице, и Лешек остался наедине с Полканом и Леонтием, беспомощно глядя Благочинному вслед. Ноги не хотели передвигаться, и, если бы Леонтий не тащил его за собой, Лешек бы точно упал.
      – Ну что, значит, бога ты не любишь? – хмыкнул Леонтий, когда они вышли во двор.
      – Люблю, – немедленно ответил Лешек, ощущая как слезы наворачиваются на глаза, – очень люблю, честное слово!
      Дамиан шел вперед и не оглядывался, но спина его, напряженная, натянутая, говорила о том, что он в гневе, и гнев этот сдерживается могучим усилием воли.
      – Плохо любишь, если отец Паисий этой любви в тебе не нашел.
      Лешек молча расплакался и не сумел ответить. Он не винил Паисия, ведь иеромонах хотел, как лучше. Он хотел убрать воспитателей и Полкана, и, наверное, ради этого стоило помучиться, но Лешек к венцу мученика готов не был, и напряженная спина Дамиана приводила его в трепет.
      Полкан распахнул двери в приютский коридор, по стенам которого горели лампы, и, наконец, обернулся. Лешек остановился и уперся ногами в порог, впрочем, сопротивляясь не очень сильно, Леонтий легко втащил его в коридор и подтолкнул к Дамиану. Лешек дрожал и плакал, и от страха не мог вымолвить ни слова, когда Полкан, одну руку положив на рукоять своей страшной плети, взял Лешека за трясущийся подбородок и нагнулся к самому его лицу.
      – Я тебя запомнил, – он кивнул и легко усмехнулся.
      Противная тошнота подкатила к горлу, и без того расплывчатое от слез лицо Дамиана закружилось перед глазами, ватные ноги подогнулись, и Лешек рухнул на пол, как подкошенный.
      Через неделю Полкан был рукоположен в иеродиаконы и именовался теперь отцом Дамианом.

* * *

      Лешек шел вперед медленно, но все же шел. Он оказался прав – за следующим поворотом реки ее патрулировали еще двое всадников. Усталость и бессонница брали свое: каждый раз, зарываясь в снег, он боялся, что не сможет подняться, такой соблазнительной была неподвижность. Стужа высасывала из него силы, он чувствовал, как тепло уходит из его тела с каждой остановкой, он привык к непрекращающейся дрожи, и, только падая в снег, замечал, как затекли непроизвольно приподнятые плечи.
      Он не позволял рукам потерять чувствительность, хотя было заманчиво оставить все как есть – через полчаса боль бы прошла сама собой, но Лешек упорно растирал их снегом, сжимал и разжимал кулаки, заставляя кровь добегать до кончиков пальцев. Замерзнуть на краю леса он позволить себе не мог, тут его тело нашли бы легко и быстро, и тогда – все напрасно.
      Наверное, стоило уйти поглубже в лес и развести костер, чтобы хоть немного погреться, но Лешек боялся заблудиться, и не хотел терять времени даром – днем он так идти не сможет. Сколько еще он продержится без сна? Сутки? Стоит только задремать, и ему придет конец.
      Воспоминание о теплой печке в доме колдуна кольнуло острой болью. Подогретый мед, горячие камни, к которым так приятно прижаться спиной, и неторопливая беседа после морозного дня – что может быть лучше? Лешек отбросил эти мысли – думать о тепле нельзя, нельзя! От одних лишь фантазий голова клонится вниз, и закрываются глаза. И… от этих воспоминаний сильно хочется плакать, потому что такого не будет больше никогда.
      Нет. Думать надо не об этом. Он ушел, он ушел, и за сутки им не удалось его изловить. Губы разъехались в стороны сами собой, и Лешек почувствовал, как горячий комок сжимается где-то за грудиной, и тепло от него расползается по всему телу.

* * *

      Дамиан придвинул мягкий пуф поближе к печке и прижался спиной к теплым камням – слишком сильный мороз, давно такого не бывало. Подогретое вино не веселило, а приводило в еще большее раздражение, мясо казалось пережаренным, и чадящая лампа грозила вот-вот погаснуть. Он вскочил на ноги и прошелся по келье. Ну где же Авда? Монахи спят, за окном воет ветер, давно перевалило за полночь, а его все нет!
      Неужели так трудно изловить щенка? Пятьдесят человек только из обители, и еще столько же на заставах и в скитах? И сотня хорошо обученных воинов за целые сутки не в состоянии найти ни одного следа!
      Парень замерз. Если бы он двигался, его бы давно заметили. Скорей всего, он просто замерз, и лежит сейчас где-нибудь на краю леса, и его потихоньку заносит снегом.
      Стук в дверь заставил Дамиана вздрогнуть. Это не Авда – его тяжелые шаги можно услышать издалека. Дверь приоткрылась – пришедший не стал дожидаться ответа. Авва. Так может входить только авва. Дамиан скрипнул зубами и стиснул кружку в руке, так что она чуть не лопнула.
      – Ай-я-яй, Дамиан… – авва покачал головой, – вкушать пищу в келье строго запрещено уставом.
      Дамиан хотел сказать, что плевал на устав, но придержал язык. Авва присел на край скамьи, придвинутой к печке:
      – Морозно сегодня. Не обращай внимания, я понимаю, что в заботе об обители тебе некогда было поесть днем.
      Дамиан кивнул, не ожидая ничего хорошего. Авва умен, очень умен.
      – Скажи мне, почему бегство какого-то жалкого певчего заставляет тебя не есть, не спать и гонять твоих людей по морозу ночь напролет?
      Дамиан был готов к этому вопросу:
      – Он смущал послушников богохульными речами, он сорвал крест, проклял Бога – это ли не повод?
      – Не надо, Дамиан! Тебе нет никакого дела до Бога, – авва перекрестился и вознес очи горе, – и настроения послушников в компетенции Благочинного, разве нет?
      – Я пекусь о благе обители, – пожал плечами Дамиан, – а парень мог бы принести ей много пользы своим пением для паломников. И в его возвращении есть резон. А кроме того, его поступок разрушает незыблемость наших устоев. Он должен быть наказан.
      – Само собой. Давай говорить откровенно – я ведь не враг тебе – он унес кристалл?
      Дамиан скрипнул зубами: авва просто сложил два и два. Он кивнул и отвел глаза.
      – Ты мог бы сразу сказать мне об этом. Или ты считаешь, что я ничем не могу тебе помочь?
      – Этого я не знаю, – Дамиан вздохнул и сел, – мальчишка скорей всего замерз в лесу, и отыскать его тело будет не так-то легко. Чем ты можешь в этом помочь?
      – Ну, я могу дать тебе людей, например. Но я бы не стал полагаться на этот случай, а рассмотрел другую возможность: предположим, он не замерз. Что тогда? Ты знаешь, куда он пойдет?
      – Понятия не имею! – фыркнул Дамиан, – он настолько глуп, что не потрудился закрыть крышку сундучка с кристаллом, он кричал о своем уходе перед двадцатью послушниками, вместо того, чтобы тихо выскользнуть за ворота. Он… Я не могу предсказать поведение глупца!
      – Вот видишь. Ты, такой тонкий политик, не можешь понять поступков юноши, а между тем, они лежат на поверхности: он хотел, чтобы ты понял, кто унес кристалл. Он бросил тебе вызов, лично тебе. Он хотел, чтобы ты скрипел зубами и ходил по келье из угла в угол, без еды и без сна. И он своего добился. Я смотрю, мясо тебя не радует, заснуть ты не можешь, а вино не приносит тебе удовольствия, разве нет?
      – Да! – рявкнул Дамиан, – да, все это так! Но он слишком труслив для того, чтобы бросить вызов МНЕ!
      – Тебе стоило понять это раньше, до того, как он ушел. Ты слишком полагаешься на страх, а это не самое сильное человеческое чувство.
      Иногда авва раздражал Дамиана до зубной боли, и ему стоило немалых усилий не ответить ему грубостью.
      – Неужели? Для кого-то – может быть, но не для этого жалкого певчего. Я помню его еще ребенком.
      – Еще бы ты его не помнил! И, однако, он ушел и унес кристалл, а ты – скрипишь зубами и не можешь спать. Подумай, куда он пойдет? Он, может быть и глупец, но и поведение глупцов иногда бывает вполне логичным.
      – Я не знаю! – завыл Дамиан и швырнул кружку на пол. Но она не разбилась, чем взбесила его еще сильней.
      – Успокойся. Он добивался именно этого, он лишил тебя возможности думать. Я тебе скажу, куда он пойдет – он пойдет к Невзору, ему больше некуда идти. Он отлично понимает, что от кристалла ему надо избавляться, он не может всю жизнь бегать от тебя, как заяц от гончей. И он пойдет к волхву, потому что ему доверяет.
      – А почему не к князю? Там он точно окажется в безопасности.
      – Потому что цель его высока и гуманна, неужели ты еще не понял? Он хочет отдать кристалл в хорошие руки, тому, кто, по его мнению, не воспользуется им во зло. А князь к числу таких людей не относится.
      – Варианта с князем я бы тоже отметать не стал… – проворчал Дамиан. Высокие и гуманные цели не были ему понятны.
      – Не отметай, – просто согласился авва, – но и волхва не упускай из виду.
      Он поднялся и подошел к двери:
      – Если что-нибудь узнаешь – докладывай мне. Я не буду бесполезным в этих твоих поисках.
      Дамиан кивнул.
      – Спокойной ночи, – вкрадчиво ответил на его кивок авва, и ушел так же бесшумно, как и появился.
      За этой мягкостью и спокойствием Дамиан разглядел раздражение, если не сказать больше. Авва никогда не показывал эмоций, никогда. Он всегда оставался неизменно мягким, немного ироничным. Со всеми. Никто не мог угадать настроение аввы, но Дамиан чувствовал, что скрывает его улыбка. Наверное, поэтому и смог подняться наверх по ковровой дорожке, которую авва для него расстелил.
      Интересно, он собирается жить вечно? Авва со всей тщательностью закрыл Дамиану дорогу на свое место, и даже после его смерти Дамиану не получить полной власти над Пустынью. Его планы, его идеи, которых Дамиан не понимал, как ни старался, оставались далеко идущими, рассчитанными на годы, если не на десятилетия. И очень честолюбивыми. Зачем старцу честолюбивые планы? Не проще ли принять схиму и остаться в памяти потомков верным слугой Господа, как это делали настоятели до него?
      Дамиан подозревал, и небезосновательно, что авва хочет от него избавиться. Авва считал, что расширять земли дальше бессмысленно и опасно: обители не хватит сил удержать то, что они сегодня имеют. Экспансия прошла столь стремительно, а обитель не успела набрать сил и средств для контроля над всей своей территорией. Авва хотел сделать передышку, но Дамиан не мог с ним согласиться: расширение их влияния ослабляло главного противника – Златояра.
      Кристалл решал эту проблему, и множество других. И открывал перед аввой еще более широкие перспективы, и по дороге к ним Дамиан снова был для него желанен и необходим.
      Не успел он поднять кружку и вытереть пролитое вино, как услышал тяжелые шаги по лестнице: на этот раз можно было не сомневаться – наверх поднимался брат Авда. Уже по его походке Дамиан понял, что никаких вестей начальник сторожевой башни ему не принес – он всегда безошибочно угадывал такие вещи.
      Авда зашел в келью, пригнув голову под притолоку, и замер, прикрыв за собой дверь. Его словно высеченное из дерева лицо ничего не выражало, на щеках не проступило румянца с мороза, губы оставались плотно сжатыми. Высокий чистый лоб не хмурился – Авда всегда смотрел исподлобья и сдвигал клобук немного на затылок, отчего боковые крылья клобука приподнимались, сужая нижнюю часть лица, и делали его похожим на череп.
      – Садись, – кивнул Дамиан на лавку, где только что сидел авва.
      Авда не стал отказываться ни от мяса, ни от вина.
      – Ничего, вообще ничего! – пробормотал он, запихивая в рот кусок свинины, – На четвертом участке ребята слышали, как треснула ветка, но в лес не пошли – снега по грудь.
      – Напрасно, – сжал губы Дамиан.
      – Прикажешь пройти?
      – Прикажу. Сами могли бы догадаться, не дожидаясь приказа.
      – Мороз трещит.
      – Верю. Но проверить стоило. Он не может заметать следы бесконечно, ему это не под силу. В Никольской слободе патрули поставили?
      – Пять человек вокруг, и пятеро ходят по домам. Там же поле, он не сможет подобраться незамеченным, – Авда шумно глотнул вина.
      – Если он идет по лесу, то просто обойдет слободу кругом.
      – Дамиан, он слабенький юноша, а не лось. Ты можешь себе представить, каково оно – идти по лесу? Я говорю тебе, он замерз! Нам надо искать его тело, а не патрулировать реку.
      – Если ты будешь уповать на это, ты никогда его не возьмешь. Сними людей с дороги до четвертого участка и отправь к слободе. Идите цепью по левому берегу от слободы к монастырю. До четвертого участка.
      Авда кивнул.

* * *

      Лешек очень устал, каждый шаг давался ему с трудом. Он хотел пить, но от снега во рту ему становилось еще холодней, и он отказался от этого. В горле першил сухой кашель, но кашлять он не осмеливался – это могли услышать. Ему нужно было отдохнуть. Давно перевалило за полночь, луна скрылась за лесом, когда ему послышался далекий лай собак: Никольская слобода. Он удивился, насколько далеко от монастыря ему удалось уйти. Впрочем, верхом сюда можно было добраться за два-три часа, если хорошенько гнать лошадь.
      Мысль забраться в чей-нибудь сарайчик, зарыться в сено и поспать показалась ему очень соблазнительной, но Лешек немедленно отбросил ее в сторону – наверняка, вокруг слободы полно монахов, ему не удастся дойти до жилья незамеченным. Значит, надо обходить ее вокруг. Он вздохнул и стиснул зубы: ничего страшного. Он сможет. Они ждут его в слободе, они не поверят, что он ее обойдет.
      Теперь можно было ориентироваться на лай собак, и он зашел в лес немного глубже, чтобы его точно никто не заметил с реки. Это давало возможность идти не останавливаясь, но Лешек быстро понял, насколько вынужденные остановки помогали собирать силы.
      В глубине леса ветра не было слышно, тишина зазвенела в ушах, и ему казалось, что шум его дыхания слышен и на реке. Впереди и немного слева хрустнула ветка. Хрустнула громко, отчетливо и довольно далеко. Он замер и прислушался. Еще одна. Это не мороз, Лешек достаточно долго слушал звуки леса, чтобы понять, как ветки трещат от мороза, а как – под чьей-то ногой.
      И все же они шли ему навстречу очень тихо, не переговаривались, не раздвигали ветвей руками… Но он как зверь почувствовал их присутствие. Бежать назад? Далеко он не убежит, это очевидно. Монахи – здоровые, крепкие ребята, они нагонят его за несколько минут, как только обнаружат его след. Наверняка, они шли цепью. Но не через весь же лес они протянули эту цепь?
      Лешек вернулся по своему следу назад – по проторенной дорожке двигаться было легче и быстрей, а потом свернул вглубь леса, стараясь замести за собой след. Среди деревьев темно, луна скрылась, и даже если они станут светить себе факелами, разглядеть потревоженный снег будет очень тяжело. А факелами они светить не будут, они хотят остаться незамеченными.
      Это было трудно и очень медленно, а время поджимало. Они могли если не увидеть, то услышать его. Лешек скинул полушубок, и работа пошла быстрей. Саженей двести, если не больше, он полз назад, заравнивая за собой снег, когда услышал у реки голоса: они наткнулись на его следы. Но наткнулись на них не там, где он их оборвал, а ближе к реке, там, где он свернул к лесу, обнаружив поблизости слободу. Значит, он выскользнул из облавы очень удачно – увидев оборванный след сразу, они бы смотрели по сторонам внимательней.
      Однако найти его теперь – дело времени. Их много, с рассветом монахи легко увидят весь его путь, как бы он не старался замести следы. Значит, у него есть только один выход – пройти там, где его след не будет одиноким. Там, где прошла цепь.
      На след монахов он наткнулся нескоро, продолжая засыпать за собой снег – они двигались совсем близко к реке. Лешек надел полушубок мехом наружу и нарочно повалялся в снегу – так он будет не слишком виден издалека. Пока темно и нет луны, у него есть шанс по следам преследователей добраться до слободы незамеченным.

* * *

      Когда Лешек рассказал Лытке о разговоре с монахами, тот сначала забеспокоился, и всячески Лешека оберегал и прикрывал, но видно, Дамиану хватило того, что он напугал ребенка до обморока, поэтому ничего страшного за неделю с Лешеком не случилось. А когда Полкана рукоположили в иеродиаконы, Лытка просто взбесился от злости – он не боялся Инспектора, он его презирал и ненавидел одновременно.
      – Лытка, вот объясни мне, за что его сделали диаконом? – Лешек понял лишь, что с должности инспектора Дамиана теперь точно не снимут, и очень расстроился. И Паисия он жалел – по всему было видно, что иеромонах этим очень огорчен. А Лытка отличался не только силой и смелостью, он еще и хорошо понимал всю монастырскую кухню: ему доставляло массу удовольствия разведывать и собирать слухи об отцах обители, наблюдать за ними и их служебным ростом, выяснять, кто кого продвигает вперед, и кто кому переходит дорогу. Лешек ничего в этом не понимал, но слушал измышления Лытки с удовольствием и удивлялся его проницательности.
      – Авва двигает Полкана, – с готовностью ответил Лытка, – но не может же он совсем не прислушиваться к иеромонахам.
      – Но ведь раньше он ему отказал? Все же знали…
      – Ну какой из Полкана священник? Знаешь, я думаю, он и в бога-то не очень верит… – это Лытка сказал шепотом, на всякий случай, – авва тоже не дурак. Если Полкан станет иеромонахом, то его, чего доброго, сделают игуменом, он же такой, без мыла куда хочешь влезет… Ведь это не авва будет решать, а где-нибудь повыше. Епископы какие-нибудь… Представь себе Полкана на месте аввы! Да он весь монастырь разнесет, по бревнышку! Со своими помутнениями!
      Лешек нервно хохотнул: ему совсем не хотелось видеть Полкана на месте аввы. Авву он, правда, встречал только на праздничных службах, и ничего о нем толком не знал. Но Полкана на этом месте представлял хорошо.
      – А зачем авва его тогда двигает?
      – Не знаю. Не понимаю я этого. Или он хочет весь монастырь сделать похожим на наш приют? Чтобы все по струнке ходили… Не знаю.
      – Противно получилось, – вздохнул Лешек, – Паисий хотел Полкана убрать, потому что у него сана нет, а вышло еще хуже… Может, авва просто не знает, какой Полкан на самом деле? Может, с аввой он прикидывается добрым?
      Лытка пожал плечами, что могло означать все что угодно – от его неуверенности в этом вопросе, до полного согласия с этим утверждением. Лешеку хотелось думать про авву хорошо – пусть в монастыре будет хоть один человек, на которого можно уповать в случае чего. Из этой истории он вынес понимание того, что Паисий не имеет реальной власти, и надеяться на его заступничество не приходится.
      Лытка сказал, что Полкан забудет эту историю. Наверное, он просто хотел Лешека успокоить, но Полкан и вправду его не трогал, удовлетворившись маленькой победой над Паисием. Лешеку от этого было не менее страшно, он обмирал при виде Леонтия и старался ходить по стеночке, как мышка. Но прошло время, все забылось, жизнь вошла в нормальную колею, и в следующий раз он столкнулся с Дамианом только через год.
      Лешеку к тому времени исполнилось одиннадцать, а Лытке – тринадцать, причем Лешеку никто бы не дал больше восьми, а его друга запросто можно было принять за пятнадцатилетнего юношу: он вытянулся и заметно раздался в плечах, у него начал ломаться голос, а над верхней губой пробивался светлый пушок.
      Паисий на время запретил Лытке петь, и Леонтий определил ему другое послушание – поставил помощником к старому углежогу Дюжу. Дюж, человек довольно крупный и мрачный, на поверку оказался добрым, жалел Лытку, называл его «чадушко», отчего тот слегка обижался, и не подпускал к работе.
      – Побегай, чадушко, поиграй. Когда еще доведется!
      Лешек завидовал Лытке – уголь жгли в лесу, у Ближнего скита, а походы в лес Лешек очень любил. Во второй половине лета и осенью мальчиков отправляли за ягодами и за грибами, но стоял солнечный май, а до июля надо было дожить.
      Времени на игры у детей в приюте и вправду не хватало: в обычные дни не менее шести часов отнимали церковные службы, а остальное время ребят, как и других насельников, занимали послушанием. Певчим повезло больше остальных – их послушание преимущественно состояло в спевках, остальные же приютские помогали на скотном дворе или в мастерских. Только после ужина, если не служили всенощную, мальчики были предоставлены сами себе – от повечерий и полунощниц их освобождали.
      Воскресенья и праздники Лешек ненавидел: не смотря на любовь к пению, отстоять на клиросе всенощную – а она заканчивалась в половину пятого утра – само по себе было тяжело, а уж после этого к восьми явиться к исповеди, к десяти снова подниматься на клирос и петь во время трехчасовой литургии, после обеда – какой-нибудь молебен, а в шесть пополудни – опять служба… В субботу вечером он чувствовал острое желание лечь и умереть, а в воскресенье после ужина засыпал, как убитый, хотя воспитатели обычно расходились по кельям, и время считалось очень подходящим для веселья и шалостей. Правда, и послушаний никаких в воскресенье не назначали, но Лешеку от этого легче не становилось.
      – Лытка, вот объясни мне: зачем нужны эти всенощные? – Лешек интересовался этим вопросом каждую субботу. И тогда Лытка пускался в рассуждения о боге.
      – Я думаю, это такой бог, которому надо служить. Иначе он останется недоволен. Чем больше ему служишь, тем больше ему нравится.
      – Лытка, мы и так все попадем в ад, так зачем мучиться еще и при жизни?
      – Ну, я думаю, не все. Вот схимники, например.
      – Знаешь, когда я думаю про схимников, мне в рай что-то не хочется… Представь себе, что это за рай, в котором никого больше нет, кроме этих мрачных старцев.
      – Все равно, служить надо. Ведь бог может покарать и здесь. Если ему не служить, возьмет и устроит конец света. Или убьет молнией. Леонтий рассказывал, помнишь? Про нерадивого отрока?
      Лешек отлично помнил. Много лет назад, когда сам Леонтий был мальчишкой, одного из приютских – по словам Леонтия, нерадивого в служении богу – на самом деле убило молнией. Монахи иногда поминали его молитвой в годовщину смерти, и одинокое дерево, около которого он погиб, до сих пор стояло недалеко от монастырской стены с обугленной верхушкой. Эту историю рассказывали в назидание мальчикам довольно регулярно, и на маленького Лешека она нагоняла такого страху, что он неизменно плакал в конце. Каждый раз, когда повествование доходило до того момента, где мальчик бежал к дереву, Лешек надеялся, что бог промахнется, и молния ударит в другое место. Но – как ни странно – история всегда заканчивалась одинаково: злой бог настигал ребенка и убивал. Лешек даже сочинил песню, в которой мальчику удалось спрятаться в лесу, и бог, рассерженный неудачей, долго кружил над ним, но деревья надежно укрыли отрока сенью своих ветвей.
      По воскресеньям Лешек бога особенно ненавидел, и думал, как было бы здорово, если бы нашелся какой-нибудь отважный герой, который бы поднялся на небо, убил его и освободил людей от непосильного ему служения. Наверное, Иисус хотел спасти людей от бога, но выбрал для этого какой-то странный путь, а потом, все же поднявшись на небо, и вовсе остался там и помогает теперь вершить страшный суд.
      Лытка службами не тяготился: он осиротел довольно поздно, и, по сравнению с тяжелым трудом землепашца, многочасовое стояние на клиросе трудным не считал. Зато он ненавидел пост. Лытка всегда хотел есть, хотя кормили приютских не так уж плохо: и молоко, и яблоки, и каша с маслом, рыба, и мясо по праздникам. Наверное, он рос слишком быстро, и ему действительно не хватало того, что отпускалось детям строгими порциями. В постные дни Лытка непременно был скучным, а к концу продолжительных постов становился раздражительным и несчастным. Лешек, который к еде относился равнодушно, делился с ним, что, кстати, строго запрещалось монастырским уставом, но легче от этого Лытке не становилось.
      Оказавшись помощником углежога, и несколько часов в день предоставленный сам себе, Лытка, конечно, ни во что не играл – вышел из этого возраста, но зато получил возможность обследовать окрестности монастыря, и, в первую очередь, Ближний скит. По вечерам он рассказывал Лешеку о своих приключениях, и Лешек завидовал ему еще сильней.
      Вообще-то в скиту никто не жил: три отдельно стоящие кельи пустовали с давних времен, а в маленькой часовне раз в год служили молебен преподобного Агапита, игумена Усть-Выжской Пустыни, умершего лет пятьдесят назад. Однако скит не был заброшен – дорожки двора тщательно выметены, избы подправлены: хоть сейчас въезжай и живи. Лытка не понимал, зачем это нужно, пока однажды, без дела шатаясь по лесу, не увидел цепочку монахов, молча пробирающуюся через лес к скиту.
      Он присел, спрятавшись в малиннике: монахи шли тихо, как будто крались, и с ними вместе был один человек, одетый в мирское, по-военному. Когда же в одном из монахов Лытка узнал авву, а в другом – Эконома Гавриила, то не смог преодолеть любопытства, и решил непременно за ними проследить.
      Монахи вошли в небольшую, отдельно стоящую трапезную скита, внимательно осмотревшись по сторонам, но Лытку, разумеется, не увидели – он отлично умел прятаться. Один из монахов остался снаружи, и время от времени обходил домик по кругу, как будто чуял, что кто-то захочет подслушать их разговор. От этого Лытке еще сильнее захотелось узнать, о чем они говорят.
      С задней стороны, к трапезной вплотную, росли густые кусты смородины, и Лытка, дождавшись, пока сторож скроется за поворотом, спрятался за ними и прижался к бревенчатой стене: с тропинки, по которой ходил монах, разглядеть его было нельзя, зато он отлично слышал все, что происходило за стеной.
      В этом разговоре Лытка сначала ничего не понимал, но быстро догадался, что военный – один из приближенных князя Златояра, который, по сути, шпионил за ним в пользу монастыря. Военный рассказывал о князе, о его ближайших планах, и, в чем Лытка не сразу смог разобраться, о далеко идущих намерениях. Это было так интересно, что Лытка забыл про все на свете, и, открыв рот, жадно ловил каждое слово, стараясь просто запомнить то, что не понял сразу. За сухими, деловыми словами воина ему виделись княжеские палаты, конница с развивающимися плащами, жители деревень, прячущиеся по домам, завидев отряд сборщиков податей. Монахи обговаривали сказанное сдержано, а после и вовсе перешли на обсуждение внутренних монастырских проблем, что Лытке показалось еще интересней.
      Вечером он, захлебываясь от восторга, передавал услышанное Лешеку, но взял с него клятву, никогда никому об этом не говорить. А потом долго не мог уснуть, переваривая полученную информацию, додумывал остальное, и следующим вечером снова рассказывал Лешеку, теперь свои соображения на этот счет.
      Лешек не очень хорошо разбирался в таких высоких материях, но слушал Лытку с удовольствием. Из рассказов он понял только, что князь Златояр притесняет монастырь, и обирает его деревни, отчего в обители скоро совсем нечего будет есть. Подати, которые крестьяне платили монахам, ушли в мошну князя, и у крестьян просто нечего больше взять. И никакое божье слово не поможет убедить деревенских в том, что людям князя ничего отдавать нельзя – они действуют силой, а не убеждением.
      За месяц Лытка выяснил, что собираются монахи в скиту два раза в неделю – в понедельник и в среду. Причем, в середу всегда приходит шпион, а в понедельник они просто обсуждают насущные проблемы монастыря, не предназначенные для чужих случайных ушей. Лешеку очень хотелось хотя бы раз побывать там вместе с другом, посмотреть на незнакомого воина, послушать, о чем говорят между собой авва и Эконом, когда их никто не слышит. Его не очень волновали проблемы с князем, но зато внутренняя жизнь обители касалась его напрямую. Что авва думает о Паисии, что – о Дамиане, какими словами они говорят друг о друге – всего этого Лытка как следует рассказать не мог, он больше интересовался внешней стороной дела. Да и вообще, такое увлекательное приключение будоражило его кровь – лес, скит, тщательно оберегаемые секреты и ощущение причастности к чему-то большому, важному, вместо скучной приютской жизни и надоевших богослужений.
      Лытка тоже хотел хоть раз взять Лешека с собой – может быть, для подтверждения собственных рассказов, а может и потому, что вдвоем это гораздо интересней. Но не мог же Лешек прямо попросить отца Паисия отпустить его погулять по лесу вместе с Лыткой!
      И тогда Лытка придумал маленькую хитрость, на которую ни один воспитатель бы не поддался, зато отец Паисий наверняка не заподозрил бы подвоха: Лешеку надо было притвориться больным, но не раньше, чем на спевке, потому что иначе воспитатели могли быстро его раскусить. В понедельник после завтрака Лытка сам угольком изобразил Лешеку черные круги вокруг глаз, и без того больших и глубоких. Вид получился впечатляющий – хиленький мальчонка на грани истощения, на лице – одни глаза остались. Он велел Лешеку почаще тяжело вздыхать и петь как можно тише.
      Надо сказать, Лешеку было не очень приятно обманывать отца Паисия, но по дороге в церковь он так вошел в роль, что и вправду начал чувствовать себя изможденным и больным: после воскресенья это было не удивительно. Разумеется, Паисий, услышав пару тяжелых вздохов, сам спросил Лешека о самочувствии, и отправил его в приют, выспаться и отдохнуть. Ни в какой приют Лешек, очевидно, не пошел, а потихоньку, вдоль монастырской стены, проскользнул к восточным воротам, где его ждал Лытка. До Ближнего скита они пошли кружной дорогой, чтобы не попасться на глаза монахам. И только тут Лешек подумал о том, насколько рискованное дело они задумали.
      – Слушай, Лытка, а что будет, если нас поймают? – он приостановился, раздумывая.
      – Высекут, – усмехнулся Лытка.
      Таким отчаянным трусом, как год назад, Лешек уже не был, но у него все равно передернулись плечи: к розгам он так и не привык, и каждое наказание воспринимал примерно как конца света. Теперь ему хватало мужества не унижаться до мольбы о пощаде, но сдерживать слез он не научился.
      – А ты что, боишься? – спросил Лытка и посмотрел на Лешека с вызывающей улыбкой.
      – Нет, – поспешил ответить Лешек – он во всем хотел быть похожим на Лытку, – я не боюсь. Но, знаешь, мне кажется, так легко мы не отделаемся… Наверняка, об этом расскажут не Леонтию, а Полкану.
      – Да ну! Ты слышал, что Полкану запретили бить приютских его плеткой? Чтобы он не убил никого ненароком.
      – Нет. Ну и что, что запретили. Он все равно с ней ходит… – Лешек не сомневался, что нарушить запрет Дамиану ничего не стоит.
      – Да ладно, пошли, никто нас не поймает! – рассмеялся Лытка, – я целый месяц хожу, и ничего.
      Но Лешека мучило нехорошее предчувствие, он все чаще вздыхал, однако делиться с Лыткой опасался – чего доброго, его друг и вправду решит, что ему страшно.
      Они успели залезть в смородину до того, как в скиту появились монахи, но сидеть без дела им пришлось недолго. У Лешека от волнения стучали зубы – он так долго ждал этой минуты, и, наконец, его мечта сбывается! Он даже забыл о своих смутных сомнениях, а страх только усиливал остроту ощущений. В глубине души он, конечно, мечтал, чтобы все поскорей закончилось благополучно, и они с Лыткой вернулись в приют довольные и полные новых впечатлений. Лешек уже представлял себе эту обратную дорогу по солнечному лесу, и их разговор, и гордость собой за столь дерзкую авантюру.
      Монахи подошли к трапезной бесшумно, Лешек услышал их только когда раздался скрип двери. И волнение его было вознаграждено сторицей: поговорив немного о запасах зерна на конец лета и сборе податей будущей осенью, монахи начали обсуждать Дамиана. Разговор их был долгий и путаный, Лешек не все в нем понимал.
      – Я думаю, Дамиана рано поднимать наверх, – мрачно сообщил Эконом, – он не вполне владеет своими чувствами, гневлив, и, между прочим, понимает, что авва ему благоволит, поэтому ведет себя не всегда выдержано.
      – Ну и что? – возразил Благочинный, – он молод, а этот недостаток со временем, как известно, проходит. Не забывайте, в одночасье он ничего не добьется, ему потребуется несколько лет для того, чтобы он начал приносить реальную пользу.
      Монахи говорили по очереди и не перебивали друг друга, Лешеку показалось, что кто-то – наверное, авва, делает им знак, когда можно начинать говорить.
      – Я считаю, что у него есть другой существенный недостаток, – сказал иеромонах, голоса которого Лешек не узнал, – он совершенно равнодушен к мнению о нем братии, и, что будет сильно мешать, к мнению иеромонахов. Духовники мальчиков жалуются на него, Паисий только и ищет повода прижать его к ногтю, а Дамиану – как с гуся вода.
      – Паисий ничего не решает, – не согласился Благочинный.
      – Паисий – да, но лишний ропот нам тоже не нужен. И потом, Дамиан действительно превратил приют в казарму.
      – Э, тут ты не прав, – снова вступил в разговор Эконом, – мы позволили ему действовать по его усмотрению и не чинили препятствий. И посмотрите, как грамотно он расставил людей, добился привилегий для воспитателей. Я посмеивался и восхищался тем, с какой легкостью ему удалось сократить послушания для мальчиков, как он наладил хорошее питание – между прочим, мальчики сейчас едят больше, чем некоторые монахи, а с послушниками я бы и сравнивать это не стал. Он отличный хозяйственник, и, при всем при этом, приют начал приносить пользы больше, чем потребовал расходов. Практически вся заготовка грибов и ягод лежит на детях, а пять лет назад они не собирали и трети всех запасов. Раньше монахи отказывались от помощи приютских, и считали их обузой, а не подспорьем, а теперь наоборот – рады, и даже просят в помощь мальчиков. А ведь время, отпущенное на послушание, он сократил почти вдвое.
      – Конечно, дети настолько запуганы воспитателями, что опасаются отлынивать от работы.
      – Нет. Это, конечно, тоже имеет значение, но основная заслуга Дамиана не в этом – мальчики высыпаются, достаточно отдыхают, хорошо едят – естественно, их работа более продуктивна, чем у голодных сонных мух, которых мы видели пять лет назад. Знаете, как он добился полных корзинок с ягодами, которые приносят ему из леса? Во-первых, поход в лес в приюте считается поощрением, туда не пускают тех, кто нарушает дисциплину. Во-вторых, мальчикам не запрещают есть ягоды, но при этом они должны собрать какую-то установленную норму. Раньше дети выбирались в лес, чтобы набить живот и подремать под кустиками, теперь же – чтобы погулять с пользой дела.
      Лешек слушал, открыв рот: ему никогда не приходило в голову, что Дамиан заботиться о них и добивается для них каких-то привилегий. Он, конечно, слышал, будто раньше послушания начинались в шесть утра и заканчивались в десять вечера, но никак не связывал это послабление с Полканом – в те времена он был слишком мал, чтобы понимать отличие между воспитателем и Инспектором приюта.
      – Но в приюте действительно не уделяют должного внимания вопросам веры, – сказал кто-то незнакомый Лешеку по голосу, – детей заставляют вызубривать непонятные для них канонические тексты, и, если бы не проповеди, они бы вообще не имели представления о боге.
      – Ну, это можно отнести к недоработкам Дамиана, и даже поставить ему это на вид, но сейчас-то мы речь ведем не об этом, – вставил Благочинный.
      – Дамиана нужно удерживать в рамках, – этот голос Лешек тоже не узнал, – он слишком… пронырлив, и слишком любит власть. И его руководство приютом это лишь подтверждает. Я думаю, он может стать опасным не только для наших врагов, но и для нас, рано или поздно.
      – Дамиан никогда не подставляет своих людей, – добавил Благочинный, – заметьте, он ни разу ни одной своей неудачи не списал на подчиненных. Он принимает ответственность за их поступки на себя, и разбирается, как с детьми, так и с воспитателями, самостоятельно.
      Все замолчали, и молчание длилось довольно долго, пока, наконец, Лешек не услышал голос аввы:
      – Я выслушал всех, кто хотел что-то сказать? Тогда я скажу так: Дамиана не стоит продвигать по служебной лестнице. Пока. Пусть остается Инспектором еще некоторое время, вернемся к этому вопросу через год-другой. Но мы можем ввести его в наш круг – это будет для него полезно и приятно, даст толчок для дальнейшей деятельности. Он будет понимать, в чем состоит его задача, и, возможно, уже сейчас начнет ее решать. Таким образом, те несколько лет, которые отделяют его от принесения реальной пользы, он может благополучно совмещать с должностью Инспектора.
      Лытка, слушавший монахов сжав зубы и сузив глаза, от злости хлопнул кулаком по коленке – никакие заслуги Инспектора не могли поколебать ненависти Лытки к нему. Лешек отлично понял, что чувствует Лытка: разочарование в авве и крушение надежд на то, что Полкан когда-нибудь будет наказан по заслугам. Его детское, немного наивное представление о руководстве монастырем, трещало по всем швам, и если Лешек спокойно принял некоторый цинизм и откровенность этого обсуждения, то Лытка принимать такого не желал.
      Он был так возмущен, что еще раз хлопнул рукой по коленке и со свистом втянул в себя воздух. Это он сделал напрасно – монах, обходивший трапезную дозором, услышал странный звук и быстрыми шагами направился в их сторону. Лешек сполз на землю, поглубже зарылся в кусты и прикрыл руками голову, стараясь слиться с травой и смородиной, но Лытка был слишком большим для такого маневра – как только сторож раздвинул ветки, он тут же обнаружил его вихрастую голову, которую и ухватил за волосы.
      – Хоп! – крикнул монах, и разговор за стенкой немедленно стих.
      Лешек лежал ни жив, ни мертв. В голове появилась мысль немедленно кинуться на сторожа и попытаться вызволить друга, но страх сковал его движения, и за то короткое время, пока монах вытаскивал Лытку из кустов на тропинку, Лешек так и не собрался с духом это сделать. А потом было поздно, потому что неожиданно подбежать к монаху сзади у него бы точно не получилось.
      Сторож, ни слова не говоря, потащил Лытку в трапезную, Лешек услышал, как открывается дверь. Наверное, для него это был самый подходящий случай убежать незамеченным, но бросить друга вот так, даже не выяснив, что с ним произойдет дальше, он посчитал совсем позорным.
      – Я вытащил его из кустов смородины, – сказал сторож, – я думаю, он подслушивал.
      Монахи не вскакивали с мест, и не шумели. Лешеку показалось, что они даже не удивились.
      – А Дамиан молодец… – глухо засмеялся Эконом, – такого я от него не ожидал.
      – Я не вижу в этом ничего смешного, – возразил некто, с самого начала критикующий Полкана, – не сомневаюсь, что он догадывался о наших собраниях, но это вопиюще! Посылать шпиона к самому авве!
      – Погодите, – оборвал его Благочинный, – может, мы сначала спросим отрока, зачем он здесь и кто его прислал?
      – Мальчик, – обратился к Лытке сам авва, – скажи нам, что ты тут делал?
      – Я оказался здесь случайно, – Лешек по голосу догадался, что Лытка вовсе не испугался, – и мне стало очень любопытно. Прости меня.
      Голос у Лытки был смешной – то он басил, а то срывался на писк.
      – И отец Дамиан тебя сюда не посылал?
      Видимо, Лытка покачал головой, потому что ответа Лешек не услышал.
      – Отец Василий, сходите в приют и пригласите сюда отца Дамиана, – попросил авва, – вот для него и настал момент появиться здесь по приглашению. Хороший повод, ничего не скажешь.
      По голосу аввы невозможно было догадаться, сердится он или наоборот, доволен случившимся. Монах, дозором обходивший трапезную, вышел во двор, и Лешек услышал его скорые удаляющиеся шаги.
      – Ты был один? – спросил авва, и от этого вопроса Лешек обмер. Нет, он нисколько не сомневался в том, что Лытка его не выдаст, но ведь ему придется солгать самому авве! А вдруг, это как раз такой грех, за который бог непременно поразит его молнией?
      – Один, – спокойно ответил Лытка.
      – Отец Гавриил, посмотрите, пожалуйста, нет ли там еще одного шпиона.
      Лешек понял, что надо срочно менять место расположения, выскользнул из кустов, перебежал тропинку, и спрятался за толстым дубом, сжавшись в комочек у его корней. Но Эконом не стал обыскивать весь двор, осмотрев только смородиновые кусты, да и то не очень тщательно. Нет, убежать Лешек не мог. Он бы никогда не простил себе этого. Вернуться в смородину он побоялся, и нашел себе другое укрытие, в зарослях высокого иван-чая сбоку от крыльца трапезной. Оттуда почти ничего не было слышно, а говорили монахи негромко, зато отлично был виден вход и ворота скита.
      Лытка потом рассказал ему и о разговоре с монахами, и о приходе Дамиана. По словам Лытки, Дамиану устроили настоящую выволочку, как будто и не посмеивались перед этим над его прыткостью, и не восхищались его успехами. И уж конечно, не позвали к себе в компанию, как решил до этого авва. Лытка чуть было не поверил в то, что его подслушивание перечеркнет карьеру Полкана. Монахи нисколько не сомневались в том, что Лытку послал Дамиан, но припомнили ему и претензии Паисия, и его неумение держать себя в руках, и много других мелких прегрешений. Дамиан огрызался и оправдывался, ссылаясь на то, что Лытка был прикреплен в подчинение к Дюжу, но отлынивал от работы. На что Эконом, который несколько минут назад расхваливал работу мальчиков, не преминул заявить:
      – Приютские дети очень часто относятся к послушаниям без должного рвения. Их работу приходится проверять, они все время ищут способа увильнуть от нее, и сегодняшний случай – не исключение, а закономерность. И это твоя недоработка! Стоит побольше внимания уделять детям, а не своим амбициям. Почему бы не разъяснить ребятам, что монастырь – наш дом, и оттого, как каждый будет трудиться, зависит, насколько хорошо мы будем жить.
      Эконом сделал паузу, но Дамиан молчал, и, слушая рассказ Лытки, Лешек живо представлял его лицо: с виду спокойное, но с горящими глазами и бегающими по скулам желваками.
      Эконом продолжил, так и не дождавшись ответа:
      – Благодаренье Богу, каждому из мальчиков повезло оказаться здесь, и мы заботимся о них не ради того, чтобы они на нас работали, но трудиться нам заповедал Господь, и вот этого-то как раз твои воспитанники не понимают. Может быть, воспитателям надо почаще говорить с детьми о божественном? Как ты считаешь?
      На это Дамиану пришлось ответить, и голос его был как будто спокоен:
      – Разумеется, отец Гавриил. Мы сегодня же поговорим с детьми о божественном.
      – Иди с глаз моих! – добродушно хмыкнул авва, – надеюсь, ты сделаешь из этого разговора верные выводы.
      Лешек отлично видел, как Дамиан вывел Лытку на крыльцо, сжимая его руку чуть выше локтя. Лицо Полкана перекосила гримаса брезгливой ярости:
      – Ну что? Поговорим о божественном? – рявкнул он и тряхнул Лытку за руку.
      Лытка и тут не испугался, и Лешек с ужасом смотрел на то, как его друг сам роет себе яму: ему достаточно было пересказать, что он услышал, для того чтобы Дамиан сменил гнев на милость. Но он промолчал, с вызовом глядя Полкану в глаза.
      – Шкуру спущу, – прошипел Дамиан и сдернул Лытку с крыльца вслед за собой. Видно, его задело бесстрашие мальчишки, потому что он поспешил добавить, – и не надейся на розги, это для тебя будет слишком ласково.
      Лешек зажал рот рукой – Полкан хочет наказать Лытку своей страшной плетью! И в этом нет ничего удивительного: если авва не поверил, что Полкан Лытку шпионить не посылал, то Дамиану придется избить мальчика до полусмерти, если не до смерти, чтобы убедить авву в обратном.
      Они проходили в двух шагах от головы Лешека, и тот зажмурился от страха – ему казалось, что Дамиан насквозь видит заросли иван-чая.
      – Тебе запретили бить приютских плетью! – с вызовом ответил Лытка на его угрозы, и Лешек зажал рот еще крепче – что же Лытка делает! Зачем он грубит Полкану? Или считает, что ему нечего терять? Так ведь есть, есть!
      – Поговори, щенок! – Дамиан дернул Лытку за руку сильней и потащил вперед, ускорив шаги. Если бы он так сжал руку Лешека, она бы наверняка сломалась.
      – Не думай, что об этом никто не узнает! Я расскажу об этом Паисию! – злобно процедил Лытка.
      – Не успеешь… – хмыкнул Дамиан. Лешек не видел его лица, но легко его представил, и ему стало так страшно, что пересохло во рту. Надо что-нибудь сделать! Надо подбежать сзади и наброситься на Полкана, чтобы Лытка успел вырваться и убежать! Но вряд ли они смогут одолеть взрослого мужчину даже вдвоем, а Дамиан славился силой и среди взрослых монахов. И если они не смогут убежать, то тогда будет ясно, что Лешек подслушивал тоже, и тогда… Нет, так действовать следует только для того, чтобы очистить совесть и говорить себе потом: «Я сделал все, что мог».
      Может быть, войти в трапезную и сказать авве, что Дамиан собирается убить Лытку? Лешек вспомнил, с каким цинизмом монахи обсуждали дела обители, и понял, что им наплевать, убьет Дамиан Лытку или нет: они, чего доброго, с улыбками восхитятся находчивостью Дамиана и возведут это ему в заслугу. И потом, ему и тут придется признаться, что он шпионил тоже…
      Дамиан уже провел Лытку через открытые ворота, а Лешек никак не мог решиться на какой-нибудь поступок, и мучился, разрываясь между страхом, совестью, любовью и жалостью к другу и желанием ему помочь. Лытка бы на его месте не рассуждал – он бы действовал, отчаянно и бесстрашно.
      Паисий! Вот единственный человек, который может помочь! Ему на Лытку не наплевать, он не любит Дамиана, он обязательно Лытку спасет! Но Паисий в летней церкви, а мимо нее лежит самая короткая дорога к приюту от восточных ворот.
      Надо обогнать Полкана, во что бы то ни стало! Успеть! Лешек хотел вскочить, но вовремя опомнился: Дамиан уводил мальчика по тропинке в лес, и ему стоило лишь оглянуться, чтобы увидеть Лешека и все понять. Но как только они скрылись за деревьями, на крыльцо вышел монах-сторож, и внимательно оглядел скит. Лешек прижался к земле и зажмурился: он не успеет! Если он будет прятаться и дальше, то не успеет! Монах его не догонит, надо немедленно вставать и бежать! От страха дрожали коленки, Лешек собирался с духом, глубоко вздыхал, подбирался… но так и не решался подняться на ноги.
      Монах стоял на крыльце целую вечность, но потом, оглядевшись как следует, все же начал снова обходить трапезную кругом. Лешек дождался, когда он скроется за ее задней стенкой – теперь надо было действовать тихо и быстро, а это он умел.
      Он бежал через лес со всех ног, как заяц перепрыгивая через кочки, ныряя под развесистые еловые лапы, спотыкаясь о корни и разбивая коленки. Ему пришлось огибать прямую тропу, ведущую к скиту от восточных ворот, чтобы Дамиан не только не увидел его, но и не услышал.
      Но как только он выскочил на открытое пространство перед монастырской стеной, так сразу понял, что опоздал – Полкан подводил Лытку к воротам. Ни обогнать его, ни пробежать незамеченным, Лешек ну никак не успевал! Ему пришлось снова ждать и мучиться страхом и угрызениями совести, до тех пор, пока Дамиан не зашел на монастырский двор.
      Лешек перелетел открытое поле, которое отлично просматривалось со всех сторон, быстро как ласточка – вперед его подгонял страх быть замеченным, и побоялся бежать к летней церкви напрямик, пустился в обход, прячась в тени ограды скотного двора. Он видел удаляющуюся спину Дамиана, которому до дверей приюта оставалось всего несколько шагов.
      Из окна летней церкви доносилось пение взрослых – красивый высокий голос выводил сложную мелодию канона, и снизу его подхватывал хор, разложенный на нескольких голосов. Мальчики так петь не умели, им было положено сидеть, слушать и учиться такой же слаженности и чистоте звуков. Лешек подумал об этом машинально, между делом.
      Спевки Паисий устраивал на хорах, чтобы не мешать прибирать храм и готовить его к новой службе, да и голоса сверху звучали красивей и звонче. Лешек вбежал в церковь с бокового входа, наиболее близкого к хорам, и крикнул, так громко, что у него самого заложило уши:
      – Отец Паисий! Скорей! Пожалуйста!
      И только после этого подумал, что Паисий по своей наивности запросто может сказать Дамиану, кто его позвал. Но было поздно. Его крик гулко разлетелся под деревянными сводами, и хор замолк, а Паисий посмотрел вниз.
      – Скорей, спаси Лытку! Дамиан хочет убить Лытку!
      Вообще-то, орать в церкви было не положено, и за одно это Лешеку могли устроить изрядную выволочку. Да и обращение к иеромонаху в таком тоне несколько нарушало приличия… И Дамиана следовало назвать отцом Дамианом… Лешек растерялся, испугавшись того, что сделал, но отец Паисий быстро понял, в чем дело, и простил эту наглую выходку. Во всяком случае, ничего Лешеку не сказал, а очень быстро начал спускаться вниз, едва не спотыкаясь на крутых ступенях.
      Вместе с ним к приюту направились двое здоровенных певчих, из чернецов, и это Лешеку понравилось больше всего – ведь Полкан мог и не послушаться Паисия.
      Лешек не смел просить их двигаться быстрей – иеромонах и так перебирал ногами со всей возможной торопливостью, но сам успел добежать до дверей приюта и вернуться обратно, и снова побежал вперед. Он был уверен, что они опоздают!
      Но Дамиан явно не ожидал, что ему кто-то может помешать, да еще и в его собственной вотчине, поэтому никуда не торопился, но и времени не тянул. И вышло все гораздо лучше, чем могло бы: появись Паисий на минуту позже – и Лытку могли и не спасти, а секундой раньше – Дамиан бы отговорился от него и выпроводил восвояси.
      Из коридора приюта отлично просматривалась трапезная, в которую вела не дверь, а широкая арка, и один из певчих – помоложе и посообразительней – бегом пронесся по коридору. Лытка был привязан к лавке, и Дамиан занес над ним плеть, когда Паисий крикнул:
      – Остановись, Дамиан! Ты убьешь ребенка!
      Впрочем, остановили Полкана не слова иеромонаха, а твердые руки певчего. Лешек не рискнул зайти в трапезную, наблюдая за происходящим у двери в спальню, и в любую секунду был готов за этой дверью скрыться. Он думал, что воспитатели придут Дамиану на помощь, но те только отступили в сторону, не желая вмешиваться: они боялись Инспектора, но его выходку вряд ли одобряли.
      Дамиан сопротивлялся и сквернословил, и, надо сказать, двоим певчим с трудом удалось его скрутить. Паисий негодовал – его подбородок дрожал от возмущения, и руки сжимались в кулаки, чего Лешек от иеромонаха не ожидал.
      – Не сомневайся, после этого я добьюсь, чтобы тебя убрали из приюта! – выговорил он с тихой злобой, но Дамиан с заломленными за спину руками только рассмеялся ему в ответ.
      – Развяжите мальчика, – велел Паисий воспитателям, – я не знаю, в чем он виноват, но смертью прегрешения ребенка карать не стоит.
      Воспитатели переглянулись, и не посмели ослушаться.
      – Мы пойдем к авве, – сообщил иеромонах и с достоинством кивнул ухмыляющемуся Дамиану, – и он сам решит, что с тобой делать.
      Лешек благоразумно спрятался за дверь, и, когда Паисий увел Дамиана, сидел тихонько в спальне, надеясь, что Лытку отпустят, и они решат, что делать дальше сообща. Но Лытку не отпустили, а заперли в учебной комнате, и Лешек снова испугался: если кто-нибудь зайдет в спальню, то сразу догадается, что Паисия позвал Лешек, и Дамиан ему этого никогда не простит. Он сел на пол за кроватями, чтобы его нельзя было увидеть от двери, но не сомневался: его обязательно начнут искать и найдут.
      А потом вспомнил, что все певчие, и мальчики, и взрослые, видели и слышали, как он позвал Паисия. И кто-нибудь обязательно расскажет об этом воспитателям, а те доложат Дамиану. От этого ему стало еще страшней, почти до слез. Он думал про Лытку: ведь авва ни за что не уберет Дамиана из приюта, теперь это ясно, как божий день. И что будет, когда Полкан вернется? Что он сделает с Лыткой?
      Лешек дрожал в спальне до самого обеда – службу он пропустил, потому что боялся высунуть нос в коридор.
      Дамиан появился в приюте, когда мальчики обедали, и, как ни странно, был весел и доволен собой. Он зашел в трапезную, обвел глазами своих воспитанников, поманил рукой Леонтия и сказал, нарочно громко, чтобы его все слышали:
      – Разузнай, кто сдал меня Паисию. Хотя, я, наверное, и сам догадаюсь…
      Он снова внимательно посмотрел на ребят, и Лешеку стоило большого труда не сползти под стол – ему казалось, что Дамиан давно понял это, и теперь просто играет с ним, как кошка с мышью. Да и глаза певчих непроизвольно скосились в его сторону.
      Лытку не выпустили из учебной комнаты до ужина, а после ужина все равно высекли, «взрослыми» розгами, и настолько сильно, что он не смог сам встать с лавки – Леонтий постарался угодить Дамиану. Лешек жмурил глаза и вздрагивал от каждого удара, но Лытка ни разу даже не застонал.
      Двое ребят постарше помогли ему дойти до спальни и уложили на кровать, и только тут Лешек увидел, что Лытка прокусил себе губу до крови. Лешек присел около него на колени и расплакался от жалости – как бы его друг не храбрился, розги все равно ободрали кожу на спине.
      – Лытка, – Лешек погладил его руку, – Лытка, тебе очень больно?
      Лытка повернул голову в его сторону, слегка зажмурив один глаз.
      – А чего ты ревешь? – спросил он и улыбнулся.
      – Просто.
      – Да ты чего, меня жалеешь, что ли? – он улыбнулся еще шире.
      – Ну да…
      – Не реви, все нормально! – он неловко положил руку Лешеку на голову и пошевелил его волосы, – это ерунда! Вот если бы Полкан успел меня достать, то еще неизвестно, был бы я сейчас жив или нет. А это – ерунда!
      Лешек кивнул – наверное, Лытка прав. Но плакать все равно не перестал.
      – Знаешь, я очень хочу узнать, кто позвал Паисия, – Лытка кряхтя повернулся на бок, к Лешеку лицом, – ну, спасибо сказать… и вообще – за такое я не знаю, чем и расплачиваться буду.
      – Лытка, так это же я… – Лешек улыбнулся сквозь слезы – наконец-то и он сумел сделать для друга нечто такое, что тот ценит очень высоко. Единственное, что омрачило его радость, так это то, что Лытка мог бы и сам догадаться об этом. А так получалось, будто он совсем в Лешека не верил.
      Но Лытка почему-то не обрадовался этому, а наоборот – сел на кровати и поднял Лешека за локти, чтобы не смотреть на него сверху вниз. И лицо у него стало встревоженным и напряженным. Он подозрительно осмотрелся по сторонам, убедился в том, что никто к ним не прислушивается, но все равно перешел на шепот:
      – Да ты что? Это ты?
      – Ну да…
      – Лешек… – Лытка вздохнул и опустил голову, – Зачем же ты это сделал? Ты понимаешь, что ты сделал?
      – Понимаю.
      – Ничего ты не понимаешь… – Лытка сжал губы, – я же ничего не смогу сделать, вообще ничего. Не могу же я сказать, что это я позвал Паисия…
      – Зачем? – не понял Лешек.
      – Я сейчас пойду к нему, и попрошу, чтобы он сам что-нибудь придумал. Его же кто угодно мог позвать, правильно? Кто-нибудь из послушников, например.
      – Лытка, ляг! Не надо! Полкан все равно понял, что это я! И Паисия ты можешь встретить завтра, разве нет? И ребята видели, как я его позвал. Кто-нибудь меня сдаст, вот увидишь.
      Лешек говорил это, и страха не чувствовал. Он вдруг начал очень гордиться собой, и ему совсем не хотелось, чтобы Лытка думал, будто он жалеет о том, что сделал и боится гнева Дамиана.
      Лытка обвел спальню взглядом исподлобья и громким баском сказал:
      – Значит так! Тому, кто хотя бы намекнет воспитателям, что это Лешек позвал Паисия, я ноги вырву, и жить в приюте ему придется ой как не сладко. Все поняли?
      Вообще-то обычно ребята его слушали, но Лешек прекрасно понимал: если кто-нибудь его сдаст, его друг просто не узнает о том, кто это сделал.
      Когда они улеглись спать, после рассказов и обсуждений случившегося, Лытка неожиданно окликнул его:
      – Лешек, ты спишь?
      – Нет. А что?
      – Лешек, ты мой самый лучший друг.
      У Лешека от счастья на глаза навернулись слезы, и он не смог ответить.

* * *

      Снег скрипел. Не очень громко, но Лешека настораживало и это. Монахи переговаривались за его спиной – не громко, разобрать, о чем они говорят, он и не пытался. Они шли так близко, что могли услышать не только скрип снега, но и его дыхание. Но другого пути у него все равно не осталось.
      Лешек отлично сознавал, насколько рискует, и чем. Внутри него натянулась тугая струна, которая грозила вот-вот лопнуть и вытолкнуть наружу панику. Но ее натяжение одновременно создавало предельную концентрацию, сосредоточенность. Ни одного лишнего движения. Ни одного лишнего звука, вдоха, удара сердца. Чувства обострились – он видел все, что мог увидеть, и слышал все, что мог услышать.
      Белое поле, расстелившееся за кромкой леса, просматривалось со всех сторон, и темным вовсе не показалось. Лешек легко разглядел черные тени конных монахов, окруживших слободу: в отличие от них, он был не столь хорошо заметен на снегу.
      Узкая дорожка следов вела к слободе, и снег вокруг нее доходил Лешеку до середины бедра – пригнувшись, он мог легко спрятаться от случайного пристального взгляда. Он скользнул по ней снежной тенью, светлой, как и пространство вокруг – никто не заметил его передвижения, никто не поднял тревогу и не направил коней в поле.
      За нешироким оврагом, засыпанным снегом до самого верха, вокруг слободы бежала прохожая утоптанная тропа, по которой время от времени проезжали всадники, всматриваясь в кромку леса. Лешек притаился в глубоком снегу оврага – монахи, проложившие узкую дорожку, здесь проходили к полю, и здесь же вернутся обратно. Именно поэтому конные так часто останавливались на этом месте – они ждали вестей от прочесывающих лес. И стоит только кому-то из тех, кто видел его следы, выйти на край поля и дать конным знак, как его тут же обнаружат.
      Лешек слушал конский топ, долго, слишком долго выбирал минуту, и, в конце концов, решился: поднялся наверх и юркнул через тропинку к тени заборов, окружавших слободские дома, слился со сплошными деревянными стенами дворов. Здесь его следов не найдут – единственная улица слободы была не только растоптана, но и раскатана, как ледяная горка. Он побоялся бежать – быстрое движение всегда заметней спокойного. Собаки, потревоженные монахами, и так лаяли в каждом дворе, появление еще одного человека не сильно их взволновало.
      Один из всадников свернул на улицу и пронесся мимо замершего Лешека так близко, что Лешек лицом почувствовал тепло, идущее от разгоряченных боков коня. Но всадник смотрел вперед, а не по сторонам. И тут же с тропы послышались крики, вслед за первым, по улице промчались еще трое всадников, и Лешек понял, что монахи, нашедшие его следы, дали знать об этом конным. Интересно, они догадались, что он прошел по их следам? Если еще не догадались, то догадаются. Не сейчас, так на рассвете.
      Он перевел дух и успокоил бешено бьющееся сердце. Пока его никто не заметил, и нет повода для паники. В слободе было около тридцати дворов, Лешек прошел до самого конца улицы – монахи теперь собрались на другой стороне, и здесь его никто не ждал. Зайти в крайний дом показалось ему неосмотрительным, и он выбрал третий с южной стороны, потому что в нем не было собаки. Пробраться в него огородами означало не только появиться на открытом пространстве, но и наследить. Лешек примерился, подпрыгнул и ухватился руками за обитую железом верхнюю кромку ворот.
      Пальцы приклеились к железу, несмотря на то, что оставались совершенно холодными – греть руки Лешек не решался с тех пор, как услышал прочесывающих лес монахов. Один рывок. Всего один, последний рывок. Очень быстрый – зависнуть над темным забором и дать рассмотреть себя издалека в его планы не входило. Руки не хотели подтягивать его вверх, онемевшие пальцы нестерпимо заломило от холода. Лешек стиснул зубы, кое-как подтянулся, неловко перевалился через ворота и рухнул вниз, на утоптанный снег двора. Удар об землю показался ему очень громким и очень болезненным. Пальцы жгло – кожу он оставил на кромке ворот.
      В доме еще спали. Во всяком случае, так Лешеку показалось. Он осмотрелся и заметил под крыльцом низкую дверцу. Ходить по двору и искать другие входы он не решился, и нырнул в темноту подклета: дверь не скрипнула. В подклете было гораздо теплей, чем на дворе, но не настолько, чтобы согреться. Лешек ощупью пробрался на другую сторону дома, ориентируясь на запах хлева – наверняка, это самое теплое место в доме, но и самое опасное: животные могут испугаться чужака и поднять шум. Да и выйдет хозяйка к скотине затемно.
      Но если он не согреется, то не сможет идти дальше, мороз, в конце концов, убьет его. Пока его не начали искать, надо воспользоваться передышкой. В лес ему все равно не уйти – он наследит, и с рассветом в поле его следы обнаружат в несколько минут. Может быть, хозяева сжалятся над ним, если найдут? Помогут спрятаться? Он не сомневался в том, что дома обыщут еще не раз, когда догадаются, что он ушел в слободу по их собственным следам.
      Лешек почуял запах лошади – наверное, именно лошадям он доверял больше всего, хоть и понимал, что из всех обитателей хлева лошадь испугается и занервничает быстрей остальных. Но конь лишь тихонько заржал, будто приветствовал его, и не поднялся с соломы – спокойный, ленивый битюг, не иначе. И даже волчий полушубок не напугал его – то ли потерял запах зверя, то ли хозяин лошади тоже носил волчий мех, что было бы не удивительно. Лешек привык к темноте, но ровно настолько, чтобы не натыкаться на стены. От коня веяло теплом, и Лешек нашел его голову ощупью, протянул на ладони немного пшена, чем окончательно его успокоил, и, определившись, что к чему, лег на солому рядом с огромным горячим телом, подальше от копыт, уповая на то, что умное животное не станет давить его своей спиной.
      Сразу уснуть ему не удалось – он согревался медленно, дрожа от озноба. Руки, прижатые к спине лошади, ломило долго и нестерпимо, колени, едва прикрытые полушубком, саднило, как будто с них сорвали кожу, лицо горело и ныло. Лешек лежал, кусая губы, и думал, что надо было стряхнуть с полушубка снег, но встать и сделать это ему не хватило силы. Он не заметил, как заснул – словно провалился в черную яму – и сон его больше походил на глубокий обморок.
 
      В двух шагах стукнула дужка ведра, и он проснулся, не понимая, где он и что с ним происходит. Ему все еще было холодно, очень холодно, но это был не тот холод, что мучил его в лесу – скорей, его просто знобило.
      Гладкая теплая шкура рыжего коня нервно подрагивала во сне, а в высокие маленькие окна пробивался скудный свет. Но Лешек все равно не разглядел хлева из-за загородки, только уловил движение через широкую щель между досками. И вскоре услышал, как тонкие струйки молока упруго и глухо бьются в деревянное донышко ведра: хозяйка доила корову. Лешек почувствовал невыносимый голод – рот наполнился слюной, и спазмом скрутило желудок: он представил себе кружку густого теплого молока, не процеженного, пенистого, пахнущего коровой. За эту кружку он готов был отдать сейчас все, что угодно. Что если попросить у хозяйки молочка? Что ей стоит? Право, они не обеднеют…
      Лешек прогнал соблазнительные мысли из головы, представив, как испугается хозяйка, и какой поднимет крик. И если рядом с домом есть хоть один монах, они немедленно будут здесь, все. Ведь уже рассвело, они должны были понять, что он в слободе – больше ему спрятаться негде – и наверняка обыскивают дом за домом. Может быть, ему повезет, и хозяйка его не заметит? И тогда он найдет здесь более укромное место, даже если оно будет и не таким теплым.
      Хозяйка, закончив доить корову, унесла ведро, и Лешек вздохнул с облегчением, когда услышал шаги по лестнице. Но она не стала подниматься в дом, поставила ведро на ступеньки, и вернулась, что бы накормить скотину.
      У нее был нежный, высокий голос, немного певучий и очень ласковый – она говорила с каждым животным, называла их смешными добрыми именами, и Лешеку совсем не хотелось ее пугать. Конь, догадавшись, что сейчас ему тоже что-нибудь достанется, поднялся на ноги и заржал, высунув голову из своей клетушки. Лешек отполз в дальний ее угол, сел и прижал колени к подбородку, стараясь стать невидимым.
      Хозяйка, наконец, распахнула дверь загородки, за которой стоял конь. Она оказалась совсем молоденькой девушкой, лет пятнадцати, и не хозяйкой вовсе, а скорей всего ее дочерью. Пухленькая, румяная, с широким курносым лицом и толстой косой, обернутой вокруг головы, в меховой безрукавке, надетой поверх рубахи.
      Она хотела кинуть огромный пук сена в кормушку, как вдруг увидела Лешека и уже раскрыла рот, чтобы набрать побольше воздуха и крикнуть, сено выпало у нее из рук, но он приложил к губам палец и прошептал:
      – Не выдавай меня. Пожалуйста.
      Испуг на ее лице сменился любопытством: она закрыла рот и посмотрела на Лешека, хлопая удивленными глазами.
      – Я ничего плохого тебе не сделаю… – добавил Лешек на всякий случай.
      Девушка медленно кивнула, о чем-то раздумывая, а потом спросила, тоже шепотом:
      – Это ты убежал из Пустыни?
      Лешек кивнул.
      – А нам сказали, что ты вор. И пообещали тяте два мешка зерна, если мы тебя найдем. Ты правда вор?
      Лешек подумал, что кристалла он не воровал, он просто забрал у Дамиана то, что ему не принадлежит, и ответил:
      – Я ничего у вас не возьму, честное слово.
      Девушка, все еще раздумывая, подобрала сено из-под ног и сгрузила его в кормушку. Конь, до этого пригибавший голову к полу, выпрямился и закрыл Лешека от девушки, но она зашла поглубже в его клетушку и хлопнула битюга по ляжке, чтобы он подвинулся.
      – А что ты украл у монахов?
      – Я взял свою вещь, которую они у меня отобрали, – Лешек немного покривил душой, но в целом, наверное, так оно и было.
      Девушка понимающе кивнула.
      – Послушай, – Лешек вздохнул и закусил губу, но не удержался, – ты не можешь дать мне немного молока?
      – Конечно. Погоди, – она выскользнула из клетушки, и Лешек встал вслед за ней. Он думал, что она поднимется в дом за кружкой, и тогда родители ее все поймут, но она нашла где-то плоскую большую миску, и налила молока туда.
      У него тряслись руки, и миска, над которой поднимался едва заметный парок, чуть не опрокинулась на пол. Он глотал молоко жадно, рискуя поперхнуться, и не мог остановиться, даже чтобы вздохнуть: наверное, ему никогда не доводилось проголодаться настолько сильно.
      – Хочешь хлеба? – спросила девушка, во все глаза глядя на то, как Лешек пьет. Ему стало неловко, но он кивнул, не отрываясь от молока.
      – Монахи тебя во всех домах искали, – сказала она, – и у нас тоже. Везде искали, даже в сено вилами тыкали… Если еще раз придут, то здесь тебя найдут точно. Я, наверное, тяте скажу, что ты у нас. Ты не бойся, тятя добрый, и монахов не любит.
      Лешек подумал, что все будет зависеть от того, насколько тяте нужны два мешка зерна, чтобы ради них плюнуть на нелюбовь к монахам: у него семья, которую надо кормить до следующего лета. Вряд ли крестьянин пожалеет пришлого человека настолько, чтобы отказаться от такого богатства.
      – Да не бойся, – повторила девушка, – не надо тяте это зерно. Правда.
      Лешек робко пожал плечами и протянул ей пустую миску. Но с другой стороны, только хозяин дома сможет спрятать его так надежно, чтобы монахи не смогли его найти.
      Девушка убежала наверх, и вскоре хмурый, приземистый крестьянин, стреляя во все стороны быстрыми темными глазами, спустился в хлев и подозрительно осмотрел замершего Лешека с головы до ног. Впечатление доброго тятя не производил.
      – Ты вор? – строго спросил он, закончив осмотр.
      – Нет, – ответил Лешек.
      – Это правда, что ты сорвал крест, когда уходил?
      – Правда, – Лешек вздохнул и опустил голову – обманывать он не хотел.
      – Пошли, – хозяин коротко кивнул и направился к лестнице. Лешек не понял, собирается он его сдать, или, напротив, согреть и накормить, но повиновался.
      В зимней части дома места было очень мало, и каждая его пядь имела свое предназначение. Три детские мордашки выглядывали с полатей, перед печью возилась хозяйка, две большие девочки сидели на сундуке за прялками, и еще одна перебирала крупу на длинном узком столе. Во дворе слышались мальчишеские голоса, наверняка, принадлежавшие старшим сыновьям – детей у хозяина было много. На втором сундуке, придвинутом к печке, неподвижно лежал старик, уставив глаза в потолок.
      – Раздевайся, – велел хозяин, и Лешек вздохнул с облегчением: похоже, его не собирались выдавать. В доме было очень тепло, даже жарко, но, раздевшись, он снова почувствовал озноб.
      Хозяйка подхватила полушубок Лешека, осмотрела его со всех сторон, и повесила поближе к печке. Сапоги долго рассматривал сам хозяин и качал головой – они ему понравились. Шапку Лешек снял, когда входил в дом.
      – Мать, дай ему хлеба, – к жене хозяин обратился скорей просительно, чем сурово, – а ты полезай на печь. Обморозился, небось?
      – Только руки. Немного, – ответил Лешек, поднимаясь на полати, где трое малых в рубашонках подвинулись, освобождая ему место, и с любопытством уставились на него темными, как у отца, глазами.
      Хлеб был теплым – хозяйка не пожалела, отломила от каравая почти четвертушку, и Лешек немедленно впился в него зубами, но смутился и замер, так и не решившись вытащить хлеб изо рта.
      – Да ешь, ешь, – хозяин впервые улыбнулся.
      – Спасибо, – еле слышно выговорил Лешек, и почувствовал, как слезы комком встают в горле.

* * *

      Довольное лицо Дамиана Лытка пояснил Лешеку легко: наверняка, авва сообщил ему, что отцы обители принимают его в свой круг, чем, скорей всего, и спас Лытку от его гнева. Во всяком случае, его Дамиан больше не трогал. Разумеется, Лешека кто-то выдал, может быть и ненарочно, но Дамиан остерегся наказать его в открытую, видно, Паисия все же побаивался. Или это авва посоветовал ему не злить иеромонахов. Но взгляды, которые Полкан бросал на Лешека время от времени, говорили сами за себя.
      А Лешек, однажды оценив, как, оказывается, здорово, гордиться собой и ничего не бояться, уже не сползал под стол, но глаза опускал, чтобы Дамиан случайно не увидел в них торжества: ведь ему удалось спасти Лытку! И, по большому счету, ничего больше значения не имело, он теперь ни секунды не жалел о содеянном.
      Толстый Леонтий словно чувствовал его настроение, и поставил своей целью заставить Лешека об этом пожалеть. За вынесенное из-за стола яйцо – для Лытки – его высекли так, как будто он пытался обокрасть ризницу. Поскольку ужин неизменно состоял из хлеба и воды, за исключением больших праздников, не только в приюте, но и во всей обители, то выносить еду из трапезной категорически запрещалось, но обычно на такие проделки смотрели сквозь пальцы, и если ловили, то отбирали вынесенное яблоко или яйцо. Но на этот раз Леонтий просто искал повода придраться, и он его нашел. Лешек убеждал себя в том, что смерть Лытки все равно не идет ни в какое сравнение с наказанием, и набрался достаточно мужества, чтобы сдержать слезы и не кричать. Но Леонтий, заметив, что мальчишка держится из последних сил, пошел полосовать его со всего плеча, рассекая кожу до крови, и этого Лешек вынести уже не смог – так больно ему никогда еще не было.
      Он долго плакал, лежа на кровати – от обиды и от стыда: мальчишки посмеивались над теми, кто не умел молча терпеть наказания. И хотя Лытка запретил им смеяться над Лешеком, Лешек все равно понимал, что они презирают его за это. Лытка утешал его, как мог, и жалел, и Лешеку очень хотелось гордо зажмурить один глаз – как это делал Лытка – и сказать, что все в порядке и не надо за него беспокоиться, но слезы душили его, и сказать ничего не получалось. Нет, он не жалел о том, что позвал Паисия, но в глубине души понимал, что во второй раз побоялся бы это сделать.
      Дамиан же был энергичен как никогда, глаза его блестели, на губах играла неизменная улыбка. Из старших мальчиков приюта он начал сколачивать собственную «дружину», а потом стал привлекать туда и ребят помладше, выбирая крепких, хорошо сложенных и бесстрашных. Как ни странно, насильно в «дружину» он никого не тянул, всегда предлагал выбор – прежнее послушание, или занятия воинским искусством. И, не смотря на то, что Полкана мальчики боялись, в его «дружину» мечтал попасть каждый. Во-первых, «дружники» тут же становились элитой приюта – их лучше кормили, прощали мелкие грешки, давали больше свободы. Во-вторых, для мальчиков это было необычайно привлекательно – вместо скучного скотного двора они занимались настоящим, «мужским» делом. Дамиан, не полагаясь на свои умения, привез в монастырь учителя – старого, закаленного в боях вояку, искушенного в подготовке молодых бойцов.
      К зиме «дружина» прочно встала на ноги и начала не только задирать нос над остальными ребятами, но и устанавливать в приюте свои порядки. Лытка, со злостью принимавший все, что исходило от Дамиана, и «дружину» возненавидел с первого дня ее существования. И по возрасту, и по телосложению, и по характеру, он лучше многих подходил Дамиану, но Инспектор не спешил его звать. А когда, в конце концов, предложил Лытке стать «дружником», тот отказался. Наверное, в приюте он был такой один, и Лешек еще сильнее начал гордиться своим другом, хотя и предостерегал его от мести Дамиана. Но, как ни странно, с Лыткой Полкан связываться не стал.
      К следующему лету в «дружину» Дамиана входили не только приютские мальчики, но и некоторые послушники – помоложе и посильней.
      – Они будут воевать с князем Златояром, – пояснял Лытка Лешеку, – чтобы князь не обирал монастырские земли.
      Лешек не сильно этим интересовался – пожалуй, единственное, в чем его убедил опыт прошлого лета, так это в том, что влезать в политику монастыря очень чревато. Каждый из отцов обители имел какие-то свои, непонятные интересы, и всегда можно было угодить между молотом и наковальней. Впрочем, Лытка тоже уделял этим вопросам меньше внимания. Во-первых, он терпеть не мог «дружников», и, даже косвенно, не желал признавать их пользу для обители, во-вторых, как бы он не изображал бесстрашие и невозмутимость, случай с Дамианом здорово его напугал. Ну, а в-третьих, у него сломался голос, и вместо резкого мальчишеского дисканта обнаружился чудесный, бархатный баритон. Паисий, до этого не считавший Лытку особо одаренным, теперь занимался с ним с утроенной силой. Голос открывал перед мальчиком до этого закрытые возможности: хороший певчий, как правило, становился монахом, едва достигнув тридцати лет – до тридцати лет по уставу в монахи не переводили никого.
      В начале лета Лешека посетило нехорошее предчувствие – предчувствия посещали его довольно часто, и, как правило, бывали нехорошими. Но в этот раз к нему примешалась какая-то чистая, звенящая печаль, похожая на грустную песню.
      – Знаешь, Лытка, – как-то раз пожаловался он другу, – мне кажется, что я скоро умру.
      – Да ну тебя! – фыркнул Лытка, – с чего ты это взял?
      – Мне так кажется. Я смотрю на все вокруг, и у меня такое чувство, что вижу это в последний раз. Как ты думаешь, в аду очень страшно?
      – Конечно! А то ты не знаешь!
      Лешек знал, и к его чистой печали добавился неприятный, сосущий страх – что если предчувствие его не обманывает и он действительно умрет и попадет в ад? Что он будет там делать? Без Лытки, совершенно один? Он представлял себе служителей ада похожими на Дамиана: с глумливыми улыбками, плетками за поясом, в черных клобуках и рясах. И как только Лешек окажется в их власти, ничто не помешает им мучить его сколько им захочется, и радоваться его мучениям, смеяться над его криками и слезами. От таких мыслей Лешек холодел, и мурашки бегали у него по всему телу.
      В первый раз он столкнулся с колдуном в июле, когда их отправили за ягодами. Про колдуна знали все, и очень его боялись. Когда Лешек был маленьким, он думал, что колдун ворует из приюта детей, а потом их ест – об этом им рассказывали воспитатели неоднократно. Но, разумеется, став постарше, перестал верить в эту чушь. Зачем бы тогда его стали звать в монастырь, если он людоед? Но что-то нехорошее, и даже страшное за колдуном все же водилось. И если Дамиана Лешек боялся до дрожи в коленках, то при виде колдуна его охватывали нехорошие предчувствия: нечто гнетущее мерещилось ему в мрачной фигуре колдуна, неизменно закутанного в серый плащ, темноволосого, с хищным, острым, скуластым лицом, с гордо развернутыми плечами. Колдун был довольно молод, не старше отца Дамиана, но Лешек считал почему-то, что ему не меньше трехсот лет отроду.
      Летом он приезжал не часто, обычно во время литургии – чтобы никто ему не мешал, и никто на него не глазел, но частенько задерживался в больнице и дольше, если того требовали обстоятельства: колдуна приглашали лечить те болезни, с которыми не справлялся Больничный. А Больничный, надо сказать, лечить никого не умел. Зимой же, если кто-то из монахов заболевал серьезно, за колдуном посылали сани. Колдуну хорошо платили за его работу, и по его виду было понятно, что он человек небедный – и его одежда, и его конь стоили немалых денег.
      А еще колдун не верил в бога. Это знали все, но монахам приходилось мириться с этим – ни одного лекаря, который мог бы сравниться с колдуном, в округе не было. В этом вопросе отцы обители проявляли редкое ханжество – порицая колдуна за его язычество, осеняя себя крестным знамением, завидев его издали, утверждая, что болезни следует лечить постом и молитвой, они пользовались умением колдуна без всякого зазрения совести. Конечно, ему было поставлено условие при лечении использовать только травы, а не его колдовскую силу, но, в трудных случаях, колдун мог забрать больного к себе, и там без монахов решать, какое лечение применить.
      Лешек старался не смотреть в его сторону, если ему доводилось случайно приметить его во дворе монастыря – если колдун детей не ел, то уж обратить в камень мог совершенно точно. Или наслать какую-нибудь болезнь, или сделать еще что-нибудь такое, страшное и опасное. Лешек каждый раз хотел укрыться от случайного взгляда колдуна, или хотя бы спрятать лицо в ладонях.
      Выходы в лес всегда были для приютских праздником, Лешек же любил их особенно. В лесу он мог петь сколько угодно – воспитатели не ходили с мальчиками, и даже случайно подслушать его никто не мог. Собирать чернику он тоже любил, и всегда помогал в этом Лытке. Во-первых, есть ягоды он не успевал, потому что рот его занимали песни, а во-вторых, его тонкие пальцы легко снимали с куста ягодку за ягодкой, в то время как Лытка их давил, срывал вместе с листьями, и чаще клал в рот, чем в корзинку.
      Лешек в одиночестве сидел в черничнике – ребята успели перебраться подальше в лес, в поисках более крупных ягод – и пел, довольно громко, наслаждаясь тем, как легко разносится голос меж деревьев. Он не услышал топота копыт, приглушенного мягкой, мшистой землей леса, и заметил всадника, только когда его накрыла серая тень. Он замолк и втянул голову в плечи – песня явно не предназначалась для ушей монахов, и теперь ему не миновать наказания. Лешек робко поднял глаза и хотел слезно попросить не рассказывать об этом воспитателям, не особо надеясь на успех. Но, увидев в двух шагах колдуна, так и не смог выдавить из себя ни слова. Вблизи колдун оказался еще страшней, и пристальный взгляд его черных глаз заставил Лешека отползти на пару шагов назад. Лешек подумал, что колдун – это посланник ада, и предчувствие, посетившее его в начале лета, сейчас начнет исполняться.
      – Где ты услышал эту песню, малыш? – спросил колдун. Голос у него был хриплый, каркающий.
      – Нигде, – тихо ответил Лешек. Ему было двенадцать, малышом он себя не считал, и то, что он отставал в росте от сверстников, сильно его задевало.
      – Но ты же пел ее, разве нет? – колдун легко спрыгнул с коня и подошел еще ближе, отчего Лешек вдруг вспомнил рассказы воспитателей, и теперь ему не показалось, что все это чушь – что если колдун действительно ворует и ест детей? Иначе зачем он подошел так близко?
      Отпираться было бесполезно, и Лешек кивнул.
      – Так откуда ты ее знаешь? – колдун улыбнулся. Наверняка, улыбнуться он хотел по-доброму, но у него это не получилось.
      – Я сам ее придумал, – пробубнил Лешек себе под нос, подозревая, что колдун от него все равно не отстанет.
      – Вот как? – тот поднял брови и наклонил голову набок, рассматривая Лешека, словно забавного зверька, – ну-ка, спой ее еще раз.
      Лешек поперхнулся, но колдун глянул на него своими черными, хищными глазами, и он не посмел ослушаться. Если колдун не верит в бога, он не пойдет жаловаться воспитателям.
      Сначала голос его дрожал и срывался, но колдун стоял молча, и постепенно Лешек расслабился, песня легко поплыла над лесом, и, как всегда, он почувствовал необыкновенную радость оттого, что его слушают. Песня была о злом боге, который, поднявшись на небо, убил остальных богов, для того чтобы стать там единственным. И кончалась она очень красиво и печально – как злой бог сидит на небесном троне и вершит страшный суд, и никто не может его остановить.
      Лицо колдуна исказилось каким-то спазмом, он глубоко вдохнул, запрыгнул на коня и сказал, прежде чем сорвать лошадь с места:
      – Никогда не пой эту песню монахам, детка.
      Лешек хмыкнул – а то он без него об этом не догадывался. И еще раз обиделся на «детку». Однако вздохнул с облегчением – на этот раз колдун не стал его воровать или превращать в камень, и в ад тоже не потащил. Может, он наслал на него неизвестную болезнь, которая проявится только через несколько дней?
      Лешек еще несколько дней вспоминал колдуна и искал в себе признаки страшной болезни.
      В начале августа по монастырю пронеслась весть о том, что через две недели в обитель приезжает архимандрит: в епархии решили проверить, насколько Пустынь соответствует своему предназначению. Поговаривали, что вместе с архимандритом приедет и князь Златояр, как будто в паломничество, с женой и дочерьми.
      Паисий очень волновался, разрываясь между хором и своими помощниками, на которых давно возложил уход за храмом. Впрочем, волновался не он один. Дамиан заставил мальчиков вылизать приют, усиленно кормил их в каждый скоромный день, велел починить одежду и лично проверял, насколько ухоженными и аккуратными выглядят дети. Он свернул занятия с «дружиной», и появлялся в трапезной каждый день, проверяя, хорошо ли мальчики едят.
      Критически оглядывая Лешека, Дамиан кривил лицо.
      – Ну что ж ты такой тощий-то? – спрашивал он, больно сжимая шею Лешека двумя пальцами, – портишь впечатление от приюта. Надо бы тебя отправить в скит, так ведь кто же будет петь архимандриту?
      Лешек обмирал, но, впрочем, Полкан не злился, просто волновался.
      Он велел воспитателям поить Лешека молоком трижды в день, невзирая на постные дни, а когда кто-то намекнул Дамиану на то, что он вводит ребенка в грех, заявил, что грешит не мальчишка, а он, Дамиан – ему и каяться. Лешек давился этим молоком – столько ему было просто не выпить, но и вправду через неделю щеки его немного порозовели и округлились.
      Постепенно волнение монахов передалось и детям, вся обитель сбивалась с ног, бегала, мыла, чистила, приводила в порядок. Службы больше напоминали прогоны, после которых всегда разбирали ошибки и раздавали подзатыльники. Паисий велел певчим беречь голоса, но при этом заставлял их петь до хрипоты.
      Лешек ждал приезда архимандрита с ужасом – нехорошее предчувствие, появившееся еще в начале лета, заставляло его просыпаться по ночам в холодном поту: он не сомневался, что сделает что-нибудь не так, и тогда не только Дамиан, но и Паисий никогда ему этого не простят. Лытка посмеивался, он всегда посмеивался над нехорошими предчувствиями и смутными сомнениями Лешека, и тот обычно не обижался, но сейчас со злостью думал, что Лытка будет петь в хоре, да еще и со взрослыми, где его голос прикроют более опытные монахи. Лешеку же предстояло солировать, и его ошибки и фальшь не спрячешь ни от кого. Ощущение конца, страшного конца не покидало его. Он боялся не наказания, а чего-то куда как более ужасного. Одна ошибка, и жизнь его не будет такой, как раньше, если будет вообще. По ночам ему казалось, что над его головой кружатся в***роны, и косят на него блестящими черными глазами, и ждут, когда, наконец, он даст им повод спуститься и клевать его бренное, никому ненужное тело тяжелыми твердыми клювами.
      Чем ближе подбирался день приезда архимандрита, тем сильнее становилось всеобщее напряжение, тем меньше Лешек спал, и под конец вообще ходил по монастырю тенью и непрерывно дрожал от волнения. Единственный человек, который мог его утешить – Паисий – и сам стал беспокойным: у него все время тряслись руки, он нервно оглядывался по сторонам, иногда кричал на мальчиков, и, похоже, тоже не спал ночами.
      Если Лешек ошибется, если что-нибудь сделает не так, если не сможет произвести нужного впечатления, которого от него все ждут, в котором никто, кроме него самого, не сомневается – на этом закончится все. Представить себе жизнь после этого Лешек просто не мог, а смерть разверзала перед ним огненную бездну, и служители ада манили его пальцами и улыбались, предвкушая, с каким удовольствием начнут жарить его на сковороде. Язык Лешека присыхал к нёбу и на лбу выступали капельки пота.
      А нужно-то было всего лишь спеть как обычно, не лучше и не хуже. Лешек никогда не боялся петь, это давалось ему легко, как дыхание. И он так хотел спеть хорошо, так хотел понравиться гостям, и порадовать Паисия, и удовлетворить Дамиана, и знал, что вся обитель будет гордиться им и хвалить его! Он так хотел оправдать их надежды, и жизнь после этого вновь заиграла бы яркими красками, все вернулось бы на круги своя. Он мечтал о том, как службы закончатся, и как блаженно он уснет в воскресенье вечером, и проснется на следующий день счастливым.
      Архимандрит должен был прибыть в субботу вечером, на всенощную, но в пути их задержала непогода, и приехали гости только на рассвете, когда всенощная подходила к концу. Обычно утром в воскресенье Лешек засыпал как убитый, и Лытке с трудом удавалось разбудить его на исповедь, но в этот раз он не уснул ни на секунду.
      Исповедь принимали сам архимандрит, его помощник и авва. Лешек благоразумно пристроился в очередь к авве – он и ему не знал, в чем покаяться, и не придумал ничего лучшего, как признаться в том, что пил молоко в постные дни. Авва ласково ему улыбнулся, накрыл епитрахилью и шепнул, что в этом нет ничего страшного: главное, чтобы Лешек хорошо пел сегодня на литургии.
      От этого напутствия ему стало еще хуже – сам авва возлагал на него надежду. Ему казалось, что вся обитель смотрит на него и ждет чего-то особенного. Как будто только от него зависит, насколько архимандриту понравится Пустынь, и, наверное, был недалек от истины: своим пением он мог растопить самое суровое сердце. Дрожь усиливалась с каждой минутой – если у него что-то не получится, Лешек не сможет больше жить. Он должен, он просто обязан спеть хорошо, чтобы авва остался доволен. Иначе… Он и думать не мог, что будет в случае этого «иначе». За этим «иначе» стояли смерть и ад.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5