Монах писал, что, отбывая в райские кущи, берет с собой не только подробное жизнеописание, но и таинственный светильник, испещренный дьявольскими письменами, подаренный ему слепым огнепоклонником. Я нашел его в куче мерзлой трухи. Но был обнаружен и взят в плен советским офицером. Вот почему бронзовый светильник оказался у меня, а рукопись осталась там, в бункере. Дважды за эти годы я приезжал в Советский Союз с делегацией ученых ГДР, но побывать в местах, где прошли детство и юность, так и не удалось. И вот теперь, - заключил Керн, - газетная публикация о памирской находке заставила меня бросить все и приехать в Москву.
Да, стоило над чем призадуматься. Я верил и не верил, хотел и не мог. Чтобы поверить в сказку, нужно или быть ребенком, либо же родиться лет на триста раньше. И все же волей-неволей я целиком и полностью оказался во власти этой бредовой, колдовской, ошеломляюще страшной, сверхчеловеческой идеи БЕССМЕРТИЯ. Она проникла в мозг, как зазубренная стрела с медленно действующим ядом, которая вонзается в тело и постепенно парализует организм.
Несомненно одно: сведения монаха-францисканца требовали внимательного изучения, уточнения, сопоставления, чтобы убедиться в их правильности. Поэтому предложение Керна поехать в Прибалтику представлялось вполне естественным, хотя никто и не был уверен, сохранилась ли в лесном подземелье исповедь Альбрехта Роха. Да и уцелел ли сам подземный бункер - старая язва войны?
Впрочем, тем, кому случалось бывать в районе Калининграда, на территории бывшей Восточной Пруссии, хорошо известно, сколько тайн военного прошлого хранит эта земля. На разветвленную сеть секретных подземных баз, заводов, складов, аэродромов неподалеку от границ Советского Союза во времена второй мировой войны делалась особая ставка. Многое было уничтожено в ходе боев, взорвано отступавшими войсками, обнаружено и ликвидировано после войны. Однако немало еще неизвестных тайных убежищ и хранилищ скрыто в тенистых лесах и посреди топких болот. Так или иначе, приходилось ехать. Весьма кстати подвернулись и два выходных дня, и автомобиль Керна, на котором он прибыл из Иены.
Мы выехали, когда на небе таяли последние звезды. С Керном было легко как с давним знакомым. За время пути к Калининграду я успел проникнуться доверием и уважением к пожилому невозмутимому немцу, о чьем существовании еще накануне не подозревал. Мне нравилась его манера вести беседу размеренно, неторопливо, но образно и убежденно. Ни тени позерства, ни нотки пренебрежения, никакого желания подавить собеседника мнимым превосходством и потоком книжной информации - нестерпимая черта эрудированных болтунов. Наши отношения быстро приобрели тот особый оттенок, который подчас наблюдается при сближении людей, совершенно различных по характеру, взглядам или возрасту, но испытывающих симпатию и стремящихся к развитию товарищеских уз:
Керн шутливо покровительствовал мне, я же, не тяготясь подобной опекой, не оставался в долгу и не упускал случая или подковырнуть его, или беззлобно уязвить. Не сговариваясь, мы взяли за основу наших отношений простую житейскую заповедь: посеешь непринужденность - пожнешь дружелюбие.
Вечерний Калининград встретил нас оживленными улицами и просторными бульварами. Керн медленно вел машину, не узнавая изменившегося города. Переночевав неподалеку от порта, мы тронулись в путь с первыми лучами солнца. Отъехав от города с полсотни километров, автомобиль свернул на просеку и остановился в редком орешнике.
- Здесь недалеко, - объяснил Керн. Он достал из багажника подвесной фонарь и зашагал легкой походкой в низину, поросшую ольхой, а я, захватив на всякий случай лопату, бросился вслед за ним.
Миновав тенистый ольшаник, мы пошли оврагом, по топкому дну которого бежал грязный ручей, похожий на сточную канаву. Быстрый бросок, и вот в окружении могучих сосен возник пригорок, по форме похожий на курган, а на его вершине - бесформенные очертания руин. Часовня совсем развалилась. Остатки каменных стен замшели и заросли. Почтив молчанием остатки седой старины, мы спустились с вершины холма и побрели дальше. Бор чуть слышно шелестел пушистыми макушками сосен. Ноги легко, как на лыжах, скользили по мягкой хвойной подстилке, изредка задевая за кустики черники или папоротника. Казалось, можно без конца блуждать между прямыми, как мачты, стволами, не встречая ни людей, ни тропинок.
Керн шел впереди. На одной из прогалин он остановился и начал внимательно осматривать землю. Сквозь прорехи ковра из прелых сосновых игл проглядывал грязно-желтый песок, местами изрезанный высохшими желобками - следы мелких дождевых ручейков. Не ясно только, куда они стекали: маленькие канальцы сходились радиально и пропадали под землей в двух-трех точках. Керн ковырнул лопатой. Тонкий слой поддался и съехал как кожура со спелого персика, обнажая ржавую клепку железных дверных створок.
- А ну, взяли, - скомандовал мой спутник и, вогнав лопату в щель, всем телом навалился на ручку, как на рычаг. Дверь скрипнула, дрогнула, приподнялась. Я ухватился обеими руками за черный скользкий угол и потянул что есть силы. Пыхтя и сопя, мы до тех пор толкали тяжелую крышку, пока она наконец не встала дыбом и не опрокинулась с храпом, открывая квадратную дыру затхлого погреба. Вниз вело несколько высоких ступеней. На дне черной ямы предательским блеском отсвечивала вода.
- Там еще одна дверь, - пояснил Керн и, наладив фонарь, осторожно начал спускаться. Вода внизу оказалась грязной, вонючей жижей, размазанной по полу. В свете фонаря я увидел железную дверь, в центре ее, как на банковских сейфах, торчала металлическая баранка. Без особых усилий Керн повернул три раза массивный руль. Раздался резкий щелчок, и тяжелая, в две ладони толщиной дверь с пронзительным визгом отошла на петлях.
Мы очутились в полутемном просторном помещении. Желтое световое пятно фонаря блуждало по высоким бетонным сводам в потеках и трещинах и отражалось на стенах, выкрашенных когда-то желтой масляной краской, теперь вздутой и облупившейся. Пол чистый, незамусоренный, но покрытый какими-то отвратительными пятнами и лишаями плесени. Тяжелый запах - смесь гнили и сырости - усиливал гнетущее впечатление от этого давно брошенного и закупоренного помещения. Посреди зала располагался массивный деревянный стол, на нем среди тряпья, ржавых банок и опрокинутых бутылок лежала толстая книга энциклопедического формата, обтянутая кожей, с грубыми самодельными завязками вместо застежек и большим латинским крестом, вырезанным поверх переплета. Мы с Керном - голова к голове - склонились над фолиантом. Книга была сработана ладно, со знанием дела. Пергаментные листы аккуратно подобраны и ловко подшиты к корешку, но от долгого времени страницы сморщились, покоробились, отчего вся рукопись распухла и раздалась. Текст тоже немного пострадал, особенно вначале: кое-где смыло и стерло чернила, кое-где строчки закрывали бурые разводы.
Керн взял рукопись под мышку и направился к выходу. На воле терпкий запах хвои ударил в нос, как шампанское. Выбрав негустую тень и распластавшись на траве, Керн открыл книгу с середины и принялся быстро, но бережно перелистывать страницы. Сидя рядом на корточках, я то и дело заглядывал через плечо, но ничего не успевал схватывать - перед глазами мелькали только обрывки бессвязных фраз. Побуревшие от времени страницы были сплошь исписаны малоразборчивым почерком. Буквы торопились, набегали друг на друга, точно не поспевали за мыслью автора. Неровные строчки заползали то вверх, то вниз. Наконец Керн нашел, что искал, и начал негромко читать, переводя прямо на русский. Над моей головой вновь нависли знакомые стены памирского ущелья...
* * *
Измученные, обессиленные без свежего корма яки еле переставляли ноги. Альбрехт Рох, подпрыгивая и покачиваясь в войлочном седле, ехал в хвосте каравана. Монах, казалось, не замечал ни гортанных криков погонщиков, ни крутых спусков, ни резких толчков, от которых его почти бросало на острые, как вилы, рога яка, грозно торчащие из темной шерсти.
Рога - зловещий аксессуар дьявола. Может быть, и жесткая волосатая спина под седлом принадлежит хозяину преисподней, а вовсе не диковинному горному животному? С того самого мгновения, когда из жутких глубин подземного озера возникла чудовищная оскаленная морда, Альбрехт Рох точно впал в забытье. Не хотелось ни есть, ни пить, ни думать. Только обветренные распухшие губы по привычке повторяли молитву.
И когда над ухом обжигающе звонко, как оборванная струна лютни, пропела стрела, он не без усилия открыл слезящиеся глаза, и то, что увидел, показалось ему картинами сна. Впереди все смешалось. Караван, перегородив ущелье, сбился в кучу, а сквозь мычащее стадо пробивался отряд вооруженных конников. Несколько косоглазых безбородых всадников в лисьих малахаях и полосатых халатах мчались прямо на монаха. Пронзительный разбойничий гик заглушил беспокойный рев яков, и, прежде чем Альбрехт Рох наконец осознал, что все это не сон, тугой монгольский аркан сдавил ему горло.
Откуда взялся в безлюдном памирском ущелье монгольский отряд, ведал, должно быть, один только бог. Альбрехт Рох нащупал на груди серебряную пластинку - охранную посольскую грамотку, сорвал ее и молча протянул ближайшему всаднику. Тот опасливо взял пайцзу, недоверчиво повертел посольский пропуск и что-то скомандовал, указывая в сторону тучного монгола с толстой короткой шеей и глубоким давнишним шрамом через все лицо - след тангутской секиры или хорезмского клинка. Судя по богатой одежде, отягченной дорогими мехами, судя по властному неподвижному взгляду и по презрительно оттопыренной нижней губе, судя по тому, как угодливо притихли жавшиеся в стороне монголы, старый военачальник был важной персоной. Однако кем бы ни был самодовольный вельможа, Альбрехт Рох решил действовать дерзко и наступательно.
"Я посланец французского короля, еду в ставку великого хана", - выпалил он две хорошо заученные монгольские фразы. Вельможа метнул на монаха колючий взгляд и прорычал в сторону несколько неразборчивых слов. И тотчас же за его плечами появился маленький щуплый человек в синем атласном халате. У него было желтое скуластое лицо и раскосые глаза, которые поминутно сужались в тонкие, едва заметные щелки. Жидкая, но тщательно расчесанная борода. Жесткие и черные как смоль волосы аккуратно сплетены на затылке в тугую косичку.
Альбрехт Рох сообразил, что человек с косичкой, повидимому, китаец, один из многочисленных грамотных чиновников, которых, как пыль в поры, впитало разжиревшее тело монгольской империи. Китаец внимательно оглядел монаха, причмокнул губами так, что дрогнули кончики отвислых усов, похожих на вялые стрелки лука, и вкрадчиво спросил на ломаном арабском языке: "Не скажет ли королевский посол, что делает он так далеко от проезжих дорог?"
Альбрехт Рох не стал скрывать, что почти два года провел в плену у персидских повстанцев и что после освобождения помог одному слепому старику добраться до дому, для чего ему и пришлось свернуть в сторону и заехать в эти безлюдные юры.
После допроса китайский чиновник велел монаху оставаться в седле и следовать за монгольским отрядом. У водопада конники спешились. Предоставленный самому себе, Альбрехт Рох с недоумением наблюдал за монголами, совершенно не догадываясь, что же они замышляют. Сотня выстроилась вдоль глухой стены и замерла точно на смотре. Только несколько человек во главе с китайцем суетились возле большого ящика, прикрытого грубым холстом. Когда мешковину сняли, Альбрехт Рох с удивлением увидел большую деревянную клетку, в которой, прикованный короткой цепочкой, сидел орел.
Огромная птица, напуганная шумом, беспокойно вертела головой и поминутно открывала хищный клюв. Подручные китайца бережно, словно стеклянный сосуд, поставили клетку на землю и откинули переднюю стенку. Один из воинов уверенно потянулся к орлу, и дрессированная птица скакнула на руку ловчего. Монгол подбросил орла, и тот, взмахнув крыльями, плавно взлетел над головами, а вслед за птицей потянулась тонкая веревка, по всей длине усыпанная частыми бородавчатыми узлами. Ритмично взмахивая крыльями, красавец беркут все выше и выше взмывал над ущельем. Ему было трудно: веревка, привязанная к ноге, мешала лететь и не давала отклониться в сторону. Вдруг птица дернулась - веревка, нижний конец которой был привязан к седлу лошади, натянулась как тетива. Орел отчаянно замахал крыльями, но потом распластал их, плавно спарировал за гребень стены неподалеку от водопада и пропал из виду.
Теперь все взгляды обратились к китайцу. Он подошел к веревке, которая уползала вверх по стене, попробовал ее руками. Стоящий рядом монгол передал ему небольшой сверток. В свертке что-то шевелилось и попискивало. Альбрехт Рох подумал, что это ребенок. Китайский чиновник склонился над свертком довольная улыбка пробежала по его лицу. Осторожно, словно ласковая мать, он распеленал меховое покрывало, и Альбрехт Рох с ужасом перекрестился, увидев уродливое нечеловеческое лицо: на монаха глядело не грудное дитя, а маленькая хвостатая обезьяна с подвижной смышленой мордочкой.
Обезьянка, дрожа от холода и страха, испуганно вцепилась всеми четырьмя лапками в одежду китайца, а тот гладил ее серую короткую шерстку, почесывал горлышко и совал в рот какие-то лакомства. Накормив маленькое существо, чье присутствие так не вязалось со снежными зубцами пиков и промозглым сквозняком ущелья, китаец поднес обезьянку к веревке. Быстро перебирая лапками по бугорчатым узлам, она полезла вверх, а за ней, как и за орлом, потянулся тонкий, едва приметный шнур, привязанный к ошейнику.
Альбрехт Рох как завороженный следил за каждым движением животного. Обезьянка благополучно добралась до края пропасти и, усевшись там, как на карнизе, принялась ловкими заученными движениями тянуть тонкий шелковый шнур, за конец которого была прицеплена легкая веревочная лестница. Это казалось почти невероятным, но лесенка, точно змея, ползла и ползла к вершине пропасти. Как только первая ступенька очутилась в лапах обезьяны, та сразу исчезла из виду.
Все замерли в ожидании. Наконец по прошествии нескольких минут китаец осторожно тронул лестницу - ступеньки не поддались. Он потянул сильнее результат тот же. Путь наверх был открыт. Никто не помешал вероломному трюку, и трое воинов по одному вскарабкались к вершине черной стены. Как только они добрались до цели, в ход был пущен подъемный механизм, и плетеная корзина безостановочно засновала то вверх, то вниз.
Китаец поднялся одним из первых. Когда к корзине под руки подвели грузного вельможу, старый монгол плетью указал на Альбрехта Роха. Не дожидаясь пинка, монах молча повиновался и перелез через борт корзины. Ременный короб напрягся, качнулся и медленно оторвался от земли. Монголы наверху, как стадо, сбились в кучу и ждали дальнейших распоряжений. Бородатых огнепоклонников нигде не было видно. У подъемного колеса под ногами у равнодушных яков корчилась и верещала замерзшая обезьяна, которая ухитрилась зацепить лестницу за металлический крюк на подъемном механизме...
Последний рывок - и монгольский отряд очутился на берегу озера. Воины приготовили стрелы, на ходу выстраиваясь полумесяцем. Предстояла привычная работа: несколько залпов из луков, а оставшихся в живых добить топорами и кривыми татарскими саблями. Но возле циклопической пещеры не было ни души только сноп голубого огня да на склонах гор овцы и яки. Монголы остановились. Мрачный военачальник, подозвав десятников, отдал распоряжение, а сам, вместе с маленьким китайцем остался на склоне, с возвышения наблюдая за действиями солдат. Альбрехт Рох тоже не стал приближаться к пещере.
Чем ближе трепетный столб синеватого пламени, тем неуверенней становились движения монгольских воинов. Но ослушаться никто не смел, даже если бы им приказали прыгать в огонь. Железный закон Чингисхана: за одного труса казнят весь десяток, за дрогнувший десяток в ответе целая сотня. Прижимаясь к стене, держа наготове оружие и факелы, монголы по одному проскальзывали в пещеру, словно тая в пламени гигантского костра.
Внезапно горы содрогнулись от грозного рокота, как будто неведомая сила пробудилась в глубоких недрах земли, стремясь вырваться на поверхность. Раздалось хриплое угрожающее шипение, и Альбрехт Рох с ужасом увидел, как из пещеры, заливая огонь, хлынул мутный поток воды, окутанный густым облаком пара. Он пенился, клокотал, разливался, на глазах превращаясь в могучую неудержимую реку, которая, лавой сметая на пути людей, камни, растительность и все, что можно смыть, ворвалась в спокойные воды озера...
Не чуя ног, Альбрехт Рох бросился прочь от страшной пещеры. Земля дрожала. Грозный рокот, точно шум морского прибоя, разносился далеко по горам. И казалось, вот-вот настигнет задыхающегося беглеца неукротимый поток воды, который хлестал из разверзнутого зева мстящей земли. Подгоняемый животным страхом, монах с ужасом оглянулся. Но его настигала не разгневанная вода. В ста шагах сзади, обрывая о камни длинные полы халатов, бежали монгольский вельможа и маленький китайский чиновник.
Колченогая фигура грузного монгола выглядела, пожалуй, нелепее всего в этой трагикомической гонке, однако старик достиг водопада одновременно со всеми. Здесь, возле подъемного механизма, все трое долго не могли отдышаться, глотая бескровными губами разреженный воздух. Первым опомнился воевода. Он вдруг выхватил из ножен саблю и, визгливо выкрикивая монгольские слова, принялся угрожать Альбрехту Роху и маленькому китайцу. Монах попятился от острого кривого клинка, не понимая, чем вызвана беспричинная ярость. "Он хочет, чтобы мы спустили его в корзине", - объяснил китаец и жестом дал понять разъяренному монголу, что согласен. Тот немедленно бросился к плетеной корзине, а маленький китаец ухватил ближайшего яка за кольцо, продетое сквозь ноздри, и пустил громоздкий подъемник.
Голова монгола с надвинутой по самые брови лисьей треухой шапкой медленно исчезла за краем пропасти. Но не успело подъемное колесо сделать пол-оборота, как китаец остановил быков. Поначалу Альбрехт Рох не понял, что замыслил этот юркий человечек, чьи щуплые плечи и худое костлявое тело не мог скрыть даже утепленный халат. А китаец спокойно присел на корточки, достал из-за пояса узкий длинный кинжал и принялся с невозмутимым видом перерезать толстый - чуть ли не с руку шириной - канат, связывающий барабан подъемника и ременную корзину, в которой теперь, как в ловушке, болтался над пропастью монгол.
Кинжал с трудом брал скрученный и просаленный ворс, но китаец делал свое страшное дело не торопясь. Ритмичными движениями и без особых усилий он точно пилой перепиливал тугой канат и, когда наконец перерезанный конец верёвки, словно оборванная тетива лука, молниеносно мелькнул над краем пропасти, даже не посмотрел в ту сторону.
Оставался единственный путь отступления - веревочная лестница, столь хитроумным и изобретательным способом доставленная наверх. Беглецы по очереди спустились вниз. Оседланные кони и навьюченные яки разбрелись без присмотра по всему ущелью. Маленький китаец неподвижно сидел на камне близ странной площадки, исписанной непонятными треугольными знаками. Монах подошел, и на него глянуло простое человеческое лицо. Спокойное выражение, проницательный взгляд, и только в глубине узких прищуренных глаз светилась затаенная скорбь...
Лу-гун - так звали китайца - был не чиновником, как предполагал Альбрехт Рох, а в сущности, таким же монгольским пленником. Долгое время ему, манихейскому прорицателю и врачевателю, удавалось избегать внимания всесильных монгольских владык, как мухи, мерших друг за другом от необузданного обжорства, пьянства и разгула. И первые головы, которые летели после смерти каждого, в ком текла хоть капля крови великого Чингисхана, были головы заклинателей, шаманов, знахарей и знаменитых заморских лекарей, не сумевших сберечь драгоценную жизнь очередного владыки. Но слава знатока древней китайской медицины все же сгубила Лу-гуна. Его схватили под вечер, и десять всадников всю ночь гнали коней через степь, унося на север привязанного к седлу китайца Точно пузыри на болотной топи, проступили из низкого утреннего тумана очертания юрт монгольского стана. Возле островерхого цветастого шатра с тяжелым ковровым пологом гонцы спешились. Лу-гуна протащили между двумя очистительными кострами и втолкнули в шатер.
В слабом свете чадивших светильников среди смятых пуховиков, меховых одеял и расшитых золотом подушек Лу-гун увидел царицу Эргэнэ - грозную властительницу Чагатайского улуса. Властная и непреклонная монголка, мать многочисленных детей и вдохновительница бессчетного числа дворцовых заговоров, Эргэнэ встала во главе улуса после долгих лет кровавых междоусобиц. Тучная, широкобедрая, с плоским скуластым лицом и приплюснутым носом, одинаково хорошо чувствовавшая себя и в трудном походе, и в стремительной травле зверя, и в тиши домашнего очага, рано овдовевшая правительница быстро сумела взять в узду строптивых монгольских вельмож.
Пышногрудая заспанная ханша, только что поднятая ото сна, не удосужилась даже одеться. Толстое, мясистое тело и большой округлый, как у буддийского божка, живот бесстыдно выпирали из распахнутого золототканого халата. Грубое лицо и оголенные руки лоснились, точно смазанные рыбьим жиром. Жидкие распущенные волосы покрывала тюбетейка, сплошь усеянная крупными отборными жемчужинами. Нахмуренные подбритые брови и властный тяжелый взгляд, устремленный поверх головы коленопреклоненного пленника. Кивком головы царица отпустила стражу и обратилась к Лу-гуну: "Верно ли говорят, что можно вернуть утраченную молодость и предотвратить наступление смерти? И правда ли, что манихейская секта, к которой ты принадлежишь, владеет тайной бессмертия?"
Маленький китаец готов был услышать что угодно, но только не это. Царица говорила вкрадчивым, чуть ли не заискивающим голосом, хитрые лисьи глаза смотрели выжидающе и настороженно, а толстые похотливые губы скривились в жалком подобии улыбки.
"Это не совсем так, моя госпожа", - ответил Лу-гун, с ужасом понимая, что объяснить смысл одного из самых сокровенных манихейских таинств ему все равно не удастся, ибо никто из помышлявших о бессмертии не был в состоянии уразуметь, почему бессмертие - худшее из всех зол. Лу-гун и сам не вполне понимал эту истину, которая из поколения в поколение изустно передавалась от учителей к ученикам. Тем более бесполезно взывать к дремучему рассудку царицы. О эта неутомимая жажда бессмертия! Сколько земных владык стремилось приобщиться к сонму небожителей и разделить с ними вечную молодость и власть над смертью! Сам Чингисхан пробовал задобрить китайских отшельников, лаской и золотом купить у них тайну бессмертия. А ведь те несчастные, в конце концов терявшие свои головы, не знали даже того, что было известно Лу-гуну.
Манихейская секта, нашедшая свое последнее прибежище в горах Синьцзяна, была глубокими корнями связана с учением Зороастра и приобщена ко многим тайнам огнепоклонников. Лу-гун был еще совсем молод, когда довелось ему на правах послушника сопровождать трех манихейских старшин в далекое памирское ущелье. Его не пустили в пещеру, и лишь спустя много лет он узнал, что за тайну хранят в ней последние огнепоклонники. Но смысл этой тайны так и остался ему неясен. Почему бессмертие - зло? Да не все ли равно! Уж если охота это изведать царице, так пусть и испытывает все на собственной шкуре.
Потому-то и согласился Лу-гун провести монгольский отряд по тайным тропам Памира. Он сам придумал и разработал до мельчайших деталей дьявольский план проникновения в зороастрийское убежище, и Эргэнэ по достоинству оценила замысел хитрого китайца. Ему было дано все необходимое, предоставлены самые опытные сокольничие, а с юга, из улуса великого хана, доставлена якобы для потехи царского двора клетка с обезьянами, которых Лу-гун выдрессировал сам. Но разъяренный поток, обрушившийся из недр памирской пещеры на незваных гостей, навсегда похоронил в клокочущих водоворотах и монгольский отряд, и все тщательно разработанные планы, и страстные надежды властительницы Центральной Азии обрести вечную молодость и бессмертие. Огнепоклонники предпочли погибнуть, нежели выдать тщательно оберегаемую тайну в чужие руки...
Солнце ушло за гору, и на ущелье наползла тяжелая зябкая тень. Сытые, накормленные до отвала яки резво семенили размеренной трусцой, с глухим призвуком цокая по камням неподкованными копытами. Лу-гун ехал первым, за ним чуть сзади следовал Альбрехт Рох. Два человека, разделенные языком, культурой, мировоззрением и связанные на какое-то время общей судьбой. А впереди в сумерках уходящего дня прорисовывались два мощных обледенелых кряжа, которые, почти вплотную подползая друг к другу, образовывали узкий, точно приоткрытые створки крепостных ворот, выход из загадочного ущелья...
СУМЕРКИ БОГОВ
Керн умолк.
- Но почему же зло? - сорвался наконец вопрос, не дававший мне покоя на протяжении всего чтения.
- А что такое бессмертие? - последовал встречный вопрос,
- Ну это невозможность умереть, непрерывное долголетие, - не слишком вразумительно ответил я.
- Вот именно - невозможность умереть, но только естественной смертью. А как по-вашему: убережет бессмертие от убийства или несчастного случая? Нет, конечно. Искусство управлять процессами старения или умение омолаживать организм не застраховывает от насильственной смерти. Можно утонуть в море, быть убитым камнем, застреленным или зарубленным - тут уж омоложение бесполезно. Кроме того, чтобы долголетие продолжалось непрерывно, его нужно постоянно продлевать. Но вот человек, завладев эликсиром бессмертия, становится богом...
- Богом?
- Конечно, богом. А как же еще именоваться тем, кто обретал бессмертие? Только хорошенько продумайте, что это за боги. Вспомните богов Древней Греции. Разве напоминают хоть чем эти боги абстрактных, космически-бестелесных существ позднейших религий? Античные боги наделены всеми человеческими недостатками и слабостями. Как и люди, они пили и ели, любили и страдали, завидовали и ненавидели, враждовали друг с другом. К тому же они и умирали. Еще при жизни Цицерона на Крите показывали могилу Зевса.
- Но при чем тут Зевс? У Альбрехта Роха о нем ни слова.
- Смотря как читать, - невозмутимо продолжал Керн. - Латинское слово "деус" ("бог") в рукописи Альбрехта Роха (как и греческое "теос", от которого, кстати, ведет начало русское слово "отец") происходит от общего древнеарийского корня "дэв". Дэвы, или дивы, это знает любой ребенок, излюбленные образы восточных сказок, легенд и мифов, где они предстают кровожадными чудищами, кошмарными чертями-оборотнями. Такими же они выступают и в древнеиранской мифологии. Но что поразительно и на первый взгляд парадоксально: а соседней с Ираном Индии кровожадные дивы почитались в древности как духи добра и света - дэвы. Кстати, о Зевсе. Вам не известно, сколько имен насчитывалось в древности у Зевса? Три, пять, даже восемь - вот сколько! И Зевс, и Дзевс, и Дзас, и Дзен, и Дей; и Ден, и Див. Обратите внимание на это последнее, очень прелюбопытное и далеко не случайное имя Див. И в Древней Персии дивы: поначалу почитались как добрые боги, заступники и покровители людей. (Между прочим, в русском языке словосочетание "диво дивное" также обозначает нечто прекрасное и необыкновенное") Но вот явился пророк Зороастр и проклял прежних богов дэвов, обвинив их в обмане человеческого рода. "Проклинаю дэвов, - вот кредо огнепоклонников. - Исповедую себя зороастрийцем, врагом дэвов. Отрекаюсь от сообщества с мерзкими, вредоносными, злокозненными дэвами, самыми лживыми, самыми вредными из всех существ. Отрекаюсь в мыслях, словах и знамениях". Почему же люди возвеличивали одних богов и проклинали других? Потому что сами боги не стоили почитания и поклонения. К чему может привести неограниченное продление такого существования, когда непрерывное долголетие направлено не на развитие интеллектуальных потенций, не на постоянное обогащение знаний, а на продление чувственных удовольствий и накопление предметов роскоши, как это было у древних богов и легендарных царей?
А вот к чему: вместо вечной блаженной жизни несколько веков относительного покоя, а затем психическая Депрессия и умственная деградация, постепенная утрата человеческих качеств, безумие и возврат к животным инстинктам. В тех, в ком древние люди знали могучих самоуверенных богов, последующие поколения видели только диких оборотней-дэвов, с которыми приходилось непрерывно бороться. И находились смельчаки: они смело вступали в единоборство и побеждали в жестоких битвах с кровожадными чудищами. Возьмите "Шахнаме" - старик Фирдоуси сохранил для нас имена многих древних воителей.
Но вот герой, победивший дэва, проникал в логово чудовища в обнаруживал там напиток, дарующий силу и бессмертие. Мог ли кто равнодушно пройти мимо такого трофея? Мог ли кто устоять перед искушением отведать эликсира бессмертия? И герой осушал чашу с коварным зельем, останавливая смерть и становясь царем или богом. Проходило несколько столетий, и все повторялось сначала: разум постепенно угасал, мудрец превращался в безумца, пророк - в людоеда, бог - в демона. Пролетали тысячелетия. Как день и ночь, сменялись поколения людей. Лишь бессмертные не ведали течения времени. Между ними разгоралась ужасная борьба за власть, за единоличное обладание чудодейственным эликсиром. Великая битва олимпийцев и титанов в "Теогонии", орлинооких Асов и великанов Гримтурсенов в "Эдде", старших и младших богов у шумерийцев и вавилонян, астрой и дэвов в индоиранской мифологии - все это лишь слабый отголосок далекого прошлого, запечатлевшегося в памяти людей.
Бессмертие - аномалия, нарушение законов природы, законов жизни и законов эволюции. В природе все смертно. Все, кроме самой природы. Суть развития в постоянном и непрерывном обновлении: старое умирает, новое нарождается. Жизнь невозможна без развития, а бессмертие ставит на нем точку. Бессмертие - зло. Вот почему последние огнепоклонники так ревностно оберегали под ледниковым панцирем Памира тайну эликсира бессмертия, как горькую память о прошлом а как предостережение настоящему и будущему.
- А если огнепоклонники, - не выдержал я, - берегли тайну бессмертия для тех, кто сумеет правильно с ней распорядиться?
- Были уже такие, - незамедлительно отпарировал Керн. - Были не только боги, но и богоборцы, братья бессмертных по крови и по участи. Это были лучшие из лучшие. Сильные, отважные, многоумные, они на сотни и тысячи лет опередили свое время, хотя во многом и оставалась его детьми.