— Соглашайтесь на десять центов, пока хоть столько дают.
— Мало, — буркнул Шеф, не отрывая глаз от бумаги.
— Надо ломать Вейлинга, — продолжал советовать я. — Одного Краузли ничем не прошибешь. Спорим, что сейчас Краузли отправляет Вейлингу приказ исчезнуть где-нибудь в другой галактике.
— Угу, в Другой Вселенной… Вейлинга завтра высадят на Пересадочной Станции. Для него зарезервировано место в челноке, в салоне бизнес-класса, место одиннадцать-А, возле иллюминатора. Полиция проследит, чтобы это место не осталось пустым.
— Сам доедет… Пузырек у тебя или Виттенгера? — ни с того ни с его спросил он.
— У Кульбекина.
— Прискорбно… — он почесал проволочкой затылок.
— Согласен, прискорбно. Будет еще прискорбнее, если Вейлинг не расколется. Доказать его вину практически невозможно. Краузли действует неторопливо, пузырек был как мина замедленного действия — когда взорвется, улик уже не найти.
— Надо принять во внимание и другую возможность, — возразил Шеф.
— Они невиновны.
— Виновны! Шишка указала только на Вейлинга.
Это уверенное заявление меня насторожило.
— Арифметику… Яна, — сказал он в интерком. — Пожалуйста, найди для Федра какие-нибудь вечерние курсы по арифметике для переростков…
— Яна, я потом позвоню, — он отключил Яну и сказал мне: — Первый урок ты получишь от меня. Когда умер Бенедикт?
— Судя по этикетке, выписал он пятьдесят капсул. Осталось тридцать шесть.
— Если вы имеете в виду стандартные дни, то девятнадцать.
— Теперь, будь любезен, возьми калькулятор и посчитай, сколько будет пятьдесят минус девятнадцать.
— Я и в уме могу. Тридцать один. У него должна была остаться тридцать одна капсула, ну и что? Пять капсул лишних, подумаешь! Мы учитывали синхронизированное время, а не собственное. Собственных дней прошло меньше, отсюда лишние капсулы.
— Ларсон, — спросил Шеф по интеркому, — сколько Бенедикт должен был израсходовать капсул с учетом релятивистских поправок?.
— Семнадцать, — ответил Ларсон.
— Пятьдесят минус семнадцать равно тридцати трем, а не тридцати шести. Все равно три капсулы лишние.
— Пропустил пару дней. Когда вам выписывают лекарство для ежедневного приема, неужели вы никогда не пропускаете?
— Пропускаю, — согласился он. — Но я, к счастью, пока жив. Ну ты даешь, неужели не понял?
Уйти, что ли, мелькнуло в голове.
— Шеф, дайте неделю на размышления. Нет, лучше месяц. Желательно, на каком-нибудь курорте.
— Слушай и мотай на ус. Терпеливые убийцы встречаются только в делах о наследстве. Бенедикт не оставил после себя наследства, посему его убили не наследники. Вообще, убийство — это крайний метод решения проблемы. Как правило к нему прибегают, когда все другие способы устранить соперника исчерпаны. Это свидетельство отчаяния и страха. В девяти случаях из десяти убийца обязан действовать быстро, иначе жертва нанесет удар первой. Поэтому мы вынуждены отложить мысль о терпеливом убийце. Прежде всего нам надо исходить из того, что Бенедикт должен был умереть быстро и надежно.
— Там не было столько капсул. Убийца подбросил отравленную капсулу не в тот пузырек, который вы нашли у Бенедикта после смерти, а в предыдущий. Капсулы в нем уже заканчивались и убийца предполагал, что Бенедикт наткнется на отравленную капсулу в течение нескольких дней. Но Бенедикт взял у врача новый пузырек до того, как полностью израсходовал капсулы в старом. Затем он поступил, как всякий нормальный человек на его месте — он пересыпал оставшиеся капсулы из старого пузырька в новый, благо пузырек достаточно вместительный. Он пересыпал три капсулы, поэтому ты нашел тридцать шесть капсул вместо тридцати трех. Строго говоря, он мог переложить и две капсулы, поскольку один день — десятое июля — мы учесть не в состоянии. В этот день он мог воспользоваться капсулой из старого пузырька прежде, чем переложить…
— Понял, понял, не дурак. Шеф, вы гений, я всегда это говорил. Спросите хоть у Ларсона, кстати, как он?
— Чахнет над «ШДТ»… Ты не увиливай. Ну так пойдешь учиться арифметике?
— Пойду, но не за свой счет. Итак, капсулу с ядом подбросили не после, а до десятого июля. Гениально! Если из этого умопомрачительного факта вы выведите имя убийцы, я съем свой бластер и запишусь на курсы кройки и шитья. Но прежде, позвольте сделать одно наблюдение: десятое июля — это день ареста. Гельман привез пузырек к нему в тюрьму. Полагается ли психиатрам развозить лекарства по тюрьмам?
— Хорошее наблюдение. Отправляйся к этому врачу… Как его зовут?
— Гельман.
— Завтра отправляйся к Гельману. Заодно прихвати у него что-нибудь от слабоумия.
— Свободен! — прикрикнул он и ткнул интерком: — Яна, по поводу курсов арифметики…
33
Медсестра из клиники сказала, что доктор Гельман занят с пациентом. Она готова записать меня на следующую неделю, если мне удобно. Я записался, но поехал в этот же день.
Доктор Гельман совмещал частную практику с работой в единственной на Фаоне психиатрической клинике. Трехэтажное задние буквой "П" напоминало загородный санаторий. Пространство между двумя параллельными пристройками занимал зимний сад. Высокие стрельчатые окна в рамах «под дерево» и полукруглый фронтон на колоннах выглядели чрезвычайно уютно. Забора с колючей проволокой и охраной я не заметил.
Медсестре, дежурившей на входе, я передал визитную карточку частного детектива (но не нашего агентства), сказав, что мне необходимо попасть к Гельману и что всё дико срочно. Она ответила, что пациент пробудет у доктора еще около получаса, ну а потом, возможно, доктор сможет уделить мне пять минут.
Как вышел пациент, я не заметил. Наверное, он вышел специальным черным ходом, дабы не встретиться со мной. Врачам-психиатрам нельзя демонстрировать своих пациентов частным детективам.
— Можете пройти, — сообщила мне медсестра. Другая медсестра — дородная тетка, похожая на женщину-борца из шоу «Бой-бабы» — вызвалась проводить до кабинета.
Она провела меня по пустынному коридору, потом мы свернули, насколько я понял — в южное крыло.
Деревянная дверь, коридорчик метра три длиной, справа — лестница, прямо — снова дверь. Медсестра ее открыла и сказала:
— Сюда.
Я очутился в квадратной комнате с единственным мутным окном. У стены стоял пухлый диван с клеенчатой обивкой и двумя ремнями сомнительного предназначения по бокам. Рядом возвышалась деревянная стойка с верхушкой в виде руки с растопыренными пальцами.
— Вот лифт, — медсестра показала на широкую металлическую дверь. — Вам на второй этаж. Комната двести шесть. Куртку повесьте на вешалку, ее никто не тронет.
Она говорила бесстрастным ледяным голосом. Оставлять куртку где ни попадя — против моих правил, но ледяные команды не терпели возражений.
Я повесил куртку на указательный палец руки-вешалки.
Медсестра посмотрела, как я нажал в лифте цифру два, и вышла из квадратной комнаты, закрыв за собою дверь.
Лифт подергался, через три секунды двери открылись… и я оказался на прежнем месте — в квадратной комнате с диваном, вешалкой и моей курткой.
Не то нажал, что ли, подумал я. Вернулся в лифт, опять надавил на двойку.
Лифт исполнил те же телодвижения и с похожим хронометражем.
Квадратная комната с диваном, вешалкой и курткой.
Бред. Лифт испорчен. Я вышел из комнаты в короткий коридорчик и поднялся по длинному лестничному пролету. Открыл какую-то дверь. Передо мной был обычный больничный коридор белого цвета с окнами, дверьми в палаты и санитаркой, которая толкала перед собой тележку с банками, склянками и прочей больничной ерундой.
На всякий случай я поинтересовался:
— Это второй этаж?
Санитарка посмотрела на меня, поморгала, и ответила:
— Нет, третий.
А сама так потихоньку пододвигается в мою сторону. В кармане белого халата оттопыривалось что-то небольшое и продолговатое — как цефалошокер.
Как бы она не приняла меня за одного из своих подопечных, мелькнуло в голове. Я ретировался к лестнице.
Наверное, у них тут этажи какие-нибудь кривые, лестница ведет с первого этажа сразу на третий.
Я снова вернулся в лифт и долбанул по цифре два. Лифт совершил знакомый ритуал, ничего не поменялось. Со злости я стал тыкать по очереди на все кнопки — от минус первой до третьей. Лифт дергался, скрежетал, но увозить меня от квадратной комнаты не хотел ни в какую!
Обессиливший, я плюхнулся на диван. Потом со страшным предчувствием вскочил и обыскал карманы куртки, которая, к счастью, висела, где я ее повесил.
Карманы были пусты.
Я успокоился, потому что они и должны быть пусты — какой же сыщик оставит в незнакомом месте куртку с полными карманами. В этот момент деревянная дверь распахнулась и вошла бой-баба.
— Вы передумали? — спросила она меня. Теперь голос у нее был ласковый до тошноты.
— Почините лифт, — буркнул я.
— Он исправен, — сказала она все так же ласково. — Пойдемте, я вам покажу.
Она взяла меня под локоть — очень нежно, но крепко. Держать одновременно и нежно и крепко умеют только опытные санитары. Я почувствовал, как холодеет моя спина. А бластер-то остался в флаере…
— Сейчас мы спокойненько поедем, — приговаривала она, заталкивая меня в лифт. — Вот кнопочки. Смотрите — один, два, три. Нам нужен, помните, какой этаж? Второй, правильно… Следовательно, куда нам надо нажать? На кнопочку с цифрой два. Давайте нажмем… — она нажала сама, я ей был не помощник, я думал, каким путем буду отсюда удирать.
Лифт дрогнул, прошуршал, двери открылись. Увидев в десятый раз квадратную комнату с неизменной обстановкой, я ничуть не удивился.
— Замечательно, вот мы и приехали…
У меня малость подкосились ноги.
Она выволокла меня из лифта, мы пересекли ненавистный квадрат, миновали одну дверь, другую и оказались в коридоре, совсем не походившем на коридор первого этажа. Я уже ничего не соображал — шел куда ведут.
Перед дверью с номером двести шесть мы остановились, она открыла дверь и сказала кому-то внутри:
— Доктор Гельман, к вам посетитель.
Мне было все равно: Гельман, так Гельман. Хоть доктор Фрейд, царство ему небесное.
Бой-баба ушла, оставив меня стоять посреди кабинета.
За письменным столом сидел грузный мужчина лет пятидесяти. Бритые щеки в треть лица каждая, густые черные усы. В руках он теребил очки, пытаясь отломать им дужки. Очки были без стекол.
По-видимому, никто не собирался надевать на меня смирительную рубашку, колоть транквилизаторы и бить по голове электрошоком. Я думал, он укажет мне на кожаную кушетку, стоявшую справа от стола, но он вытянул откуда-то из-за спины стул на колесиках и, привстав, установил стул перед столом.
— Прошу, — он указал на стул с колесиками. — Чем обязан?
— Что у вас с лифтом? — выдавил я из себя.
— С лифтом? Ничего… А, понимаю, — и он улыбнулся одними усами, — Дора бросила вас одного в лифте. Разве она не объяснила? Комната с диваном и вешалкой — это тоже лифт. Вернее, часть лифта. Лифт состоит из двух частей — из квадратной комнаты и маленькой будки, где вас, вероятно, и оставили.
Ну не идиот ли я? Так разыграли!
Совсем успокоившись, я спросил:
— Зачем вам двойной лифт?
— Некоторые пациенты боятся обычных лифтов. Мы возим их с этажа на этаж в комнате с диваном. Пока они сели — встали, комната приехала на нужный этаж… Да вы садитесь, вот же стул…
Я сел, придерживая стул рукой — мне почему-то пришло в голову, что он неспроста вытянул из-под стола длинную ногу в черной брючине и в лакированной туфле. Его ли это нога? — задумался я. Потом взял себя в руки. Пусть не думают, что своим дурацким лифтом они заставили меня забыть, что я по-прежнему лучший… ну, в общем, вы знаете…
Голосом тверже алмаза я быстро заговорил:
— Не буду отнимать у вас время долгим вступлением. Не знаю, известно ли вам, что ваш пациент, Бенедикт Эппель, недавно умер. Он был убит, если говорить точно — отравлен.
Гельман прикрыл глаза. Дужка очков выгнулась, готовая вот-вот лопнуть.
— Когда это произошло?
— Двадцать девятого июля. На Ауре. Я расследую это убийство.
— Почему вы, почему не полиция?
— Думаю, она скоро к вам придет. Правильно ли я сделал, что предупредил вас?
— Предупредили? — он посмотрел мне в глаза. — Я не нуждаюсь в предупреждениях…
— Хорошо, забудем. Как я сказал, Эппеля отравили. Яд был в одной из капсул алфенона, который вы ему регулярно выписывали. Он получал лекарство непосредственно от вас?
— Если это намек, то безосновательный, — отрезал он. — Алфенон я передал через адвоката и с разрешения полиции. Это лекарство рекомендовано Эппелю давно, я имел право выдавать его в любое время и в любом месте.
— И вызов в тюрьму вас не удивил?
Гельман протормозил с ответом.
— Удивил, — кивнул он.
— Что именно вас удивило?
— Дело в том, что предыдущий пузырек я выдал ему… секундочку… — он сверился с записями, — пятого июня. Десятого июля в пузырьке должно было оставаться примерно пятнадцать капсул. Позвонив после ареста, Бенедикт сказал мне, что лекарства почти не осталось. Долго ли его продержат в изоляторе, он не знал, а я тринадцатого июля улетал в недельную командировку, поэтому у меня не было иного выхода как отвезти лекарство в изолятор.
— Он как-нибудь объяснил, куда делись капсулы?
— Он сказал, что рассыпал. Кажется, его кто-то подтолкнул, случайно…
Сердце вот-вот готово было выпрыгнуть. Неужели Шеф вычислил убийцу не выходя из кабинета.
— Доктор, пожалуйста, постарайтесь вспомнить, кто его подтолкнул?
Гельман помотал головой.
— И вспоминать нечего. Он не назвал имени.
— Ну а хотя бы когда?
— Он сказал «вчера вечером». Я был у него в среду утром. Следовательно, это произошло во вторник вечером, вероятно, перед арестом. Не удивлюсь, если капсулы рассыпала полиция, когда обыскивала… — он замолчал.
— Что, доктор, что? — терял терпение я.
— Бар. Кажется, он сказал «вечером в баре»… Да, «вчера вечером в баре». Я тогда заметил, что ему не следует пить, а он ответил, что у него была встреча…
— Но имени он не назвал.
— Нет, не назвал. Вы полагаете, та встреча в баре имеет отношение к убийству?
— Такая вероятность существует.
— Но вы сказали, что капсулу с ядом подбросили в тот пузырек с лекарством, который я передал ему в изоляторе.
— Мы пришли к выводу, что первоначально яд оказался в предыдущем пузырьке. Убийца мог нарочно подтолкнуть его руку, когда он принимал лекарство. Капсулы рассыпались, убийца сначала стал помогать их собирать, что дало ему возможность подменить капсулу, но, если капсулы выпали, скажем, на пол, или, тем более, на землю, Эппель не стал бы их использовать. Убийца, подбросив отравленную капсулу непосредственно в пузырек, возможно, сам убедил его не использовать рассыпавшиеся капсулы — из гигиенических соображений. На следующий день Эппель берет у вас новую порцию лекарства и пересыпает оставшиеся капсулы в новый пузырек. Поэтому отравленную капсулу он принял лишь девятнадцать дней спустя. Если бы отравленная капсула находилась в старом пузырьке до того, как Эппель его уронил, то с большой вероятностью, эта капсула оказалась бы на полу — или на земле. Скажите, лекарство он должен был принимать вечером?
— Не имеет значения. Важно соблюдать режим, принимать лекарство строго регулярно. Алфенон разрабатывали на Земле, поэтому доза лекарства в одной капсуле рассчитана на двадцать четыре стандартных часа. Я рекомендовал Эппелю использовать стандартный календарь — так легче соблюдать график, когда много путешествуешь.
— Вот видите, все сходится. Сходиться, если только он вам не солгал. Он мог, например, принимать несколько капсул за раз — это ведь наркотик — а вам сказал, что капсулы рассыпались.
— Алфенон — не наркотик. Но он, действительно, злоупотреблял… Но это было раньше, потом я убедил его, что одной капсулы в сутки вполне достаточно. Чтобы алфенон оказывал лечебное воздействие, а не временное, его нужно принимать регулярно, но по одной, только по одной капсуле в сутки.
— Проще говоря, вы ему поверили.
— Да. Я всегда могу определить, когда пациент меня обманывает. Иначе, я бы здесь не сидел.
— Убедительно. Из ваших слов следует, что Эппель мог переборщить с дозой, но ни в коем случае не пропустить прием лекарства. Скажите, легко ли заменить содержимое капсулы?
— Не сложно. Убийца должен был аккуратно разъединить половинки оболочки, высыпать алфенон, засыпать яд, потом снова соединить половинки, для надежности склеив их каким-нибудь медицинским клеем.
— Исчерпывающе… Из-за чего Эппелю прописали алфенон?
Гелман почесал дужками усы.
— Этого я не могу вам сказать.
— Врачебная тайна?
— Да, хорошо, что вы понимаете. — Немного подумав, он добавил: — Я не знаю, ищите ли вы убийцу, или, наоборот, помогаете ему.
— Помогаю?! — возмутился я. — Я чуть ли не назвал вам имя убийцы! Как бы я мог ему помочь?
— В моей практике был такой случай. Произошло это шесть лет назад. Одного моего пациента нашли мертвым. Тоже, кстати, отравление. Полиция считала, что его убили. Они даже арестовали убийцу. Но адвокату удалось узнать, что жертва имела суицидальные наклонности, он раздобыл соответствующие медицинские документы и на суде сумел убедить присяжных, что произошло самоубийство. В итоге убийца вышел на свободу.
— И его имя… — я хотел подтолкнуть Гельмана к более конкретным фактам.
— Это уже не важно. Его потом осудили за другое убийство.
— Хорошо то, что хорошо кончается… — вырвалось у меня не совсем кстати. — Вернемся к Эппелю. Он был склонен к суициду?
— Без комментариев.
— Послушайте, если я сейчас уйду ни с чем, то через десять минут здесь будет полиция. Они потребуют у вас все медицинские документы во-первых, потому что речь идет об убийстве пациента, во-вторых, потому что сам пациент уже не раз привлекался к суду. С меня же достаточно устного объяснения. Я понятно излагаю?
Гельман оставил в покое оправу, поднялся с кресла, подошел к окну и приоткрыл одну створку. Кабинет наполнился морозным, свежим воздухом. В руке у доктора откуда-то возникла маленькая сигарка, он стал ее не спеша раскуривать, выдыхая дым навстречу сквозняку.
— Надеюсь, это табак.
— Табак, — сказал он не оборачиваясь.
Сдается мне, моролинги нас угощали кое-чем покрепче.
Гельман стал говорить, выдыхая слова вместе с сигарным дымом. Сквозняк донес до меня его голос:
— Приблизительно полгода назад Эппель стал жаловаться, что стоит ему задремать, как на него наваливается один и тот же сон. Ему снилось, что он начинает молодеть… Как при обратной перемотке, быстро проносится юность, детство, потом все вокруг темнеет, он возвращается в лоно матери, становясь зародышем, и начинает таять в буквальном смысле слова — клетка за клеткой. Он исчезает так, будто и не существовал вовсе. Это хуже смерти, говорил он.
— Почему хуже? — удивился я.
— Забвение хуже смерти. Но ничто не забывается из того, что когда-либо существовало. Только обращенное время избавляет окончательно, навсегда, — сказал он уверенно, выкинул едва начатую сигарку и закрыл окно.
В комнате чувствовался запах табака. Я ему об этом намекнул, он снова приоткрыл окно.
— Пусть проветрится.
Гельман вернулся к столу. Я сказал:
— Все-таки я не совсем понял. Бенедикт боялся забвения тире исчезновения, или наоборот, хотел этого?
— Вы забыли еще об одном варианте, — ответил Гельман, направив на меня дужки очков как рога. — Он мог и хотеть и бояться. Собственно, эта амбивалентность и могла вызвать невроз. Более глубокие причины, к сожалению, остались для меня не ясны.
— Ну а предположения у вас есть?
Гельман с грустью посмотрел на приоткрытую створку. По-моему, он сожалел, что так быстро расстался с сигарой.
— Бенедикт был трудным пациентом, — он как бы оправдывался за то, что не в состоянии дать точный ответ. — Я предполагаю, что бессознательно он испытывал страх перед предопределенностью, детерминированностью нашего мира. Сделав однажды какой-то выбор, мы, порою, не в силах избежать последствий этого выбора. Единственный способ сойти с колеи — это вернуться назад, в точку выбора и там, в той точке, сделать другой выбор. Вернуться назад означает обратить время. Иными словами, Бенедикта мучила совесть за однажды принятое решение.
— Комплекс вины, эдипов комплекс… Не оригинально…
— В мире вообще очень мало оригинального, — возразил Гельман.
— Это тоже не оригинально.
— Потому что… смотри выше, — усмехнулся он.
— Вы не догадываетесь, какой такой страшный поступок он совершил, что его начала мучить совесть? Лично мне он не показался чересчур совестливым человеком.
— Страшный поступок, — слегка передразнивая меня, повторил Гельман. — Говорите уж прямо — преступление.
— Ну преступление…
— Так я и думал! Нет, не упрощайте людей, господин детектив. Одного закоренелого преступника мучила совесть за то, что он, перед очередным «делом», сразу после которого его арестовали, забыл налить молока своей кошке. Бенедикт, безусловно, не был преступником. Он был излишне импульсивен, а таких людей совесть мучает гораздо чаще и сильнее, чем тех, кто рассчитывает каждый шаг!
— Доктор, — я тоже повысил голос, — если вы что-то знаете, то говорите, а то получается, что вы словно ждете, когда я сам угадаю, из-за чего перенервничал ваш пациент. Он столько раз бывал у вас на приеме! О чем вы разговаривали? Не упоминал ли он, ну скажем, моролингов? или компьютерные игры?
Гельман посмотрел в записи.
— Вы что-то вспомнили? — спросил я.
— Да. Когда вы сказали об играх… Действительно, однажды у нас зашла речь о виртуальных играх. Бенедикт как-то вскользь заметил, что игра, которую он придумал, будет, в отличие от тех игр, реальной. Я тогда не понял, насколько серьезно он это сказал. Возможно, он лишь хотел принизить качество виртуальных игр…
— Когда это было?
— В середине марта.
— А сны, в которых время шло вспять, когда начались?
— Примерно в это же время. Но о снах он сказал мне позже, где-то в конце апреля.
— Он как-нибудь описал эту свою, реальную, игру?
— Он почему-то назвал ее игрой с сознанием.
— С чьим сознанием? С сознанием моролингов?
— Я слышал о моролингах, — кивнул Гельман, — вы полагаете, они как-то связаны…
— Несомненно. Моролинги верят, что после смерти их души отправляются во вселенную, где время течет в обратную сторону. Не вообразил ли он себя моролингом?
— Вообразил себя! — возмущенно передразнил Гельман. — Вообразил себя Наполеоном, вообразил себя пришельцем, вообразил себя… «Вообразить себя» — это из психиатрии века эдак девятнадцатого. Свое мнение я вам уже высказал. Какие еще у вас ко мне вопросы?
Гельман вообразил, что я сейчас обижусь и уйду. Наверное, так поступают пациенты, с которыми он не желает иметь дела. Но я был трудным пациентом.
— Вполне конкретные, доктор. Бенедикт не рассказывал, были ли у него друзья?
— Друзей у него не было. Почему вы спросили о друзьях?
— На Ауре с Бенедиктом находилась девушка с редким именем «Шишка». После его смерти девушка пропала. Полиция подозревает, что она может быть замешана в убийстве.
— Кто, Шишка? — изумился Гельман. — Никогда!
— Так вы ее знаете?! — по части изумления, я его переплюнул.
— Без комментариев, — отрезал Гельман.
— Врачебная тайна?
— Я сказал: без комментариев.
— Я бы не смог работать врачом, — признался я. — Столько тайн вы вынуждены хранить. Я бы как пить дать разболтал, и меня бы лишили практики.
— А то и привлекли бы к ответственности.
— К уголовной? — предположил я. Он возразил:
— Нет, скорее всего к гражданской… Вы бывали на Лагуне? — задал он вопрос не в тему, но я подумал, что к Шишке мы еще успеем вернуться.
— Нет, не доводилось. Кажется, это в Секторе Причала…
— Да, Сектор Причала.
— Не бывал… А чего там интересного?
— Там интересные законы — законы, касающиеся привилегированной информации. На Фаоне, как и на Земле, привилегированными считаются сведения, полученные врачом от пациента, адвокатом — от клиента и священником от прихожанина, если тот исповедовался. На Ундине любая информация, которую некое лицо получило от клиента в силу своей профессиональной деятельности, является привилегированной. Например, суд не может заставить портного разгласить размер вашего пиджака. Про размер вашего пиджака можно спросить лечащего врача, а портного — на что вы жаловались во время примерки. Если портной сболтнет лишнее, его выгонят из гильдии портных.
— М-да… Если следовать такой логике, то художника, писавшего мой портрет, нельзя спрашивать, какого цвета у меня глаза.
— Точно! — откликнулся Гельман. — У художников на Лагуне именно такая привилегия. Принимая во внимание род ваших занятий, я бы посоветовал вам переехать на Лагуну.
Далеко он меня послал.
— Это совет врача?
Гельман насупился:
— Меня ждут пациенты. Предлагаю закончить нашу беседу.
— Правильно, — сказал я, — забота о пациентах — это главное. Это, можно сказать, ваша первая обязанность. И если мы с вами не позаботимся о Шишке, она заработает пожизненное…
— Шишка в состоянии сама о себе позаботься, — оборвал меня Гельман. — Она, в некотором смысле, над миром. Ваша забота ей не нужна.
— Раз уж вы начали говорить, то договаривайте. Что значит «над миром»?
— Год назад она попала в тяжелую авиакатастрофу. Хирурги вытащили ее буквально с того света.
— И она потеряла память? — попытался я угадать.
— Нет, с памятью дела у нее обстоят не хуже, чем у нас с вами. Когда она пришла в сознание после операции, она стала говорить странные вещи, по-своему, очень логичные. Она говорила, мы боимся двух вещей: физических страданий, предшествующих смерти, и моральных страданий, которые мы неминуемо будем испытывать перед смертью. Мы боимся самого страха. Но если человек через все это прошел, если он мгновенно и безболезненно потерял сознание, впал в кому или, более того, если наступила клиническая смерть — все то, что случилось ней в момент катастрофы — то стоит ли его спасать? Для чего? Чтобы он еще раз испытал все это? Чтобы жизнь снова потекла под страхом смерти? «Постоянно рождаться — значит страдать», — сказал принц Шакьямуни. Спасших ее хирургов она поблагодарила очень сухо. Лучше бы ей вообще ничего им не говорить. Меня вызвали для консультации, и я застал такую сцену: главный хирург стоит с бутылкой дорогого коньяка и букетом цветов — то и другое ему подарил один из пациентов — стоит и хлопает глазами. Он не успел отнести подарки в кабинет, зашел в палату к Шишке — проведать. А та ему — как ушат воды на голову — зачем вы меня спасли, хотя спасибо, конечно, но, право, не стоило беспокоиться… И — в слезы. Хирурги сначала думали, что у нее затянувшийся посттравматический шок. Ничего подобного я у нее не нашел. Она мыслила абсолютно отчетливо, прекрасно осознавала, что с ней произошло, но она жалела, что ее спасли.
— Была ли она искренна?
— По-моему, да.
— Амбивалентность?
— Нет, не тот случай.
Меня бесило спокойствие, с которым он это все произносил.
— Вы хотя бы пытались ее переубедить?
— Разумеется. В некотором смысле, переубеждать — это моя работа. Но наши беседы имели странное последствие. Впрочем, не хочу приписывать своему влиянию то, что произошло бы и без моего участия.
— Так что же произошло?
— Она решила, что она все-таки умерла. Что теперь она — это не совсем она, а ее некая новая форма — как, если бы ее не сразу взяли на небо, а позволили еще немного пожить среди людей — доносить тело, по ее собственному выражению. И разумеется, бесполезно спрашивать о ее настоящем имени или о том, откуда она. Она везде и нигде, она — некто и ни кто — Шишка, одним словом.
— Несколько странное прозвище для ангела во плоти.
— Она не сама его придумала. Она сказала, что не может называть себя каким-либо именем, потому что какое бы имя она себе ни выбрала, в нем будет частица той, кем она была до смерти, в смысле — до катастрофы. Шишкой ее прозвали медсестры, другие пациенты подхватили, и она решила — Шишка так Шишка.
— Однако вам ее настоящее имя должно быть известно.
— Без комментариев.
— Буду признателен, если вы то же самое ответите полиции.
В кабинет вошла медсестра Дора, тайком вызванная Гельманом, чтобы помочь ему выпроводить меня из клиники. Через руку у нее была небрежно перекинута какая-то рубаха с длинными рукавами.
— Спасибо, что уделили мне время, — сказав так, я по стенке, не поворачиваясь спиной к медсестре, выбрался из кабинета.
В голове вертелся план как поймать Шишку: не покупать продукты, ходить голодным и оборванным, квартиру окончательно запустить, на дверцу холодильника установить самую совершенную сигнализацию, кругом натыкать сканеров и телекамер… Глупости…
С кем Бенедикт встречался в баре перед арестом?
— понимая, что схожу с ума, написал я на зеркале в ванной, продублировал на холодильнике и полетел в Отдел.