Но кроме уничтожения государства они хотели отменить Церковь, духовенство, таинства и частную собственность. Целая революционная программа. Вспомните, что в эти же годы в Австрии за такие же дела был сожжен Хуттер
[21]. В конце концов сам народ поднялся против них, католики и протестанты, объединившись, разбили их в Мюнстере
[22]. После того, как пролито столько крови, как можете вы удивляться, что в Тюрингии еще не погасли вспышки насилия?
Хриплый голос Бергера звучал все запальчивей. «Порой вы похожи на настоящего проповедника», как-то сказал ему в шутку Доктор в одной беседе. «На человека порядочного, глубоко порядочного и просвещенного», тут же прибавил Доктор, убоявшись, что приписывает своему другу не соответствующее ему амплуа. Сальседо убедился, что капитан знает назубок новейшую немецкую историю, знает все «про» и «контра» революции Лютера и, вероятно, считает его, Сальседо, жалким чужаком, необразованным мальчишкой. Тем временем галеру качало, иногда довольно сильно, а дон Исидоро Тельериа все так же невозмутимо снова и снова набивал свою трубку. Выдержав паузу, Сиприано Сальседо посмотрел в светлые глаза Бергера.
– Именно эти обстоятельства, – ответил он, – и другие, столь же важные, усиливали мое желание познакомиться с Меланхтоном. Он и Лютер не всегда шли вместе, однако приверженцы одного и другого ныне признают Меланхтона главой протестантства. Не сразу, но все же мне удалось получить его согласие на встречу в Виттенберге. Он был со мной любезен и проявил понимание. О Лютере говорил с чувством пылкой преданности, с сыновней любовью. Он говорил о Лютере реформаторе и о Лютере, отлученном от церкви, верном супруге и любящем отце. Интересовался испанскими лютеранскими кружками и передал им привет. Потом покорно согласился отвечать на мои вопросы, длинный список вопросов, начинавшийся с Войны костров в 1521 году[23] и кончавшийся разгромом императора под Инсбруком[24] и разделом Европы на два лагеря – католиков и протестантов.
– А о своей нынешней деятельности он вашей милости рассказывал?
– Конечно рассказывал. Меланхтон признался, что именно он побудил виттенбергских студентов сжечь папскую буллу[25] и затем намекнул на свои последующие разногласия с Лютером на сеймах в Вормсе и в Шпейере, которые по сути лишь усилили напряженность в отношении обоих лагерей. Меланхтон в этих спорах выказал себя гуманистом и примирителем, однако Лютер не одобрил его позицию. Особенно подчеркнул он с оттенком печали, что Рим и реформаторы были готовы прийти к согласию даже по весьма деликатным пунктам, вроде разрешения на брак для духовных лиц и причащения под двумя видами, однако ни Лютер, ни князья такие предложения не приняли.
– А что он говорил о своей роли систематизатора?
– Об этом тоже шла речь. Он упомянул Лютера, упомянул о необходимости создания кодексов веры и поведения. Сам Лютер, со своим ясным видением задачи, составил два катехизиса – один большой, для проповедников, с очень высокими требованиями, другой, малый, для народа, более простой; оба оказались в высшей степени действенными. Он также сочинил благословение для крещения и другое для бракосочетания, чтобы заменить ими католические формулы и не вызывать возмущения у простого народа, – ведь люди думали, что при новом богослужении брачующиеся и младенцы будут духовно не защищены, будут чем-то вроде животных, души не имеющих. Меланхтон лично, так он сказал мне, чтобы принять участие в учреждении системы, написал книгу «Общие принципы»[26], которая имела успех. Догматическая часть была несложной: только Христос, только Писание, только благодать, достаточно одной веры. Лютеранство потерпело неудачу в стремлении сделать Церковь чем-то невидимым, не имеющим структуры. А это – дело невозможное, и в этом аспекте и Цвингли, и Кальвин[27] превзошли Лютера.
Тут Исидоро Тельериа кашлянул два раза, кашлем сухим и резким после долгой затяжки. Его молчание до сих пор было столь упорным, что капитан Бергер с изумлением взглянул на него. Капитан совершенно забыл о его присутствии, и громкий голос Тельериа, такой же угрюмый и мрачный, как его одежда, гулко зазвучал в тесной каюте.
– Я согласен с вами, – уверенный в том, что удивит своих сотрапезников, промолвил Тельериа, поигрывая зажженной трубкой. – Лютер создал церковь в воздухе, Кальвин оказался более практичным – он превратил Женеву в город-церковь. В последние месяцы я часто ездил в Женеву, Базель и Париж, но только в одной парижской общине, услышав пение псалма «Возвысься сердцем, открой уши», я почувствовал на себе веяние благодати. Из Севильи я уехал лютеранином, а возвращаюсь кальвинистом.
Капитан Бергер, не желая, видимо, смотреть Тельериа прямо в глаза, снова обратил взгляд на барабанившие по столу маленькие руки Сальседо.
– Ваша милость верит в абсолютную силу благодати? – спросил капитан.
– Я люблю дисциплину. Кальвин признает благодетельную силу веры, и притом он создал некий порядок. Церковь и строгий образ жизни, за которым тайно наблюдает Консистория[28].
– А не напоминает ли вам это «тайное наблюдение» нечто вроде Инквизиции?
Но Исидоро Тельериа хорошо усвоил урок.
– Одной веры недостаточно, – возразил он. – Ее надо укреплять. В этом смысле я расхожусь с Лютером. Кальвинизму присущ миссионерский дух, которого недостает лютеранству, он-то и придает его Церкви отчасти ожесточенный и радикальный характер.
– Вы говорите – ожесточенный и радикальный?
– Поймите меня правильно, я имею в виду не столько нормы поведения как таковые, сколько требовательность к их соблюдению. Кальвин грозит отлучением каждому, кто их не соблюдает, не придерживается правил. Чрезмерная строгость? Возможно, однако, чтобы прибегать к подобным мерам, человек должен быть твердо уверен в том, что говорит. Без сомнения, этот вопрос достоин размышлений. И Кальвин добровольно предавался им в Страсбурге в течение трех лет, когда жил там в качестве капеллана французской колонии. Эти годы он использовал также для сочинения труда «Наставления в христианской вере», столь же объемистого, сколь поучительного. В Страсбурге Кальвин еще ничего не предпринимал, просто выжидал.
– Вы думаете, он ждал призыва женевцев?
– Ждал или нет, но призыв состоялся. Женева отдалась в его власть и подчинилась эксперименту над ней. Женевцы раскаялись, что прежде изгнали его. И тогда Кальвин приступил к учреждению Церкви. Это главное. Принадлежать к ней, к его Церкви, все равно, что для вас вера – это залог спасения. Кальвин создал настоящую теократию, правление Бога. С той поры в этом небольшом городе жизнь проявляется почти только в проповедях и в таинствах. Верующий обязан быть также благочестивым. Мир наш – юдоль слез, мы должны приспособить свою жизнь к религиозной идее и к идее служения.
– Но он идет еще дальше. Все, чего нет в Библии, признается излишним, подвергается запрету.
– Да, конечно, и именно эта строгость, чурающаяся лютеранских фривольностей, меня вначале привлекла в кальвинизме, а потом, в Париже, случилось мое падение с лошади[29]. Когда я вернулся в Женеву, этот город стал для меня примером. Он был как бы гигантским храмом, прямым контрастом с городами лютеранскими: библейские имена у детей, катехизис, изучение Библии, речи, проповеди… Игры там преданы проклятию, молодежи запретили пение и танцы. Ей внушили дух самопожертвования. Разумеется, раздавались кое-какие протесты, но разум взял верх: мир создан не для радости, и народ охотно принял власть Кальвина.
Свет в дверном проеме тускнел. Сиприано Сальседо разглядывал дона Исидоро Тельериа с некоторым состраданием. В его уме воскресали угрызения совести, омрачавшие его детство, его бурная духовная жизнь, зарождение его пессимизма. Суровые речи Тельериа настолько поглотили его внимание, что он с трудом вернулся к действительности – опять ощутил качку, услышал потрескивание шпангоутов и переборок. Он смутно сознавал, что, каждый по-своему, но все они в этой странной беседе посреди морских просторов ищут Бога.
– Однако во Франции, – сказал Сальседо, вспомнив о своей поездке в эту страну, – гугеноты тайком крестят детей по католическому обряду и тайком посещают в Париже папистские богослужения. То есть учение Кальвина, хотя он француз и родной его язык французский, не сделало Францию в религиозном плане единой.
Мрачный голос Тельериа, когда ему противоречили, становился еще более скорбным и угрюмым, – возражения лишь укрепляли его.
– А это совершенно другое дело, – жестко сказал он с кривой усмешкой. – Одно дело маленький город, вроде Женевы, и другое – целое королевство, вроде Франции. Франция – это целый мир, который предстоит завоевать, и Кальвин принял этот вызов, послал туда большие отряды миссионеров. Вот еще одно обстоятельство в его пользу. Таким образом, мало-помалу, кальвинизм распространяется все шире: Франция, Шотландия, Нидерланды… В этих странах наставляют по катехизису люди образованные, обучавшиеся в Женевской Академии. Я сейчас еду из Женевы, провел там полгода и могу вас уверить, что этот город являет собой образец благочестия в глазах каждого человека, способного судить беспристрастно.
Лицо Исидоро Тельериа даже побледнело, и прищуренные глаза капитана Бергера наблюдали за ним с явным скепсисом. Похоже, капитан раскаивался, что взял его на свою галеру.
– Сеньоры, – сказал вдруг капитан, глянув в иллюминатор и, видимо, решив прекратить беседу, начинавшую его тяготить, – уже темнеет.
Он с трудом поднялся на ноги. Сиприано Сальседо последовал его примеру. Когда же Исидоро Тельериа попробовал поступить так же, он пошатнулся и, ухватясь за стол, поднес правую руку к покрывшемуся потом лбу.
– Очень сильно качает, – сказал он. – Голова немного кружится.
Капитан Бергер прижался к стене, чтобы пропустить гостя к двери.
– Это от духоты, – заметил он. – Да еще ваша трубка. Табак для головы вредней, чем морская качка. Стоит ли стремиться подражать индейцам?
Сиприано Сальседо помог дрожащему Исидоро Тельериа подняться на палубу через люк на носу. На фоне неба виднелся неподвижный силуэт матроса на марсе, а вдоль левого борта в сумеречной мгле темнел берег Франции. Исидоро Тельериа глубоко вдохнул чистый воздух и покачал головой.
– Там внизу сильно пахло смолой, – сказал он. – Так сильно, будто судно только что кончили смолить.
Головокружение отчасти смягчило суровость Тельериа. Сальседо уговорил его присесть на бухту каната на палубе, потом предложил сделать, остановку по дороге к корме, где стояли их шатры. Маленькие волосатые и энергичные руки Сиприано Сальседо поддерживали в этой прогулке спутника под локоть. Среди облаков проглядывал ущербный месяц, источая ровный, блеклый свет. Свободно болтающийся край парусины с неравномерной частотой хлопал по главному парусу. Присесть Тельериа отказался. Перемена положения, мол, усилит ощущение неустойчивости.
– Я смогу дойти до койки, – сказал он. – Мне лучше лечь.
Заметно похолодало, и когда они добрались до шатра, Тельериа, протиснувшись через прикрытую дверь, рухнул в подвесную койку, не разуваясь. В шатре было темно, и он, опершись на локоть, зажег лампу у изголовья. Рядом с койкой лежали узлы с его вещами. Сальседо сел на сундук – сундук и койка составляли всю обстановку шатра. Ветер доносил голос моряка, певшего где-то в отдалении. При свете лампы лицо Тельериа, оттеняемое траурным одеянием, казалось зеленым, осунувшимся. Сальседо встал и наклонился над ним.
– Принести вам что-нибудь на ужин?
– Нет, мне есть не следует. В моем состоянии это будет вредно.
Он натянул одеяло на живот и грудь.
– Я вас оставлю, отдыхайте, – сказал Сальседо вполголоса. – Немного погодя зайду еще.
Он вышел из шатра Тельериа и вошел в свой. Увидел в углу связку книг и прикрывавшие ее три тючка его багажа. Уже много месяцев жил он вот так, по-походному, с упакованной одеждой, переезжая из одной гостиницы в другую. И, конечно, мечтал о спокойной жизни в доме, о чистом, выглаженном, хорошо пахнущем белье, уложенном в большом шкафу. Оставалось еще каких-нибудь тридцать часов, и они прибудут в порт – он надеялся, что его слуга Висенте не преминет встретить его, как они условились четыре месяца назад. Если Висенте выполнил его наставления, он сможет остановиться в Ларедо[30], в гостинице Монаха, и получит лошадь и мула, чтобы добраться до Вальядолида. С минуту он колебался, лечь ли на койку, по примеру Тельериа, но собрался с силами и снова вышел на палубу. Действительно, матрос на марсе что-то напевал, и лоскут парусины все так же хлопал по большому парусу, меж тем как двое босых юнг карабкались по вантам, чтобы устранить небольшое повреждение. Сальседо расправил грудь, глоток соленого воздуха прочистил его легкие. Он начал не спеша прохаживаться по палубе, думая о своих собратьях в Вальядолиде, о своем доме, о швейной мастерской в Худерии[31], о своих землях в Педросе, где его друг, приходский священник Педро Касалья, наверно, по-прежнему каждый день ставит силки на склонах Ла-Гальяриты, чтобы поохотиться с подсадной куропаткой. По ассоциации подумал о Докторе, брате священника, ставшем в последнее время таким малодушным и подавленным, словно чуял какую-то трагедию, подумал о том, как Доктор настаивал на его поездке и призывал соблюдать уж явно чрезмерные предосторожности. У Сальседо в эту зиму было много дел, однако его тронуло доверие Доктора, то, что Доктор выделил его из всех более давних членов их кружка. Доктор поделился с ним своими опасениями, что Инквизиция, возможно, подозревает об их собраниях. Доктора уже давно тревожила деятельность Кристобаля де Падилья, слуги маркизов де Альканьисес, его неуклюжая вербовка прозелитов в Торо и в самой Саморе[32]. В общем и целом, Доктор был доволен их кружком, высоким интеллектуальным уровнем участников, их социальным положением, умением хранить тайну, но он не доверял простолюдинам, нескольким жалким малограмотным субъектам, проникшим в группу. «Чего можно ждать, – говорил он Сальседо незадолго до его отъезда, – от этого закоренелого сплетника, который теперь вербует прозелитов?» В своем письме в Эрфурт Доктор опять затронул эту тему. Сальседо отчасти разделял его опасения, однако его больше тревожила Паула Руперес, жена ювелира Хуана Гарсиа, хотя она и не входила в их кружок. Вспомнив о ней, он подумал о собственной жене, о Тео, о странном крахе их брака, их физической несовместимости, о его неспособности сделать ее матерью и о ее жалком конце. Да, Тео была лишена теплого материнского чувства, которое он наивно приписывал ей в начале их знакомства. По этой причине одиночество Сиприано после женитьбы лишь усугубилось. Он хладнокровно исполнил ее желание спать на отдельных кроватях, в отдельных спальнях, жить отдельно. Педро Касалье, приходскому священнику Педросы, он однажды открыл свою душу – он не только не любит жену, но презирает ее. То был тяжкий грех, и Господь, наверно, взял это на заметку. С отцом Сиприано, доном Бернардо, произошло нечто похожее. Неужели иные люди рождаются лишь для того, чтобы ненавидеть? Тогда-то Педро Касалья сказал ему, что он должен верить в заслуги Христа и не придавать такого значения своим чувствам. На его узком горизонте забрезжил луч света. Стало быть, не все потеряно – Страсти Христовы имеют больший вес, нежели его собственные дела, его жалкие чувства. Потом явился дон Карлос де Сесо, вслед за ним Доктор стал развивать эту мысль: чистилище оказалось ненужным. Их секта отнеслась к Сиприано с неведомым для него до той поры братским чувством. И он отдался ее делу с наслаждением, с энтузиазмом. Поездка в Германию была продиктована этой преданностью.
Однако теперь, когда он ночью кружил по палубе «Гамбурга», нежное воспоминание об Ане Энрикес не могло победить чувство одиночества и своей ничтожности. Они шли вдоль берегов Франции, и время от времени на суше подмигивал мерцающий огонек, обозначая неясную границу моря. Галера приближалась к побережью, выискивая спокойную морскую заводь, но, несмотря на все старания капитана, качка не прекращалась. Сальседо вспомнил о Тельериа и решил зайти в камбуз. Голый до пояса упитанный, румяный поваренок с розовыми сосками дал ему два яблока «для испанца, который занемог». Исидоро Тельериа съел яблоки, даже не очистив их, – жадно выгрызал большие куски, сидя на койке при свете лампы. Теперь вид у него был получше, чем днем, – прикончив яблоки, он задул лампу, укутался в одеяло и попрощался до утра.
Сальседо встал рано. Прежде всего он заметил, что, французский берег уже с носа не виден и что ветер, дующий с суши, отчаянно треплет паруса. Было холодно. Небо заволокли серые облака, лишь на западе виднелась длинная голубая полоса. Полдюжины босых матросов мыли щетками и швабрами палубу на штирборте и время от времени опрокидывали на нее бочки с водой, которая, булькая, стекала в шпигаты, а затем в море. Сальседо походил по палубе, чтобы размять ноги, и под конец заглянул в камбуз, где поваренок с розовыми сосками приготовил для дона Исидоро Тельериа освежающее питье.
Дон Исидоро уже проснулся и глядел бодрее, но встать отказался. То же самое повторилось в час обеда – суп и два яблока, – из чего Сальседо заключил, что, если бы такое плаванье длилось месяц, севильянец так бы и лежал на койке, не двигаясь. Сальседо немного посидел возле него на сундуке и случайно раскрыл «Новый Завет» Переса де Пинеды[33], который лежал рядом с лампой у его изголовья.
День Сиприано Сальседо провел, исследуя закоулки небольшого судна: трюм, где помещались гребцы, днем пустовавший, льяло для стока нечистот, ют, капитанский мостик, кладовые, бак[34]… Обед у него занял всего несколько минут. Ночь он провел плохо и чувствовал беспокойство, раздражительность. Его осаждали безосновательные страхи, и чем больше они заполоняли его ум, тем больше разрастались. Например, он боялся, что его слуга Висенте не будет ждать его на пристани завтра утром, и он окажется один, без средств передвижения, с пачкой запрещенных книг. После ужина он успокоился, глядя на заход солнца, еще не смея допустить, что это опускающееся в море сияющее, влажное светило, то же самое, закат которого над пылающим жнивьем Педро Касалья и он видели с холмов Педросы. Когда стемнело, он встал на корме, облокотясь на поручень, рассеянно смотрел на узоры кильватерной струи, разрезавшей поверхность моря, и даже не услышал, как к нему подошел капитан Бергер. Капитан неожиданно возник рядом и, положив свои большие руки на поручень, насмешливо спросил:
– Ну что, наш друг, новоявленный кальвинист, почивает?
Сиприано Сальседо указал пальцем на шатер, откуда не доносилось ни звука. Потом опять оперся на поручень и рассказал капитану причину своей тревоги. Он опасался, что слуга мог перепутать указания и не будет ждать его завтра утром в порту. Также его тревожила мысль, что за время его отсутствия Инквизиция могла издать новые постановления, запрещающие чтение вредных книг. Оба эти обстоятельства причиняли ему сильное беспокойство.
Капитан Бергер, по-видимому, не придавал большого значения его страхам. Стражи в порту и альгвасилы[35] Инквизиции обычно осматривали грузы на судах, проверяли содержимое бочек или тюков, показавшихся им подозрительными, но пассажиров, как правило, не тревожили. В заключение он спросил, много ли книг везет Сальседо.
– Книг? – переспросил Сальседо, обернувшись к нему.
– Да, разумеется, книг.
– Девятнадцать, – ответил Сальседо и, слегка разведя ладони, показал: – Груз небольшой… но содержание книг опасное: Лютер, Меланхтон, Эразм, две Библии и полный комплект памфлетов «Пассиональ». – Вдруг ему в голову пришла неожиданная мысль, и он поспешно прибавил: – А вы знаете, что при пересмотре Библий, который произвели в Вальядолиде три года тому назад, обнаружили более сотни различных изданий Книги Книг, и большинство было издано переводчиками-протестантами?
В темноте блеснули зубы улыбнувшегося капитана.
– У нас, капитанов, в этом деле богатый опыт. Последние двадцать лет мы живем в постоянной тревоге. Одну из тех Библий, о которых вы говорите, я провез в количестве двухсот экземпляров через порт Сантонья[36] в 1528 году в двух бочках. Тогда бочки еще были вне подозрений. Теперь же засунуть в бочку книгу – это все равно, что засунуть пороховой снаряд.
– И когда же ситуация изменилась?
– В 1530 году в порт Валенсии прибыли десять больших бочек на трех венецианских галерах. Их перехватили, и эта находка заставила Инквизицию насторожиться. Там были десятки экземпляров самых резких сочинений Лютера, написанных им в Вартбурге. Инквизиция устроила знатное аутодафе. Капитанов тех галер заточили в тюрьму, и на городской площади сотни книг горели в гигантском костре под улюлюканье и восторженные крики невежественной толпы. Инквизиции всегда было выгодно вылавливать большие партии контрабанды, чтобы устраивать зрелища для народа.
Тихая ночь с сияющими звездами располагала к доверительной беседе. Сальседо молчал, дожидаясь, что капитан Бергер расскажет еще что-нибудь. Он был в этом уверен, глядя на его нахмуренные брови.
– Сожжение книг, и впрямь, стало в Испании обычным развлечением, – сказал, наконец, капитан. – О костре, устроенном в Саламанке, говорят до сих пор. Самый культурный город в мире[37] сжигает двигатели культуры – как ни взглянуть, это нелепость. Через два года было еще одно грандиозное сожжение в Сан-Себастьяне. Но не думайте, что Испания в этом смысле исключение. Тысячи экземпляров книги «О свободе христианина»[38], переведенной на испанский, были превращены в пепел в Антверпене с превеликим шумом и торжественностью. Я сам там был, видел своими глазами.
Сальседо горько усмехнулся.
– Да, – сказал он, – Инквизиция становится с каждым днем все более нетерпимой. Теперь она требует от кающихся доносить на тех, кто скрывает запрещенные книги. И если кто откажется, ему не дают отпущения грехов. Такое требование предъявляют даже епископам, даже самому королю.
Капитан Бергер, низко склонившийся над поручнем, распрямился и, обернувшись к Сальседо, сказал:
– Я понимаю так, что всякий раз, когда Инквизиция осуждает человека за какую-нибудь книгу, эта книга оказывается под запретом. И я имею в виду не только антихристианские сочинения. В «Лувенском Каталоге», например, шесть лет тому назад запретили Библию и Новый Завет в переводе на испанский. Известное дело, испанский народ обречен не знать Книгу Книг.
Сиприано Сальседо искоса взглянул на капитана, прежде чем сделать следующее замечание:
– Любовь к чтению стала настолько подозрительна, что желательной и почетной становится неграмотность. Если ты неграмотен, легко доказать, что ты не подвержен заразе и принадлежишь к достойной касте старых христиан.
Наступило долгое молчание, оба собеседника стояли и при свете звезд слушали тихое журчание струи за кормой. От взора капитана Бергера не укрылся жест Сиприано Сальседо, поднесшего к глазам часы.
– Да, уже поздно, – заметил капитан.
– Почти два часа ночи, – сказал Сальседо. – Самое время идти спать.
Утром на море лежал туман. Сальседо из своего шатра увидел, что Исидоро Тельериа стоит на палубе и курит трубку. Теперь он был уже не в траурной одежде. На ногах кожаные ботинки со шнуровкой до середины голени, а поверх сорочки в сборках и камзола кафтан из толстого сукна. Непонятно почему, но теперь он казался более длинным и тощим, чем тогда, когда был одет в черное, – возможно, из-за обтягивающих ноги чулок, – или же он и впрямь похудел благодаря строгой диете, соблюдавшейся во время плаванья. Он хорошо спал, – сказал Тельериа, – дурнота исчезла, чувствует он себя вполне прилично. Галеру намерен покинуть не в Ларедо, а продолжит плаванье до Севильи.
Туман постепенно рассеивался, и берег снова стал виден, теперь совсем недалеко, – в свете еще бледного солнца он обрел жизнь и рельефность. На пологих склонах холмов стояли здесь и там небольшие усадьбы, окруженные рощицами буков и ясеней, в окрестных лугах паслись коровы и табуны кобыл. Морские воды ограничивала скалистая гряда, а за нею простирался песчаный широкий золотистый берег, на котором раскинулось селение с дымящимися трубами домов.
«Гамбург» сделал поворот налево, и его нос устремился в воды залива с молом. Матросы проворно спускали паруса, судно тихо скользило по гладкой поверхности и через несколько минут остановилось в устье реки, возле волнореза. Исидоро Тельериа и Сиприано Сальседо подошли к мостику, под которым капитан отдавал приказания. Вдруг прозвучал портовой колокол, галера остановилась, и один из матросов сбросил с борта трап, по которому поднялся лоцман, взявший на себя управление штурвалом. Бока галеры ощетинились веслами, которые пришли в ритмическое движение, как только капитан Бергер отдал приказ в усиливающую звук трубу. «Гамбург» медленно двинулся ко входу в устье. Капитан приблизился к Сальседо и показал ему углубление в набережной, вдоль которой стояли склады с шерстью.
– Вон там, ваша милость, наш причал, – сказал капитан.
Судно скользило по воде и чуть подальше, опять повернув налево, стало параллельно набережной. Капитан Бергер рассматривал окрестности в подзорную трубу, меж тем как несколько матросов, пока убирались весла с бакборта, бросали через борт кранцы. Судно прикрепляли канатами к причальной тумбе, и капитан с улыбкой передал подзорную трубу Сальседо.
– Мавров на берегу, кажется, не видно[39], – сказал он.
Сальседо направил трубу на пристань и начал оглядывать дамбы: вон парусники со спущенными парусами, селение, караван мулов на песчаном берегу. Наткнувшись на буковую рощицу, его взгляд постепенно двигался вдоль ряда пришвартованных галер, набережной, складов, и вдруг он увидел тщедушного человечка в убогой холщовой куртке и веревочных сандалиях, который, не мигая, смотрел на только что подошедшую галеру. Он держал под уздцы двух лошадей, а сзади, привязанный к кольцу на двери склада, нетерпеливо бил копытом по мостовой мул.
– Вот он, – указал на него Сальседо, взглянув на капитана. – Парень с лошадьми у двери склада – это мой слуга Висенте. Можно ему подняться на борт, взять мои вещи?
Книга первая.
ДЕТСТВО
I
Расположенный между речками Писуэргой и Эсгевой, Вальядолид во вторую треть XVI века насчитывал двадцать восемь тысяч жителей и был городом, в котором процветали ремесла, а находившаяся в нем Королевская Канцелярия[40] и местное дворянство, пристально следившее за модами двора, придавали ему заметные преимущества. У рек Дуэро, Писуэрги и Эсгевы, разветвлявшихся в городе на три рукава, привольно раскинулись виллы аристократии, эти речки были чем-то вроде естественного барьера для периодических атак чумы. Собственно городское ядро окружали уэрты[41] и фруктовые сады (миндаль, яблони, испанский боярышник), за ними простиралось широкое кольцо виноградников, которые покрывали своими рядами холмы и равнину, пышная их листва с гроздьями летом окаймляла весь горизонт, видимый с холма Сан-Кристобаль со стороны склона Ла-Марукес. По левому берегу Дуэро к западу темнели молодые сосновые посадки, меж тем как в северном направлении, за серыми холмами, широкая полоса полей соединяла долину с Парамо[42], обширным краем пастбищ и дубовых рощ, где жили пастухи шерстоносных овечьих отар. Такое распределение обеспечивало город всем необходимым, земля щедро давала хлеб и вино – легкое розовое вино ближайших к городу молодых лоз, пьянящее светло-красное в окрестностях Сигалеса и Фуэнсадданьи и изумительные белые вина Руэды, Серрады и Ла-Секи. По правилам Корпорации виноделов, монополизировавшей этот промысел, в Вальядолиде запрещалось продавать чужое молодое вино, пока не раскупят собственное. Зеленая лоза над дверью таверны оповещала о распродаже молодого вина, и тогда слуги из богатых домов, служанки из семей среднего достатка и самые бедные вальядолидцы выстраивались длинными очередями перед дверью таверны, чтобы оценить достоинства нового вина. Любитель виноградного напитка, вальядолидец XVI века обладал тонким вкусом, различал хорошее вино от плохого, не гнушаясь и менее ценным, – количество выпитого вина за год на душу населения достигало двухсот десяти квартильо[43], цифра весьма внушительная, если вычесть женщин, как правило, мало пивших, да еще детей, трезвенников и нищих.
Зажатый между двумя реками небольшой город (где, как говаривали в ту эпоху, «если у нас хлеб дорожает, значит, в Испании наступил голод»), представлял собой прямоугольник с несколькими воротами – ворота Большого моста на север, Полевые ворота на юг, ворота Туделы на восток и Ла-Ринконады на запад. И за исключением мощеной, серой центральной части города с сетью оросительных канав по середине улиц, город летом был пыльным и сухим: зимой – холодным и слякотным, и во все поры года – грязным и зловонным. Впрочем, хотя нос морщился от вони, глаза наслаждались видом сооружений, вроде Коллегии Сан Грегорио, храмов Антигва и Санта Крус или мощных монастырей Сан Пабло и Сан Бенито. Оживленное движение карет, лошадей и мулов по узким улицам с аркадами по сторонам и трех-четырехэтажными домами без балконов, с лавками и цеховыми мастерскими в первых этажах придавало Вальядолиду тех лет облик города цветущего и преуспевающего.
Еще до переезда в Вальядолид королевского двора[44], вечером 30 октября 1517 года, карета, в которой ехал негоциант и финансист дон Бернардо Сальседо со своей красавицей-женой доньей Каталиной де Бустаманте, остановилась перед домом номер пять на улице Корредера-де-Сан Пабло.