– Говорят, вы имеете отношение к пожилому музыканту, который играет в "Анаконде"? – спрашиваю на прощанье.
– Во "Влюбленной-то"? Это мой отец.
– Отец? – сам почувствовал, что прозвучало это у меня уж очень как-то бестактно.
– Да. Он усыновил меня, когда мы выходили с ним из дебрей Амазонской сельвы.
Я покидал его с каким-то странным, двойственным чувством… Лишь только переступил порог "Влюбленной анаконды", как старый музыкант прервал игру и подошел ко мне. Был он на этот раз в какой-то экзотической шляпе (я понял, что это, по-видимому, и есть знаменитое бразильское сомбреро из волокон кубинской сосны), на шее у него алел атласный платок, на плече сидел огромный и, видно, очень старый попугай-ара, который время от времени щелкал клювом и бормотал на каком-то странном наречии… Музыкант провел меня за "наш столик", сделал знак официанту, и тут же появилось мое любимое пиво. Порасспрашивав, как отдыхается, он сказал несколько лестных слов о моем рассказе "Русская душа", где речь шла о семиструнной гитаре, о гитарном мастере Безгине, очень удивился, услышав, что на гитаре я не играю вовсе, даже пресловутых "трех аккордов" взять не смогу. "Да вы что?" – непритворно изумился собеседник. Тут опять забормотал попугай, и я поспешил перевести разговор с себя на него: на каком это языке попугай шпарит? На что музыкант ответил, что и сам толком не знает. Ему подарили этого попугая в одной индейской деревушке-ситиу, сказав, что бормочет птица на забытом наречии некогда вымершего племени. Племя вымерло лет сто назад, а попугай, знай себе, выражается на забытом том языке…
После чего собеседник отхлебнул из бокала оранжевого апельсинового сока и без всякого перехода стал рассказывать прерванную историю.
…Однажды он не на шутку заболел. Невозможно было подняться, ноги не слушались, совсем не держали. Кожа на ногах натянулась, высохла, сделалась прозрачной и хрупкой, от любой пустяковой царапины выступала кровь. Индейцы называют эту таинственную болезнь – "Страшные куриные лапы". Он несколько дней лежал пластом в своей хижине и приготовился уже умирать. Зашел как-то капрал, осмотрел больные ноги, поковырял их грязными ногтями, хмыкнул и стал бесцеремонно выбирать себе вещи, давая понять, что хозяин уже не жилец и больше они ему не понадобятся. Но ночью, крадучись, пришла колдунья-мулатка и принесла какого-то отвара. Через силу пришлось выпить целую чашку, хотя вкус был препротивный. Она рассказала, что послал ее высший демон Журупари, которого боятся все остальные духи, и что этот отвар из определенного вида грибов – они растут исключительно на гнилых пнях пальмы мурумуру, с добавлением порошка коки, диких ананасов величиной с яблоко, у которых внутри одни семечки, и толченых сверчков-танана, и что впредь я должен научиться лечить себя сам, иначе у нее могут возникнуть неприятности с местным начальством, поэтому должен запомнить, из чего следует делать отвар, ей же, мол, лечить белых, тем более солдат "Каучуковой армии", строжайше запрещено.
– Я благодарен той женщине до сих пор, – сказал рассказчик с чувством. – Ведь был на краю могилы. Если бы не она…
Записал тот рецепт в блокнот и с тех пор стал записывать туда всевозможные рецепты и приметы. Со временем их набралось не одна страница: от укусов пауков и змей, от дизентерии и лихорадки; кстати, от малярии существовала одна фиолетовая плесень, помогавшая лучше хинина…
Когда окончательно выздоровел, понял, что нужно уходить. Иначе не удастся выйти отсюда никогда. Стал методично и основательно готовиться к побегу. Выменял у одного тапуйо, "цивилизованного индейца", помощника лесника, почти новые армейские ботинки, соорудил из куска пробки и намагниченной иголки примитивный, но весьма надежный компас, захватил мачете, мешок муки из фариньи, порядочный кус сушеного мяса каймана и стопку сухих листьев коки, отличного тонизирующего средства, поколебавшись, прихватил и гитару, жаль было ее бросать, – и однажды не вернулся в свою хижину из сельвы. В запасе было трое суток; через трое суток хватятся и станут искать, чтобы убить…
Из оружия у меня было духовое ружье, то есть бамбуковая трубка с несколькими отравленными стрелками. В умелых руках это весьма грозное и надежное оружие. Я шел, стараясь не думать о возможных последствиях, однако от волнения почти сутки ничего не ел. Шел на юг, так как уходить на север было равносильно самоубийству. Впрочем, то же самое можно было сказать и про путь на юг: передо мной лежал безбрежный девственный лес в две тысячи километров, но я старался не думать, что со мной будет завтра или через неделю, я шел и шел вперед, вглубь сельвы.
Первые двое суток почти не останавливался. Утопил в болоте кое-какие вещи, хотел выбросить и гитару, но посмотрел на нее, повертел в руках и оставил. Шел почти без сна, боялся погони, потому использовал всякую речушку, чтобы пройти по воде и максимально запутать следы. На земле ночевать было опасно, на дерево залезать трудно, а сооружать шалаш долго. Поэтому ночи проводил, сидя на пеньке, укрывшись куском брезента. Слышал, как топал в нескольких шагах гокко, квохтал, совсем как индюк: пит-пит-пит! – как спросонья ссорились меж собой попугаи; слава Богу, ягуара на меня не вынесло. Потом приспособился ночевать у подножия огромных "шелковых деревьев". Они отличаются исполинскими размерами и у них на высоте примерно трех-четырех метров в стороны расходятся дополнительные корни в виде плоских досок, наподобие контрфорсов готического собора. Достаточно было покрыть эти "контрфорсы" пальмовыми ветвями или какой-нибудь травой, и получалась отличная хижина; на все это строительство уходило не более часа, но они спасали и от утренних тропических ливней, и от всевозможных змей, ядовитых пауков и лягушек, от любопытных надоедливых обезьян-ревунов и, естественно, от царя сельвы – безжалостного ягуара.
Правда, от летучих мышей-вампиров они не спасали. Однажды я был укушен вампиром за палец ноги, и наутро из маленькой, но глубокой круглой ранки долго сочилась кровь, которую трудно было унять. В другой раз, когда я тщательно укрыл ноги, был укушен за кончик носа, и проснулся, весь залитый кровью. Вампиры предпочитают кровь определенных групп, некоторых людей не кусают вовсе, другим же от них нет никакой жизни, приходится спать, совершенно закутавшись; моя кровь, видимо, не являлась для них деликатесом, меня кусали не часто, хоть в этом повезло… Говорят, вампир "протирает" отверстие в коже жертвы языком, на конце которого имеются две роговые "бородавки", находясь при этом в воздухе, хотя, может, это и не так, потому что никто не видел, как это происходит – жертва никогда не просыпается во время кровопускания. Лошадей и мулов они кусают или в районе бабок, или в шею, на ладонь от холки. Много было также клещей-карапуту и сухопутных пиявок, которые падали с веток весьма прицельно, но после мышей-вампиров это казалось совершеннейшими пустяками, лишь бы был под рукой табачный сок… На пиявок также недурно действовал огонь или моча.
По утрам будили ревуны и паукообразные обезьяны, у которых хвост выполняет роль пятой руки, они могут хватать хвостом палки или плоды: они визжали спозаранку, как избалованные дети. Я на них охотился с помощью духового ружья – мясо их было до того вкусное, такого мяса я не едал никогда ни раньше, ни позже, но не отпускала мысль о каннибализме. Ревуны -яркая смесь медного и винно-красного с блестящим металлическим отливом -издают такой страшный рев, от которого буквально стынет кровь в жилах, знатоки утверждают, что он громче и мощнее, чем рык льва и рев рассерженного буйвола. Индейцы говорят, что этот ужасный рев обезьяна издает благодаря полой кости, расположенной в гортани – не знаю, так ли это, но рев в самом деле ужасающий, мертвого поднимет, поэтому в своих импровизированных временных жилищах я по утрам особо не залеживался.
На пятый день вышел к какой-то большой реке. Но это была явно не Амазонка. Соорудил из сушняка плот. Ночью отплыл. Утром проснулся среди безбрежной воды. Поначалу даже испугался: неужто вынесло в море? Нет, это как раз и была Амазонка. Весь день я греб что было сил, тревожно вглядываясь вдаль, пугаясь малейших звуков. На мое счастье весь день не появилось ни одного парохода. Даже индейских мантарий и марант не было, а также не наблюдалось и креольских кубарт. Я греб и греб – весь день и всю ночь, стараясь как можно скорее приблизиться к южному берегу реки. Ночью вдалеке прогрохотал какой-то пароход, с которого доносилась музыка – креолы вовсю шпарили фламенко. А наутро увидел в дымке тумана противоположный берег. Из последних сил догреб до берега, покрытого мангровыми зарослями, отошел от него, насколько хватило сил. Через сутки после переправы в густом лесу соорудил хижину и завалился спать. Тут наконец-то почувствовал себя в относительной безопасности. Снилась мне, помнится, белокурая девушка в венке из диких подсолнухов… Однако отдохнуть как следует не удалось. Рано утром разбудил индеец с миловидным, почти европейским лицом. Когда пришли с ним в ситиу, выяснилось, что нахожусь я во владениях племени мундуруку, которое говорило на языке тупи. Это значило, что отклонился я на юго-восток километров эдак на триста…
С этими словами рассказчик поднялся – попугай у него на плече от неожиданности взмахнул крыльями и, кажется, выругался на забытом индейском наречии, – нахлобучил шляпу, взял гитару, давая понять, что пора ему и поработать, и, видя, что я лихорадочно продолжаю записывать, повторил:
– Народ "мундуруку", а язык – "тупи". На этом языке в прошлом веке говорило большинство туземных племен Амазонии, которые назывались тогда тупи-тапуйо. Поначалу я совершенно не понимал этот язык – из португальского в нем присутствовала едва ли сотня заимствованных слов. Но, впрочем, научился болтать довольно быстро, ведь все туземные языки во всем мире весьма примитивны, по сложности они напоминают наши тюркские, в них так же не бывает ни падежей, ни родов, ни склонений, ни спряжений, нет ни единственных, ни множественных чисел. Да и словарный запас настолько бедный, что достаточно выучить за неделю две сотни слов, чтобы бегло общаться на бытовом уровне… Правда, потом я только одних оттенков зеленого цвета насчитал у них аж семнадцать наименований.
5
Он отошел к эстраде и стал играть, опершись ногой на табуретку, а молодая девушка в цветастой шали запела хорошо поставленным голосом старинный романс про поминки любви, про васильковые глаза и губы, что как цветущие маки, и у самой у нее были глаза как васильки и губы-маки, и этот старый романс, в ре-миноре, с простыми, искренними словами в простонародной манере исполнения, похожей на манеру Евгении Смольяниновой, совсем непохожей на пропагандируемых ныне псевдонародных, пошлейших бабкиных и кадышевых, с милыми "неправильностями", вроде "на що", "чого", "дюжей шумнул", "у темном лесе", которые совершенно не гармонировали с причудливым, экзотическим, каким-то вымученным – эдаким! – названием ресторанчика, с аквамариновым морем, пускающим беззаботных зайчиков по изнанке матерчатого потолка, с аккомпаниатором в латиноамериканской шляпе, но в то же время было, было в этом что-то, какая-то неясная связь, присутствовало что-то больное, изломанное, непонятное, а потому и щемящее, болезненное чувство было, словно в самом деле отпевалась на безвременных поминках нераспустившаяся любовь, связывалось странным образом горько-сладкое с терпко-хмельным, до слез родимым, и словно тоска была перемешана с восторгом гибельным, а радость с печалью и ностальгией, и саднила какая-то досада от нелепой, неясной потери, но в то же время мерцала надежда, вера во что-то неясное, несбыточное и оттого еще более притягательное, запретное и сладкое. Хотелось безмятежно петь, пить, рвать на себе рубаху и сладостно, самозабвенно плакать. Да, было, было в этом что-то отчаянное, избыточно русское… Особенно в похмельной, забытой, старинной махновской песне, что пошла следом:
Товарич, товарич, болять мои раны,
Болять мои раны глубоке.
Одная заживаеть, другая нарываеть,
А третья открывается в боке…
С такими растрепанными мыслями, с таким взъерошенным настроением сидел я и рассеянно смотрел на море, на гуляющую публику, и мне вспоминались мои родители. Милые наивные крестьяне… "За що вы проливали кровь свою?.." Никогда не бывали они там, где довелось побывать непутевому их сыну. Родители всю жизнь провозились в земле и навозе, провели при скотине. Не видели они теплых, сиреневых, пахнущих йодом морей, не валялись на экзотических пляжах, не слушали среди бархатных ночей расслабляющих мелодий приморских кабаков, не фланировали в толпе праздношатающейся публики по набережным, еще теплым от летнего зноя, не загорали во время летней страды, в разгар хлебородного сезона. У них на все на это никогда не было ни денег, ни времени, ни желания. Но даже если б все это и было – вряд ли позволили бы они себе такое безделье.
Я же получил такую возможность "отдыхать" лишь после сорока. Когда "удовольствие" это стало вроде как уже и ни к чему. Когда вроде как и поздновато. Да, поздно, поздно. Молодость прошла в трудах беспрестанных и заботах бесконечных. Жизнь неумолимо подползает к закату. Увы, медленно, но неотвратимо.
"Отвяжися, тоска. Пылью поразвейся! Что за грусть, коли жив? И сквозь слезы смейся!" Да, что еще остается? Только смеяться – сквозь слезы.
В последний раз ездил на юг я лет в тридцать – тогда это было в радость, тогда это было в кайф. Я был молодой, красивый той простой красотой здорового мужчины, который вырвался впервые на юг, к морю, у которого глаза светились ошалелым счастьем – это видно было за версту. Я подходил к девушкам – да что там, они сами строили глазки и зазывно махали ручкой: ах, мужчина, помогите!
Сейчас же совсем не то. Сейчас девушки мной откровенно манкируют, не действует на них ничто: ни награды, ни звания, ни черт знает что еще. Действуют пока лишь деньги… И то на особ известного сорта, которые меня как раз и не интересуют. Ведь в любом возрасте хочется настоящего чувства… А награды и звания – это предсмертные утехи стариков. До чего они были бы к месту в молодости и до чего неуместны и просто до издевательства смешны в старости. Черт возьми, совсем уж сделался как незабвенный Паниковский, который, как известно, год не был в бане, и которого тоже перестали любить девушки – вот трагедия-то!..
А вокруг плещется странная, вывихнутая какая-то жизнь. По пляжу разгуливают загорелые женщины неславянской внешности с коробами всякой всячины:
– Каму трубачки хрустящия, чурчхела, рибы. Кто жилает?
– Хлебушек, молочко, сметанка, сырочки, хачапурики с сыром – хто жилает? – вторит казачка с глазами, как выгоревшее, вылинявшее над морем небушко.
Неподалеку общественный туалет, у входа молодая женщина, продающая билеты, читает евангелие. В соседнем ресторане какой-то армянин поет под караоке народную украинскую песню про распрягание коней, с таким ужасающим акцентом, что не отпускает ощущение, что поет он на итальянском. Вдали на заборе белеет объявление, на котором есть надпись, не перестающая меня умилять: "Сдается комнати с дюши". А когда ехал сюда, заметил в какой-то станице колхозный элеватор, который был выполнен в виде Спасской башни, правда, была та колхозная башня раз в пять меньше оригинала, а так все -один к одному… Как странно все и как смешно.
В детстве я летал во сне, в молодости – на самолетах. Сейчас осталось летать лишь в мечтах. Однако знающие, пожившие люди говорят, что скоро пройдет и это. Я стараюсь с ними не спорить, в спорах, как известно, не рождается никакая истина, в спорах один – дурак, другой – подлец…
"Жизнь прошла, жизнь прошла, скоро старость…"
Да, скоро старость. А я будто и не жил еще толком. Как это банально. И как страшно. "Как страшно уходить во тьму…" Эх, жизнь, не сладка ты была поначалу, вся сладость, выходит, к старости собралась – кто это сказал? Не помню. Да и какое, в конце концов, это имеет значение? Я с удовольствием прожил бы еще три чужие судьбы, но если вдуматься, то до чего ж дикая нелепица – наша жизнь. Пред лицом смерти наше прозябание – полная бессмыслица. Ничтожно все, за исключением, пожалуй, возможности думать, мечтать, смотреть на восход и закат, любить, слушать музыку, писать стихи… Сколько бессмыслицы в повседневной жизни обычного человека, сколько нелепой суеты. Вот стоит за стойкой бармен, на бумажке подсчитывает озабоченно какие-то ненужные ему цифры, считает чужие деньги, за которые отвечает, вся жизнь его – соблюдение вздорных условностей, он так сутками и торчит за стойкой, причем за гроши; вот полез под стойку, стал что-то там перекладывать, гремел минут пять, вылез – лицо озабоченное, красное, злое, а ведь все его действия – полнейшая суета. Я смотрел, смотрел на это и увидел себя со стороны, свое дурацкое, бессмысленное сидение за столиком, свое "отдыхание", и сделалось до того тоскливо, до того не по себе, что жить расхотелось…
Но тут вновь вернулся маэстро. Присел ко мне. И без всяких долгих предисловий и "склеек" стал рассказывать, как со своим провожатым пришел он в индейскую деревню – и жизнь моя опять качнулась вправо, пред тем слегка качнувшись влево, – где несколько человек лежали, пораженные той самой болезнью "Страшные куриные лапы", от которой Вадим чуть не умер накануне. Только тут она называлась почему-то "Стеклянная кожа". Среди больных был сам вождь и один недавно приблудившийся к ситиу белый. Который, похоже, и притащил инфекцию. У него был, между прочим, армейский карабин. Всего больных оказалось одиннадцать человек. В соседнем ситиу жил паже, который, по слухам, мог бы их вылечить, но он требовал за лечение ведро меда. Поблизости было "священное" дерево, там в дупле жили пчелы. Последнюю неделю все мужчины деревни заняты были обсуждением этой весьма серьезной проблемы: стоит ли рубить дерево, в дупле которого живут дикие пчелы? Часть была уверена, что мед в дупле есть, часть сомневалась, меньшинство отрицало. Впрочем, решение было уже не за горами. Больные же, между тем, потихоньку "доплывали". Вадим вдруг с полной отчетливостью понял, почему индейцы до сих пор живут в каменном веке… Он вызвался помочь больным. Сказав при этом, что каждый из них, конечно же, вправе отказаться. Белый сразу согласился. Был он испанец, примерно ровесник Вадима, тоже, видно, из "Каучуковой армии". До самых глаз он зарос дикой бурой бородищей…
Вадим пошел в лес, собрал нужные компоненты для отвара и стал лечить больных. Через неделю все они оклемались, кроме вождя. Слишком стар он был, да и болезнь у него оказалась запущена сильнее других. Вождь умер.
Его украсили шапкой из перьев ара, на руки и ноги надели браслеты из перьев тукана, обрядили в длинный плащ, спускавшийся до колен, сделанный из лыка какого-то дерева, волокна которого переплетены были так искусно, что рогожа эта казалась тканью. Слепили и обожгли огромный кувшин, туда, на благовонные травы, и положили тело вождя, подогнув у него ноги; горловину кувшина залепили глиняной затычкой, могилу вырыли прямо в его жилище – это была так называемая "хижина вождей" – в ней и погребли, рядом с двумя другими позеленелыми от древности кувшинами. После этого все напились кайзуимы, курили табак и нюхали порошок парика, который они делали из высушенных листьев коки. Кайзуиму приготовляли так: женщины пережевывали сладкий картофель и выплевывали жвачки в большой долбленый чан. Через день эта каша начинала бродить, туда добавляли порубленные ананасы и сахарный тростник; на третий день напиток бывал готов к употреблению.
Пиршество продолжалось неделю. Все работы, понятное дело, были заброшены. О работе не велось даже разговоров, это считалось дурным тоном. Поминки плавно перешли в празднования, в костюмированный бесконечный карнавал по поводу избрания нового вождя. Вадим в том карнавале был центром внимания, его раз по пять в день наряжали во всевозможные костюмы, и то носили в носилках, то возили на расфуфыренных мулах. Новый вождь считал себя обязанным ему, он был уверен, что Вадим отравил старого и тем самым способствовал его приходу к власти. Недовольны были лишь вдова старого вождя, его сын да один лукавый паже, которого Вадим разоблачил, сам того не желая. Колдун утверждал, что всякая болезнь происходит оттого, что в больном месте заводится червяк. И потому он, после окуриваний дымом из сушеных грибов-галлюциногенов, после долгих заклинаний, бормотаний и плясок, начинал высасывать из больного места того "червяка". Однажды Вадим схватил его за руку, в которой он торжественно показывал нечто белое, похожее на червя, -то оказался корешок какого-то растения. После чего колдун был изгнан с позором из деревни, а авторитет Вадима поднялся до того, что он посмел покуситься на "священное" дерево, в котором жили дикие пчелы. Взял мачете, подошел к дереву, постучал обухом по комлю, пчелы вылетели, а он тем временем срубил дерево. Меда оказалось совсем немного, да и тот был пополам с пергой и деткой. Но и этот мед размели в течение минуты. И чего тут было обсуждать целую неделю?
Сама жизнь натолкнула Вадима на мысль сделаться заправским знахарем. Теперь уже целенаправленно стал он собирать проверенные временем и практикой рецепты отваров и мазей от всевозможных болезней. Записывал рецепты и методы лечения в блокнот и применял на практике. И скоро о нем стали ходить легенды, как о великом колдуне-целителе.
6
– Что касается белого, то звали его Педро Габриэль Санчес, он был испанец, из Кастильи. В первые же дни, как он оклемался и стал ходить, мы с ним подружились, он оказался прямой, открытый человек. Он рассказал, что участвовал в испанской гражданской войне на стороне республиканцев. Попал в плен к солдатам генерала Франко. Пленили его, как ни странно, русские казаки – то был отдельный казачий легион личной охраны Франко. Он даже запомнил несколько русских слов: "ничего", "давай-давай", "бистро-бистро", "короче" – и что-то еще, что уже забыл. Когда генерал стал побеждать, он дал приказ уничтожить русских, те оказали сопротивление, началась перестрелка, и в этой суматохе Педро удалось сбежать. Он уплыл в Бразилию на первом же пароходе, в Рио и Сан-Паулу пришлось познать суровую нужду, оттого и вынужден был завербоваться в "Каучуковую армию", откуда все-таки удалось благополучно уйти, придушив сержанта и захватив его карабин. И вот он тут, среди этих индейцев.
Когда закончились празднества по поводу утверждения нового вождя, мы решили уходить. Но вождь, который чувствовал себя обязанным мне, не отпускал. Оттягивал наш уход под разными, весьма благовидными, предлогами. Может, в самом деле им руководили исключительно дружеские чувства, а может, с помощью нашего авторитета он хотел упрочить свое шаткое пока что положение? Во всяком случае, он уговорил нас остаться хотя бы на месяц, насушить маниоковых лепешек, поднабраться силенок.
Мы согласились. Отдыхали, бездельничали, ловили рыбу и черепах, музицировали. Педро (я иногда звал его в шутку Петром Гаврилычем Санченко -ему это нравилось) оказался отличным музыкантом. Он был учеником Доминго Прато, тогда уже старика. А самым первым его музыкальным учителем был сторож мелочной лавки, отставной сержант Жуан, а жена грузчика, черноглазая Мария, прекрасно пела под его гитару. Он на всю жизнь запомнил первые уроки сторожа: поза гитариста во время исполнения должна быть прежде всего грациозна и должна являть собой выражение достоинства; и что слишком частое использование большого пальца левой руки расценивается как шарлатанство и дурной тон. Он брал уроки гитарной игры также и у Сеговии. Того при одном слове "фламенко" начинало корежить, как эпилептика; он считал, что фламенко – музыкальное вольнодумство и социализм. Но вскоре маэстро уехал почему-то именно в Бразилию, в логово, можно сказать, фламенкийцев. Не в испаноговорящую Аргентину и не в Парагвай, а именно в Бразилию! Странно… Может, потому, что именно тут, в Бразилии, в Сан-Паулу, проживает знаменитый гитарный композитор – Эйтор Вила Лобос, с которым Педро удалось пару раз встретиться и даже поговорить – в те несколько лет, наполненных бесконечными мытарствами, пока он не сделался солдатом "Каучуковой армии". Что сказать о Лобосе? Одно слово – гитарный Моцарт!
Вот с таким человеком мы ловили водяных черепах, которые целым стадом плавали на мелководье, в тени, под опущенными ветвями прибрежных кустов. Они задирали свои длинные морщинистые шеи и открывали старушечьи рты – неужто болезнь какая черепашья приключилась? Неожиданно в воду бултыхнулся перезрелый яркий плод авокадо. Черепахи накинулись на него, вырывая друг у друга и по-собачьи грызясь, но в замедленном, "черепашьем" темпе, – это были водяные плодоядные черепахи, – мы ловили их примитивной сетью, сплетенной из грубых пальмовых веревок, похожей на волейбольную сетку. Однажды вместе с черепахами поймали каймана. Он был отчего-то очень пузат. Мы с Педро застрелили его из карабина, что возмутило индейцев: они убили бы его дубинкой, зачем портить патрон? Когда распороли его отвисшее брюхо, там оказалось с десяток черепах, пара-тройка еще были, кажется, живы.
Потом меня не раз удивляла смелость индейских мальчишек и трусость крокодилов; кайманы никогда не нападали на людей, которые без всякого страха вытаскивали этих зубастых рептилий прямо за хвост на берег – они всякий раз трусливо пытались убежать, испуганно при этом похрюкивая. Мальчишки, даже женщины, совершенно безбоязненно купались в реке, в пяти метрах от огромного аллигатора, и ни один не посмел на них напасть.
Рыбу тут ловили тоже своеобразным способом. Перегораживали небольшую протоку загородкой из кольев, на берегу, на камнях, мочалили стебли ядовитой "сонной травы" и бросали их в воду. Вскоре рыба всплывала вверх брюхом. Она была как бы слегка оглушенная. Ее быстро собирали сачком, иначе через несколько минут действие дурмана кончалось, и рыба уходила на глубину.
Вечерами мы играли с Педро на моей гитаре. Когда испанец впервые взял семиструнку и попробовал, он чуть не отбросил ее с негодованием: что за варварский строй, на ней же ничего невозможно исполнить путного? Но "попробовав" несколько минут, вошел во вкус и, к своему удивлению и удовольствию, уже через полчаса играл этюды Каркасси и щелкал от восхищения языком. Как необычно и легко играть! А когда я сыграл некоторые вещички Брамса, Педро был просто в восторге. Я изготовил ему гитару из панциря броненосца, колки сделал из рогов антилопы. Индейцы называют такие инструменты чаранго. А ансамбли из этих инструментов – марьячис. Струны на его гитару изготовили из сухожилий, и поставил я их семь! Потом мы проиграли с ним полюбившиеся вещички Брамса по нескольку раз, все двадцать пять "венгерских танцев", а индейские детишки плясали вокруг нас, поднимая клубы пыли… Вождь, глядя на это, лишь улыбался.
Вскоре мы поняли, что вождь и не думает отпускать нас. Мы жили на всем готовом, всякий член племени старался выполнить любое наше желание. Нас уважали. Кстати, Педро, заметил я, пользовался уважением гораздо большим, чем я (особенно среди дам), так как борода у него была более густая и длинная. Среди безбородых индейцев – борода знак особого почета. Мы лечили их, учили детей испанскому и лингуя жерал ("общему языку"), на котором разговаривает в Амазонии большинство бразильских индейцев и метисов. В Амазонии есть деревни, населенные неграми и потомками индейцев и негров -пардо, где сохранились даже африканские наречия, правда, нам такие деревни не попались, и слава Богу, так как и негры, и пардо, утверждала молва, не оставляют в живых ни белых землемеров, ни геологов, ни охотников – жарят на кострах всех подряд, тем самым выражая застарелый протест против давно исчезнувшей работорговли.
Мы жили, не напоминая вождю о нашем уговоре. По-видимому, его такое положение вещей устраивало, и он даже начал намекать, что недурно бы нам и семьями обзавестись. А однажды, видя, как я бросаю в речку бумажный кораблик, поинтересовался: зачем? для чего? что сие означает? – и когда я объяснил, что у истоков Великой Пальмовой Реки меня ожидает белокурая, голубоглазая девушка, ходит к реке, высматривает в воде кораблики и вылавливает их, вождь рассмеялся, хватая себя за бока, посмеялся вволю, как над сумасшедшим, и сказал, вытирая слезы, чтоб я забыл свою бледнолицую, которая уже наверняка похоронила меня, и предложил мне в жены самую красивую девушку племени, если угодно – самую бледнокожую. А коль уж так хочется, можно ее осветлить соком одного растения, волосы у нее станут еще более светлые, чем у тебя… Мальчишкам, как стороной впоследствии до меня дошло, приказал зорко следить за каждым моим шагом, вылавливать из реки кораблики и сжигать их. Я понял, что надо бежать. Тем более что у нас с Педро зародилось еще одно подозрение: а не для того ли вождь задерживает нас, чтоб сдать, в случае чего, властям? Уж больно ласков и предупредителен он. А это не в обычаях индейцев, не в их характере, у них, как у всяких примитивных народов, не было понятия о благородстве. И однажды мы с Педро ушли в сельву и не вернулись. Оставили даже карабин – все равно он в лесу был бесполезен, с духовым ружьем и тише, и надежней, и мороки меньше. Ушли в сторону племени арара, которым нас постоянно пугали, выставляя их кровожадными убийцами, -вот к ним-то мы и направили свои стопы, надеясь, что на их территории нас как раз искать и не будут. Через сутки, около причудливо выветренных скал, похожих на огромные статуи окаменевших великанов, встретили людей с красными подбородками; от углов рта к вискам у них тянулись черные татуированные линии – мы поняли, что это и есть грозные арара. Увидев нас, эти "кровожадные головорезы" разбежались и попрятались в кустах. Педро хмыкнул и сказал, что нерешительность – главный недостаток индейцев, потому они и колонизированы. Впрочем, североамериканские туземцы, всякие там ирокезы, апачи и сиу, более решительны и воинственны, потому они и уничтожены…
Да, он был ко всему прочему еще и философ, мой друг Педро Санчес.
7
Геленджик – пошлейшее место на свете.
Раньше, говорят, тут был большой невольничий рынок, главный поставщик белокурых рабынь для турецких гаремов.