» Узникам пришлось выйти из этого города в три часа ночи, и рассвет застал их в поле. В Ревилья-Вальехера артели батраков со своими ослами и кувшинами уже косили ячмень, участки которого белели среди золотисто-желтой пшеницы. То была мирная буколическая картина, резкий контраст с шумом и яростью крестьян. Косой Видаль приказал в одиннадцать часов устроить полуденный привал, и вся группа расположилась под деревьями на берегу Арлансона. В порыве гуманности Видаль разрешил узникам искупаться, «не удаляясь от берега, не то с кандалами на руках они могут утонуть». Фрай Доминго купаться не стал. Он уселся на берегу реки и только опустил в воду свои потертые ноги, такие белые, что стайки мальков подплывали куснуть его пальцы, думая, что это нечто съедобное. Купание, ощущение тепловатой воды на коже, словно освобождало Сиприано от прежнего утомленного тела – дорожной усталости, вшей и жары как не бывало. После пяти недель без мытья он как бы воскрес. Он плавал на спине, отталкиваясь по-лягушачьи ногами, плавал взад-вперед, озабоченный только вниманием стражей – стараясь не слишком удаляться от берега и не вызвать их неудовольствия. Чем ближе к Вальядолиду, тем более враждебный прием встречали они в деревнях. Словно предвестье их судьбы, на скошенных участках горели в сумерках большие костры из соломы и целые стога. Крестьяне проявляли свирепую жестокость, оскорбляли их, забрасывали гнилыми овощами и яйцами. Однако Сиприано, всякий раз, когда они выходили из очередной деревни, испытывал чувство примирения с происходящим, глаза его радовались обширным полям пшеницы, волнующимся от ветра, он с радостью узнавал дорогу, по которой спасался на Красавчике, мелкие приметы пейзажа, сочный луг, где он в первый день дал напиться своему коню. Теперь он уже шел по знакомой ему земле. Где-то возле Магаса, когда вдруг разразилась сильнейшая гроза с градом, Видаль приказал связать попарно коней за шеи и всем лечь в грязь, чтобы не пострадать от удара молнии.
Последнюю ночь они провели в просторном доме в окрестностях Кооркоса, на берегу Писуэрги, в четырех лигах от Вальядолида. Днем явился посланец Инквизиции с приказом не входить в город до полуночи. Народ взбудоражен, есть опасность самосуда. Так что час отправления был отсрочен, и после пяти часов дня они остановились в Кабильдо, возле реки, в полулиге от Вальядолида. Пришлось ждать еще восемь часов. Фрай Доминго де Рохас мрачно бормотал, что, несмотря на все, его убьют. Он опасался своих же родственников, самых экзальтированных из них. Они осуждали его не только за отступничество, но и за то, что он совратил своего племянника Луиса, маркиза де Посу, уже с юных лет вступившего в секту. В полночь, проверив, хорошо ли узники умылись и приоделись, косоглазый Видаль отдал приказ выходить. Альгвасилы оседлали коней, и двенадцать аркебузиров попытались привести в порядок свои лохмотья. Когда проходили по Большому мосту, слышался только цокот копыт по камням. Колокольня храма Санта Мария де ла Антигуа в сизом лунном свете походила на видение. Позади высился вечно строящийся и все же недостроенный Главный храм, где находилась секретная тюрьма. Мысль о возвращении, о близости к другим членам их кружка, к Ане Энрикес заставляла Сиприано забыть об усталости. Мелькнуло воспоминание о неудачном побеге, и он подумал, что его положение теперь такое же или даже худшее, чем у оставшихся в городе, что все испытанные им мучения оказались напрасными. Косоглазый Видаль скомандовал остановиться перед древним зданием. На стук дверного молотка отозвался солдат. Видаль потребовал вызвать алькайда[109]. Когда тот, заспанный, вышел в распахнутом плаще, косоглазый Видаль передал ему от имени Инквизиции четырех преступников: фрая Доминго де Рохаса, дона Карлоса де Сесо, дона Сиприано Сальседо и Хуана Санчеса, чьи имена алькайд записал при свете лампы в тетрадь и поставил свою подпись.
XVI
Сиприано Сальседо выпало делить камеру с фраем Доминго де Рохасом. Он предпочел бы соседа менее угрюмого, более откровенного, но выбирать не приходилось. Фрай Доминго был все в том же мирском костюме, единственное, от чего он отказался в своем маскараде, была нелепая шляпа с перьями. Дона Карлоса де Сесо поселили с Хуаном Санчесом, напротив находилась камера Доктора, в глубине коридора, в большой камере, собрали пятерых монахинь из Вифлеемского монастыря, а шестая, Каталина де Рейносо, оказалась сокамерницей Аны Энрикес. Как Сальседо и предвидел, попарное заселение было неизбежным. Секретная тюрьма на улице Педро Барруэко, где обычно хватало места для иудействующих и морисков, жертв случайных облав, оказалась весной 1558 года тесна для наплыва лютеран. Такое количество арестантов застало врасплох Инквизицию, располагавшую узилищем всего в двадцать пять камер. Вальдесу не оставалось иного выхода, как забыть об обязательной изоляции и заточить преступников по двое, по трое, а в случае с монахинями из Вифлеемской обители, даже пятерых в одной камере. Однако Вальдес предусмотрительно потребовал, чтобы при составлении пар в расчет принимались различия в общественном и интеллектуальном уровне узников, а также степень их прошлой близости. Таковыми были пары вроде Карлоса де Сесо и Хуана Санчеса или Сальседо и фрая Доминго де Рохаса.
Сальседо, обладавший обостренной способностью к адаптации, довольно быстро приспособился к условиям нового узилища. В каменной стене камеры, вдвое большей, чем в Памплоне, были только два отверстия: зарешеченное окно на расстоянии трех вар от пола, выходившее во внутренний двор, и дверной проем с массивной дубовой дверью толщиной в ладонь, засовы и замки которой резко скрипели, когда их отпирали и запирали. Койки стояли параллельно вдоль двух стен: койка доминиканца под окном, а в противоположном углу, в полутьме, койка Сиприано. Кроме коек, на полу из холодных каменных плит стояли сосновый столик с двумя скамейками, умывальник с кувшином воды и два прикрытых урыльника для испражнений. Следить за ходом времени Сиприано мог по обязательным посещениям: Мамерто, помощника надзирателя, приносившего еду, и другого помощника по имени Дато с грязной гривой светлых волос и штанах до колена, который по вечерам опорожнял параши и кое-как мыл пол камеры в субботние дни.
Мамерто был невозмутимый суровый парень; три раза в день он ставил на стол скудную еду в железных мисках, забирая их при следующем посещении. Время стояло теплое, и ходил он в одном камзоле, штанах из легкой ткани и веревочных сандалиях. Он никогда не здоровался и не желал спокойной ночи, однако назвать его жестоким было нельзя. Он просто приносил и уносил миски, не делая никаких замечаний о хорошем или плохом аппетите узников. Что касается Дато, тот не так строго соблюдал тюремные порядки. Вынося параши или ставя их на место, он при этом напевал какую-нибудь веселую песенку, словно носил не нечистоты, а букеты цветов. Его рот был всегда раскрыт в глупой беззубой ухмылке, не сходившей с его лица даже по субботам, когда он мыл пол. Хотя тюремный устав запрещал разговаривать с узниками, с Сальседо, более общительным, чем его сокамерник, Дато здоровался и шепотом сообщал кое-какие новости, не имевшие для узника большого значения. Одевался Дато похуже, чем Мамерто – ходил в коротком балахоне, подпоясанном веревкой, который снимал только в субботу, когда мыл пол. Делал он это босиком, всего лишь в камзоле и штанах, но и этот облегченный вариант одежды отнюдь не прибавлял ему усердия в работе.
Фрая Доминго раздражал шепот Дато; он спокойно переносил безмолвный приход и уход Мамерто, но услужливость второго, его глупая беззубая ухмылка, падающие на плечи космы бесцветных волос выводили доминиканца из себя. Сиприано, напротив, обходился с Дато терпеливо и приветливо, старался его разговорить, надеясь получить какие-нибудь сведения. Сиприано спрашивал об узниках в соседних камеpax и, хотя Дато ничего определенного не мог сказать, он пришел к выводу, что слева от их камеры находились Педро Касалья и бакалавр Эрресуэло, а справа – ювелир Хуан Гарсиа и Кристобаль де Падилья, виновник их бед, а напротив, как ему уже указали раньше – одиночная камера Доктора. Двери и стены были такими толстыми, что сквозь них не проникало ни малейшего звука, никакого признака жизни из соседних камер.
Тучный, с двойным подбородком, доминиканец, укутавшись в свое зеленое облачение и замызганную докторскую мантию, читал, лежа на койке под зарешеченным окном. На следующий день после прибытия он попросил книги, перо и бумагу. Ему тут же к вечеру принесли несколько житий святых, «Трактат о науках» Гаспара де Техады, томик Вергилия, чернильницу и два пера. Фрай Доминго знал права узников и пользовался ими неукоснительно. Содержание книг, по-видимому, не слишком его интересовало. Он заставлял себя читать с одинаковой сосредоточенностью и рыцарский роман, и Святого Иоанна Лествичника[110], словно буквы производили на него чисто механическое завораживающее действие.
Зная тайные интриги Инквизиции, ее организацию и методы, он каждый день, проснувшись после сиесты, просвещал Сиприано, подробно описывая всевозможные варианты их будущего. Наказания, мол, есть разные. Нельзя смешивать преступника по легкомыслию с закоренелым еретиком или с тем, кто примирился с Церковью. Первого и последнего обычно передают светским властям, и их ждет удушение гарротой, прежде чем их тела предадут огню. Что ж до вторично впавшего в ересь, закоренелого или упорствующего, их сжигают на костре живыми. До сих пор эта кара применялась в Испании редко, но монах подозревал, что отныне она станет обычной. Он рассказывал Сиприано про санбенито[111] с языками пламени и чертями для случайно впавших в ересь и с мотовилом святого Андрея для примирившихся. Кары подразделялись по степеням и оттенкам, однако приговоры формулировались очень точно. Среди них были пожизненное заключение, конфискация имущества, изгнание, лишение духовного сана или дворянских привилегий – они часто дополняли более суровые наказания.
Фрай Доминго также поучал Сиприано насчет структуры и функций аппарата Инквизиции или прав узников. Так они беседовали, каждый лежа на своей койке, – у монаха голос был низкий, гортанный, Сиприано же говорил тоном смиренно-вопросительным, каким, бывало, обращался к своему наставнику дону Альваро Кабеса де Вака, добившемуся столь плачевных результатов. Беседы эти постепенно стали необходимостью, но, помимо них, каждый из узников жил своей жизнью, не стремясь близко узнать другого, не то вынужденное их общество могло стать невыносимым, а это худшая из тюремных пыток, говорил монах.
Фрай Доминго де Рохас сохранял о себе весьма высокое мнение, считал себя важной персоной и видным церковным деятелем. Вероятно, столь высокая самооценка и побудила его украсить себя во время бегства шляпой с перьями. Он охотно рассуждал о своей персоне, о своем участии в секте, но был беспощаден по отношению к некоторым собратьям, вроде Хуана Санчеса, совратителя, по его словам, монахинь из Вифлеемского монастыря и его простодушной сестры Марии, а о других отзывался двусмысленно, например, об архиепископе толедском Бартоломе Каррансе, на которого «никто не посмеет накинуть петлю». Иногда он утверждал, что Карранса, по сути, не лютеранин, у него только речи лютеранские. Сам-то фрай Доминго, видно, был в вере не очень крепок – он рассказывал Сиприано о своем призвании, о вступлении в орден доминиканцев, об истовом католичестве своей семьи. Его связь с сектой, как и у Сиприано, была недолгой, началась не больше четырех лет назад. Но, имея склонность к миссионерству, он обратил в протестантство одного из братьев и нескольких племянников. В Памплоне, когда его схватили, он этого не скрыл. Напротив, похвалялся тем, что он священнослужитель нового типа, восприимчивый к свежим течениям. Однако начинал ли он свои признания с одного или с другого конца, они всегда завершались персоной Бартоломе де Карранса, главным предметом его ненависти. То, что этот богослов наслаждается свободой, между тем как его ученики, говорил он, гниют в застенках, раздражало монаха чрезвычайно. Но настанет и час Каррансы. Вальдес его ненавидит и в конце концов предаст суду. А пока монах готов был искать его покровительства, коль высокое положение архиепископа может чем-то помочь.
Если не считать бесед с доминиканцем, Сиприано Сальседо, тепло укутанный несмотря на летнюю жару, лежа в полутьме и тревожась о своей участи, чувствовал себя совершенно одиноким. По утрам он какое-то время уделял тому, чтобы, волоча цепи, привыкнуть ходить в кандалах, однако потертости на лодыжках были мучительны, от них болели даже кости. Поэтому он по большей части лежал на койке или сидел на скамье, опершись затылком о сырую стену. Иногда днем читал, но без пользы, и часто взывал к Христу, надеясь примириться с Ним или попросить у Него помощи, чтобы противостоять Трибуналу. Он не собирался восхвалять свое прошлое или отрицать настоящее только из страха. Он хотел быть искренним, соответственно своей вере, ибо Бога нелегко обмануть. Полузакрыв глаза, ощущая в веках непрестанное жжение, он говорил это Господу, стараясь сосредоточиться, забыть, где он находится. Ни один из шагов в прошлом не казался ему легкомысленным или необдуманным. Он всей душой воспринял учение о благодеянии Христа. В позиции, которую он занял, не было ни гордыни, ни тщеславия, ни корысти. Он просто уверовал, что страсти и смерть Иисуса были чем-то столь значительным, что их достаточно для искупления грехов всего рода человеческого. Поглощенный этой страстью, он сосредоточенно, но напрасно ждал явления Господа, одного знака Его, хоть малейшего, направляющего его на путь истинный. «Покажи мне путь, Господи», – умолял он, но Господь не внимал ему, молчал. «Господь наш не может принять решение, – говорил он себе. – Это я должен решить сам, во имя моей свободы». Однако у него не хватало решительности, ясности, необходимой четкости мыслей. И так пребывал он в нетерпеливом ожидании, пока какое-нибудь замечание фрая Доминго или резкий скрип замков, предвещающий приход Дато, не нарушал его глубокой задумчивости. Тогда он, не шевелясь, обращал взгляд на тюремщика, на его прямые растрепанные вихры, торчащие из-под красной шерстяной шапки, на его неопрятные штаны ниже колен. Волшебство нарушалось, и мысли Сиприано без сопротивления возвращались к повседневной его жизни.
Однажды Дато, прежде чем направиться к параше, подошел к нему и, не глядя на него, вложил в его руку многократно сложенный листок. Сиприано был поражен, однако виду не подал. Он знал, что присутствие фрая Доминго не обязывает его делиться с ним новостями, сообщать о том, что тюремщик подкуплен. Поэтому он не шевельнулся, пока Дато не поменял урыльники. Лишь тогда он развернул листок и, напрягая в полутьме глаза, прочитал:
ПРИЗНАНИЕ ДОНЬИ БЕАТРИС КАСАЛЬИ
Вчера, 5 августа, перед Трибуналом Инквизиции донья Беатрис Касалья заявила на допросе, ей учиненном, что она совратила самого фрая Доминго де Рохаса. Также Кристобаль де Падилья из Саморры был совращен доном Карлосом де Сесо, меж тем как ее брат, дон Агустин Касалья, стал жертвой того же дона Карлоса де Сесо и своего брата, Педро, приходского священника Педросы. Хуан де Касалья совратил свою жену, а Доктор – свою мать, донью Леонор, и таким образом почти вся семья Касалья – о Констансе речь пойдет позже – была записана в лютеранскую секту. Продолжая свои искренние показания, допрашиваемая заявила, что донья Каталина Ортега совратила Хуана Санчеса и оба они вместе – ювелира Хуана Гарсию. Фрай Доминго де Рохас, в свой черед, ввел в соблазн свою сестру Марию, хотя он это отрицает, и большинство членов своей семьи. Кристобаль де Падилья, со своей стороны, совратил небольшую группу в Саморре, а ее брат Педро вместе с доном Карлосом де Сесо – владельца Педросы, дона Сиприано Сальседо.
Сиприано, ошарашенный, застыл в неподвижности, скованный необычным внутренним холодом. Желудок пронзила боль, словно во внутренности вгрызался хищник. Никогда еще не бывало, чтобы небольшая записка причинила ему такие страдания. Им овладело отчаяние. Сиприано Сальседо мог себе представить что угодно, только не предательство в их кружке. Братство, о котором он мечтал, обратилось в прах, оказалось плодом вымысла, никогда не существовавшим и немыслимым в реальной жизни. Он вспомнил их собрания, последнюю торжественную клятву участников, обещавших, что никогда не предадут своих братьев в трудные времена. Правда ли то, что написано на этом листке? Возможно ли, чтобы Беатрис, не колеблясь, донесла на стольких людей, начиная со своих братьев? Неужто жизнь ей так дорога, чтобы ради нее нарушить клятву и отправить свою семью и друзей на костер? Слезы туманили глаза, когда он перечитывал эту бумагу. Потом он подумал о Дато. Фрай Доминго предупреждал его, что продажность и предательство процветают среди нижних чинов тюремного начальства, однако написанное не могло быть сочинением какого-нибудь тюремщика, ни даже коменданта тюрьмы – это мог написать только член Трибунала или, что еще более вероятно, секретарь Трибунала. После краткого размышления, он решил не показывать фраю Доминго признание Беатрис Касальи. Зачем еще больше ожесточать его душу? Что выиграет монах, узнав, что Беатрис выдала его и практически всех членов группы?
На следующий день он, лежа на койке, ждал прихода Дато. Тот вошел, как всегда мурлыча какую-то песенку, но когда подошел к его ложу, Сиприано вполголоса спросил, сколько ему должен. Ответ Дато его не удивил: «Сколько дадите», – сказал Дато. Сиприано вложил ему в руку дукат, который Дато долго рассматривал с одной и с другой стороны, его глаза блестели от алчности. Наконец он спросил, не нужно ли еще что-нибудь кому-нибудь передать, и Сиприано кивнул утвердительно. Он понимал, что установил некую цену, но не считал ее ни чрезмерной, ни бессмысленной. После рассказов доминиканца о карах, назначаемых еретикам, он понимал, что его состояние будет когда-нибудь конфисковано. Потом подумал, что сам Господь вдохновил его поделиться своим имуществом с собратьями. Но, конечно, в тюрьме у него денег было немного. Удивительно, что в Сильвети его обыскали весьма поверхностно, ища оружие. Косоглазого Видаля, кроме оружия и бумаг, ничего не интересовало. Его денег он не тронул. Миссией Видаля было доставить Сиприано невредимым из Памплоны в Вальядолид, и он ее исполнил: преступник здесь, в распоряжении Трибунала.
Август подходил к концу, а Сиприано еще не вызывали в зал суда на верхнем этаже тюрьмы, равно как и фрая Доминго, его соседа по камере. Однако двадцать седьмого числа его ждал сюрприз. Ему нанес визит сам алькайд, дон Гумерсиндо, в сопровождении старшего надзирателя. «Приведите себя в порядок, – сказал он. – Я зайду за вашей милостью, через пятнадцать минут». Сиприано не мог опомниться от удивления. Кто мог, кто посмел заботиться о нем в такой ситуации?
Сиприано вошел в комнату свиданий, ослепленный светом, ощущая необычную легкость в ногах без кандалов. После почти четырех месяцев, проведенных в сырой, полутемной камере, от солнечного света глазам было больно, они туманились. Еще поднимаясь по лестнице, он предусмотрительно прикрыл глаза, но когда вошел в небольшую комнату, солнечные лучи, отражавшиеся в оконных стеклах, заставили его зажмуриться. Глаза как будто песком засыпали, как глаза трупа Перуанца, когда его выкопали из могилы. Сиприано слышал, как закрыли дверь, после чего наступила полная тишина. Он осторожно открыл глаза, и тогда разглядел перед собой дядю Игнасио. Он был поражен, не меньше чем тогда, когда его, еще подростка, дядя посетил в школе. Оба немного поколебались, но все же обнялись и поцеловали друг друга в щеку. Потом сели один напротив другого, и дядя спросил, не болят ли у него глаза. Сиприано ответил, что живет в темноте, и тут же уточнил – почти в темноте, – отсутствие света и сырость вредны для его глаз. Края век были красные и распухшие, и дядя пообещал прислать ему через алькайда лекарство. Потом сообщил приятную новость: его, Игнасио, назначили председателем Канцелярии, повышение, которого ждали, ибо он самый старший из семнадцати оидоров. Между Канцелярией и Инквизицией налажены хорошие отношения, и ему разрешили навестить племянника. Сиприано, поздравляя, с улыбкой смотрел на него гноящимися заплывшими глазами. Он напряженно ждал от дяди выговора и с той минуты, как сел, даже не пошевельнулся, однако дядя Игнасио как бы и не думал о нынешнем его положении. Разговаривал с ним, как у себя дома, словно ничего не случилось со времени их последней встречи. Дядя ездил в Педросу и видел там Мартина Мартина, тот очень бодр, обработка земли идет хорошо. Землепашцы и мелкие землевладельцы из ближайших деревень пока не требуют прибавки, а это доказывает, что принятый план распределения имущества и повышения оплаты батракам был разумный и не принес убытка посредникам. Дядя получил свою часть урожая зерновых, в этом году превосходного, ожидают также, что виноградники дадут обильный сбор, выше обычного. Сиприано продолжал глядеть на него с изумлением и чуть опасливо. Он был взволнован видом занавесок, накидок на спинках кресел, кружевной салфетки под канделябром, дешевой картины «Успение Марии» над диваном. Казалось, он проснулся и открыл глаза в другом, менее бесчеловечном и враждебном мире. Дядя продолжал говорить без умолку, словно минуты посещения были ему отмерены. Теперь он рассказывал о складе и о мастерской. В Худерии он бывает довольно часто, раза два в месяц. Новый наследник Малуэнды, на его взгляд, действительно человек трудолюбивый и оборотистый. Он переписывается с Дионисио Манрике и в своем последнем письме сообщил, что весенняя флотилия пришла в Амстердам без приключений. Что ж до мастерской, то портной Фермин Гутьеррес не только искуснейший закройщик, но оказался еще прекрасным организатором – охотники, дубильщики, скорняки, швеи и владельцы мулов были довольны новыми контрактами. Внезапно он сменил тему и сказал, что тюремный устав не предписывает узникам ходить в лохмотьях и что он пришлет Сиприано через алькайда также новую одежду. Сиприано был тронут его заботой. Он хотел поблагодарить дядю, но голос его дрогнул и глаза залились слезами. Хотелось прежде, чем дядя уйдет, попросить прощения, убедить, что к секте он присоединился из наилучших побуждений, но когда он открыл рот, ему удалось произнести еле слышно одно слово: «религия». Услышав его, дядя протянул руку и ласково погладил Сиприано по плечу:
– Это самый заветный уголок души, – сказал он. – Поступай по совести и об остальном не заботься. Такой мерой нам отмерится.
Когда Сиприано вернулся в камеру, визит дяди показался ему чем-то нереальным, каким-то сновидением. Однако доставленные ему нижнее белье, камзол, кафтан, штаны и лекарство для глаз убедили Сиприано, что дядя был реальным, осязаемым существом, равно как занавески на окнах, накидки на креслах, кружевная салфетка или картина над диваном.
В тот же день Дато украдкой передал ему еще одну сложенную бумажку. Развернув ее, Сиприано почувствовал головокружение, и от слабости в ногах был вынужден присесть на скамью. Это был отрывок из показаний Аны Энрикес перед Трибуналом Инквизиции. Читая, он живо представлял себе ее страдания, бесконечные сомнения, которые несколько месяцев терзали девушку.
Я приехала в Вальядолид из Торо на праздник обращения святого Павла, – гласило ее признание, – и познакомилась там с Беатрис Касальей, которая стала говорить мне о нашем спасении, о том, что оно свершится только благодаря заслугам Христа, что вся моя жизнь прошла напрасно, ибо добрые дела сами по себе ничего не значат. И тогда я ей сказала: «А что это люди говорят, будто появились еретики»? И она ответила: «Еретики – это Церковь и святые», и тогда я спросила:«А папа?» И она мне сказала: «Наш папа – Дух Святой». И тогда она меня убедила, что я должна исповедаться во всей моей прошлой жизни Богу, потому что люди не имеют власти отпускать грехи. И я, испугавшись, спросила: «А как же тогда с чистилищем и с покаянием?» И она сказала: «Чистилища нет, для нас важна только вера в Иисуса Христа». Только из чувства долга я исповедалась у монаха, как поступала раньше, однако ничего ему об этих беседах не сказала. В другой день Беатрис Касалья сказала, что священники при причащении дают нам только половину Христа, его плоть, тогда как истинное причащение состоит из хлеба и вина. Неделю я провела в большой тревоге, пока не приехал на великий пост и не зашел к нам фрай Доминго де Рохас, давний друг моих родителей, и я у него обо всем этом спросила, и он подтвердил то, что говорила Беатрис, и тогда я успокоилась и поверила, что все это правда. В те дни фрай Доминго мне сказал, что Лютер был великий святой, что он подверг себя всем опасностям этого мира только ради того, чтобы сказать правду. Говорил он мне и другие вещи, что, мол, есть только два таинства – крещение и причащение, – что поклоняться распятию это идолопоклонство и что после искупления наших грехов Христом мы освободились от рабства и не должны ни поститься, ни давать обет целомудрия по принуждению, ни делать многого другого, например, слушать мессу, потому что во время мессы приносят Христа в жертву за деньги, и что «если бы не скандал, который это вызвало бы, я сам снял бы рясу и перестал служить мессу».
Сиприано закрыл глаза. Первая мысль была не о доносе, а о том, сколько горечи такие слова должны были вызвать в уме Аны. Потом он подумал о перьях на шляпе фрая Доминго и внезапно почувствовал легкое отвращение к нему, такому тщеславному, самодовольному, беспощадному к другим. Его жестокость по отношению к донье Ане отнюдь не была христианским поступком. Доминиканец обошелся с этой девочкой грубо, разрушив безоглядно ее духовный мир. Лишь потом Сиприано с огорчением подумал о признании Аны Энрикес, о предательстве Беатрис Касальи и доминиканца, о его клятвопреступлении. Он сознавал, что дух его слабеет, усиливается чувство одиночества, притаившийся где-то в устье желудка страх, острое недомогание.
Впрочем, время в секретной тюрьме бежало быстро. Вскоре к нему явился надзиратель и объявил, что он должен будет предстать перед Трибуналом в десять часов утра следующего дня. Очутившись на лестнице без кандалов на ногах, Сиприано чуть ли не летел, но по мере того, как свет становился ярче, глаза начинало саднить, и, чтобы унять резь, приходилось щуриться. По дороге к залу суда он снова увидел небольшую дверь в комнату, где встречался с дядей. Потом услышал невесть откуда прозвучавший голос: «Пусть преступник войдет», и кто-то подтолкнул его к резной двери орехового дерева, перед которой он стоял. Сиприано робко вошел в зал. Солнечные лучи, пронизывавшие оконные стекла, слепили его, а лепнина на потолке и широкие красные занавеси нагоняли страх. Надзиратель усадил его на стул, и лишь тогда он увидел перед собой Трибунал – за длинным столом на возвышении, там, где кончалась пролегавшая от двери красная ковровая дорожка. Вся обстановка была точь-в-точь такой, как описывал фрай Доминго – в центре инквизитор в черной сутане, на голове четырехугольная шапочка, лицо продолговатое, суровое. Справа от него секретарь, тоже священник в сутане, так же глядящий подозрительно и мрачно, а слева, в строгой черной мантии, – писец, мирянин, намного моложе остальных. Прежде чем прозвенел колокольчик, Сиприано успел заметить, что уши у инквизитора оттопырены и просвечивают, как витражи. Сиприано немедленно поклонился, и у него возникло странное чувство раздвоения – словно одна половина его тела слушала ответы, которые давала другая. Но вскоре после начала допроса очертания помоста, лепнина потолка, дорожка и занавеси как бы исчезли, остался только глухой голос инквизитора, голос обвиняющий, угрожающий, и краткие, поспешные ответы другого «я» Сиприано в ураганном потоке вопросов, как если бы темп допроса гарантировал правдивость ответов.
– Кто совратил вашу милость?
– П…прошу прощения, ваше высокопреосвященство, но на этот вопрос я не могу ответить, я дал клятву.
– Это правда, что ваша милость владеет значительным поместьем в Педросе?
– Да, правда.
– Были вы там знакомы с приходским священником доном Педро Касальей?
– Да, был, мы с ним встречались. Мы оба любим природу, вместе гуляли, и он делился со мной интересными наблюдениями за птицами.
– Его преподобие беседовал с вами о птицах?
– Не только о птицах, ваша милость. Иногда говорил о жабах. Вспоминаю сейчас один разговор о жабах на солончаках Сенагаля. Он очень наблюдательный натуралист.
– А дон Карлос де Сесо? Участвовал ли сеньор де Сесо в этих разглагольствованиях?
– С доном Карлосом я был мало знаком. Однажды мы встретились на дороге в Торо, но не говорили с ним ни о птицах, ни о жабах. Его собирались назначить коррехидором этого города, и он ехал туда навестить друзей.
– Были ли дон Карлос де Сесо и Педро Касалья друзьями?
– Они были знакомы, беседовали. А была ли между ними дружба, этого я сказать не могу.
– Дон Педро во время ваших прогулок никогда не говорил с вами о религии?
– Мы говорили на самые разные темы, наверняка среди них была и религия.
– Считаете ли вы, ваша милость, религию важной темой?
– Религия занимает самый заветный уголок души, – сказал Сиприано, вспомнив выражение дяди.
– Если вы так думаете, возможно ли, что вы не способны припомнить ни одной беседы о религии с доном Педро Касальей? Возможно ли, что вы помните разговоры о жабах и не помните, что говорили о Боге?
– Человек, ваше преосвященство, весьма сложное животное.
– А с доном Карлосом де Сесо?
– Что – с доном Карлосом де Сесо?
– Говорили вы когда-нибудь о религии?
– Я с ним познакомился, как уже говорил, на дороге в Торо, он ехал верхом, а мы шли пешком. Ехал он на очень горячей, чистокровной лошади, и меня, по правде, больше интересовала лошадь, чем всадник.
– Ваша милость любит лошадей?
– Породистые лошади приводят меня в восторг.
– Не совершали ли вы поездки во Францию в 1557 году на вашем коне Красавчике?
– Совершал, ваша милость.
– Кто вам помог перейти Пиренеи?
– Проводник Пабло Эччарен, уроженец Наварры. Он был лучшим знатоком гор и, полагаю, таким и остался.