Горская скептически осмотрела моё жилище. Она увидела его впервые. Очень мне хотелось выпить. И не менее хотелось закусить. Но не мог же я в такой день сесть напротив зеркала и чокаться с самим собой. Тем более, что в нашей комнате не было зеркала. Горская не отказалась выпить со мной. Я выскочил, чтобы найти в институте какое-нибудь подобие рюмок или бокалов. В детской клинике нашёл два фужера. Договорились пить в пропорции один к двум. Горская подняла свой фужер:
– За вас, Ион, вернувшегося из этой бойни.
– Спасибо. Но, если вы не возражаете, первую мы выпьем молча. Так мы выпиваем в память о погибших.
Я наливал довольно точно. Горской в два раза меньше, чем себе. Даже был удостоен комплимента по этому поводу:
– Чувствуется тренировка. Кстати, вы ведь дежурный врач. Не следует ли нам остановиться?
– Не следует. Триста сорок граммов – не доза, которая может сказаться на моей трудоспособности
– О! Оказывается вы хвастун!
– Это не хвастовство, а констатация факта.
– А я почему-то считала, что евреи не очень пристрастны к водке.
– Видите ли, то, что я еврей, мне дали почувствовать в последние несколько лет. А пристрастить, как вы выразились, успели до этого.
– Ладно, не будем о политике. Давайте лучше поговорим о вашем быте. – Она плавно обвела рукой полукруг.
– И об этом не стоит. Я ведь здесь только ночую. Да и то, если не дежурю.
– Я не об этом. Если я не ошибаюсь, через три недели вам исполнится двадцать восемь лет. А вы ведёте какой-то странный образ жизни. Девушки у вас нет. Проституции, как известно, нет в стране советов. Но даже если бы была, то не для такого чистоплюя как вы. У вас ведь может наступить, – как это в медицине называется? – атрофия от бездействия. – Я рассмеялся. А Горская продолжала: – Знаете, Ион, я решила вас женить.
Продолжая смеяться, я разлил в фужеры остаток водки:
– За вас, Горская. Есть ли в наше время невесты, подобные вам?
Мы спустились в травматологический пункт как раз во время. Карета скорой помощи привезла старушку с переломом лучевой кости. Это была работа для меня. Ответственный дежурный к такой не снисходил. Вероятно, в тот же день я забыл об угрозе женить меня. Но Горская, как выяснилось, не забыла.
В субботу на следующей неделе, войдя в институтские ворота после посещения столовой, в которой слегка обманул чувство голода общепитовским обедом, я увидел Горскую на скамейке возле поликлинического отделения. Она ждала меня. Обычно я представал пред ней в хирургическом халате, надетом поверх майки. А сейчас на мне был костюм, тот, выданный профкомом ещё в студенческую пору, под пиджаком сероватая рубаха и тоненький вязаный галстук. Не было сомнения в том, что Горскую огорчил мой наряд, но она ничего не сказала по этому поводу.
– Ион, завтра в двенадцать я заеду за вами и повезу познакомить с невестой.
Я уже давно так не хохотал. До слёз.
– Горская, – сказал я, постепенно успокаиваясь, – я завтра дежурю.
– Не стыдно вам лгать пожилой женщине? Вы дежурите в среду, а потом в понедельник, в день вашего рождения. Ваше расписание мне известно, как моя роль в день генеральной репетиции.
Во время дальнейшего диалога я проявлял невиданное упорство, но отступил, когда Горская сказала, что я мог бы смирить своё упрямство и оказать услугу пожилой женщине.
– Ладно. Так кто же эта невеста?
– Увидите. Посмотрим, достаточен ли ваш словарный запас, чтобы описать эту девушку.
– Не надо деталей. Возраст. Род занятий.
– Да, словарный запас у вас пока на уровне анкеты. В начале октября ей исполнится двадцать два года. Отличная разница в возрасте. Переходит на последний курс биологического факультета киевского университета.
– Студентка. Понятно. И вы полагаете, что на свою нищенскую зарплату я смогу содержать студентку?
– А вам не придется её содержать.
– Странно. На нашем курсе не было ни одной студентки, которая могла быть сыта на свою стипендию.
– Она не на вашем курсе. И вообще не морочьте мне голову. Или, как выражался любимый вами Беня Крик, пусть вас не волнуют этих глупостей. Будьте здоровы. Завтра в двенадцать я за вами заеду. – Она ушла, отмахнувшись от пулемётной очереди моих возражений.
В воскресенье, ровно в двенадцать в институтский двор въехала тёмно-коричневая «Победа». Горская вышла из автомобиля, чтобы уступить мне место рядом с шофёром. На заднем сидении я не помещался из-за своей увечной ноги. Горская оглядела меня с явным неудовольствием. Наряд мой был ей известен. Но с неземной скоростью на моём лице вырастала щетина, ну просто не из волос, а из медной проволоки
– Послушайте, Ион, я впервые вижу вас небритым. Что это? Демонстрация? Полюбите нас серенькими, а беленькими нас все полюбят?
Я объяснил, что, хотя прошло уже почти девять лет после того, как я горел в танке, кожа на лице всё ещё очень тонка и чувствительна. Бреюсь я безопасной бритвой с лезвиями «Нева». Поэтому каждое бритьё – экзекуция. В редкие нерабочие дни я позволяю себе избежать экзекуции. А сегодня именно такой день. Горская поверила только факту. Но на её лице было написано понимание того, что факт – половина истины. Она была права. Хоть так я хотел отомстить ей за посягательство на жалкие остатки моей независимости.
Горская явно обиделась. Она не познакомила меня с шофёром, вероятно, хозяином автомобиля.
– Куда мы едем? – Спросил я.
– В ботанический сад, – сухо ответила Горская. Именно в этот момент мы проехали по бульвару Шевченко мимо ботанического сада.
– Это старый ботанический сад, – предвосхитила она мой вопрос. – Мы едем в новый. На дачу.
Не доезжая до моста через Днепр, автомобиль свернул направо и стал взбираться в гору по извилистым улочкам. Мы въехали в ворота и остановились перед вполне капитальным домом, нисколько не напоминающим дачу. Я вышел из автомобиля и застыл, потрясённый открывшимся видом. До войны возле нашего дома росло два куста сирени. Не кусты, а деревья. Простая сирень и персидская. Я знал ещё белую. А тут на многие десятки метров выстроилось неправдоподобное цветение, буйство. И каждый куст отличался от соседнего. Уже потом я узнал, что здесь одновременно цвело более ста восьмидесяти видов сирени. За ней вдали из зелени возникали купола Выдыбычского монастыря. А там, внизу, Днепр. Я всегда любовался им. Но никогда раньше он не казался мне таким умиротворяющим. Никогда раньше не открывались за ним дали такой ослепительной красоты, такая прелесть, тающая в платиновой дымке, там, где следовало быть горизонту.
Застывший, я не заметил, как укатила «Победа», как на террасе появились люди. Уже потом, когда я прощался с Горской у входа в институт, она рассказала мне, что несколько минут за мной молча наблюдали с террасы. А тогда она окликнула меня и представила высокому красивому мужчине лет пятидесяти-пятидесяти пяти в вышитой украинской сорочке. Профессор, действительный член Украинской Академии наук, по совместительству директор ботанического сада. Интеллигентное лицо. Даже аристократическое. Но глаза излучали хитринку умного мужика. Миловидная супруга. Красивая для своего возраста. И довольно стройная. Две девушки. Старшая – тёмная шатенка, почти брюнетка. Понимаю, что как-то неприлично снова употребить слово красивая. Но никуда не денешься. Впрочем, её красота вмещалась в украинское слово лагидна. Не найдя достойного перевода, я назвал бы Галю ладушкой. А младшая, Наташа… Горская была права. Мой словарный запас действительно не достаточен для описания этой блондинки. Уверяю, что сейчас на всемирном конкурсе красавиц такой девушке не нашлось бы достойной конкурентки.
Хозяин дома деликатно заметил, что понимает моё обалдение от увиденного пейзажа. Он и сейчас в таком же состоянии, хотя давно должен был привыкнуть.
На террасе уже был сервирован стол. Дочери вынесли хрустальный графин замороженной водки, блюдо с селёдкой и, – вы не поверите! – с салатом из свежих огурцов и помидоров. В мае месяце! Я упустил из виду, что хозяин – ботаник и что, кроме ботанического сада, у него могут быть парники и теплицы. Я был голоден даже больше обычного. Хозяйка пригласила всех к столу. Во главе – академик. Я – слева от него. Рядом со мной – Наташа. Напротив – хозяйка и Галя. У второго торца – Горская. Академик разлил водку в изящные рюмочки.
– Со знакомством, – произнёс хозяин.
Мы чокнулись рюмочками. Я глотнул и, по-видимому, не смог утаить разочарования. Оказалось, что содержимого даже меньше ожидавшейся мной никчемной дозы.
Дно толстое. Наташа звонко рассмеялась. Не только хозяйка и Галя, даже Горская улыбнулась и укоризненно покачала головой.
– Галка, принеси нам, пожалуйста, два гранённых стакана, – попросил академик.
Наташа положила мне в тарелку салат, селёдку и щедро намазала масло на хлеб. С того самого момента, когда меня оторвали от пейзажа, я ощущал себя очень скованным. А тут ещё такой афронт с этой лживой рюмочкой. Я попытался как-то сгладить конфуз и на неодобрительное покачивание головой моей покровительницы, сказал:
– Вы меня осуждаете, а я даже хотел попросить у вас шпагат.
– Это зачем? – Спросила Горская.
– Один конец привязать к рюмочке, а второй – к ножке стола.
– Разумно, – сказал академик. – Чтобы не проглотить рюмку вместе с водкой. Поэтому я попросил принести стаканы. Вот мы сейчас без опасения и выпьем за знакомство.
Мы дружно опорожнили стаканы и приступили к еде. Видит Бог, чего стоило мне не заглатывать пищу так, как я обычно делал это, постоянно торопясь вернуться к работе. В большом супнике Галя принесла холодный зелёный борщ. В жизни своей не ел ничего более вкусного. Академик налил мне и себе по полстакана водки:
– Очень рекомендуется к борщу.
Рекомендация оказалась разумной. Не помню, как начался мой спор с Галей по поводу Маяковского. Меня удивила её фраза, что ему следовало застрелиться после завершения «Облака в штанах». Я засыпал её цитатами из стихов и поэм, написанных незадолго до его смерти.
– Надеюсь, вы, филолог, не можете отрицать, что это гениально?
– Допустим. Но это сделано. А стихи должны рождаться. Сделанное не может быть живым.
– Кто знает? – Возразила Наташа. – Вот разгадают структуру не только всех двадцати белков, из которых состоит человек, но и систему управления ими. И синтезируют человека со всеми его функциями, чувствами и эмоциями. И человек этот тоже создаст стихи.
– Отличная тема для научно-фантастического романа.
Наташа улыбнулась и пошла за вторым блюдом. Бигус оказался ещё более вкусным, чем борщ, хотя этого просто не могло быть. Академик взял графин.
– Вы позволите налить вам немного, чтобы бигус не показался кислым. – Он налил мне и себе.
– С удовольствием. Но и без этого о таком бигусе мечтало всё передовое человечество. Если вы не возражаете, я посмею поднять этих полстакана за здоровье и счастье просто невероятного состава красивых женщин за красивым и вкусным столом. Все чокнулись. А хозяин, улыбнувшись, сказал:
– Я понял, что полстакана сказано мне в упрёк? Так я ведь могу исправить.
– Нет, нет. Это просто констатация факта. Армейская привычка к точной формулировке.
После обеда подали кофе и варенье из роз. Я постыдился признаться, что впервые в жизни пью кофе. Не знал, что это такой вкусный напиток. Плавно текла беседа. О музыке. О поэзии. О биохимии. Изредка одну – две фразы вставляли хозяйка и Горская. Иногда Галя была излишне категоричной. Но она мне нравилась. Наташа казалась более рассудительной и спокойной. Нравилась ли она мне? Это трудно объяснить, но я воспринимал её как абстракцию, или как существо из другой галактики. Я не представлял себе, что к такому совершенному, к такому драгоценному созданию может прикоснуться обыкновенный смертный.
В четыре часа за нами приехала тёмно-коричневая «Победа». Горская объяснила, что это автомобиль и шофёр её зятя. Академик взял секатор и пошёл к кустам сирени. Через несколько минут он вручил Горской потрясающий букет. Во время крепкого рукопожатия академик сказал:
– Надеюсь, мы ещё не раз выпьем.
Я поблагодарил хозяйку, поцеловав её руку. Галя тепло попрощалась со мной. А Наташа сказала:
– Буду рада каждому вашему посещению.
Горская уже не была так сурова, как по пути в ботанический сад. У входа в институт она спросила меня, какое впечатление произвёл на меня обед. Я ответил, что обед был более чем великолепным.
– Я не о еде.
– Не сердитесь, Горская. Всё было очень здорово – и вид, от которого я обалдел, и удивительно милые хозяева. А Галя мне просто очень понравилась.
– Галя? Галя замужем. Уже почти год. Правда, родители не осчастливлены её выбором. А Наташа?
Мне не хотелось огорчать Горскую, сказать, что на Наташу я смотрел, как на произведение искусства. Что даже самая гениальная, самая совершенная скульптура задевает лишь моё эстетическое чувство. Что женюсь я, только полюбив. Как возникает эта любовь, мне пока неведомо. В ту пору понятие душа было для меня значительно меньше доступно,чем вавилонская клинопись, о которой я почти ничего не знал.
– Понимаете, Горская, вы были правы. Мой лексикон слишком беден, чтобы описать её. Но вы меня явно переоценили. Наташа жена для какого-нибудь видного дипломата, или большого генерала, даже маршала, а я ведь ординарец. – Так в институте называли ординаторов.
– Не морочьте голову. Вы всем понравились. Меня попросили привезти вас снова, что мы и сделаем в ближайшее время.
Сопротивляться было неудобно. Несколько дней спустя Горская снова повезла меня в ботанический сад. И снова было так же замечательно, как в первый раз. Даже лучше. Я уже не чувствовал себя таким зажатым. Гали не было на обеде. Но снова при расставании с Горской несколько неприятный для меня разговор.
– Ну, как, нравится вам Наташа?
– Праздный вопрос. Такая девушка не может не нравиться
– Так в чём же остановка?
Я попытался отделаться и сказал: – Надо спросить Наташу, нравлюсь ли ей я.
– Нечего спрашивать. Она сама сказала. Знаете, Ион, вы поражаете меня своей наивностью. Наташа – понятное дело. Страстная, поверьте мне, очень страстная девушка скована монастырским воспитанием. Ей уже давно невтерпёж избавиться от своей девственности. И здесь появились вы. Именно такой, каким видится ей избавитель. Знаете, что она мне сказала? Что ей очень нравится ваш затылок. Что ей очень приятно смотреть на вашу шею.
– Ну и что?
– Что что? Чему вас учили в вашем медицинском институте? Неужели вы не понимаете, что это сексуальный позыв, что ей хочется, чтобы именно вы лишили её невинности.
Горская дико смутила меня. К счастью, ночью мне не пришлось переваривать её рассказ. Меня вызвали в травматологический пункт. Несколько карет скорой помощи привезли тяжело травмированных людей, результат цепной автомобильной аварии.
О следующем посещении ботанического сада мне и сейчас неприятно вспоминать. Я поехал туда тремя трамваями. После обеда мы остались на террасе вдвоём с академиком. Я с удовольствием отпивал кофе. Пришёлся мне по вкусу этот напиток. Опьяняюще пахла сирень. Разноголосое пение птиц в разнобой, как музыканты, настраивающие инструменты перед концертом.
– Нравится вам Наташа? – Вдруг спросил академик. Как удар в переносицу во время бокса.
– Как она может не нравиться?
– Так чего же вам не сделать ей предложение?
Я отставил чашку с недопитым кофе и посмотрел на графин. Мы уже выпили каждый своих четыреста граммов водки. Академик перехватил мой взгляд и плеснул немного в мой стакан. Я выпил и сказал:
– Видите ли, Наташа неоценимо драгоценный бриллиант, требующий очень дорогой оправы. Горская, вероятно, рассказала вам о моём общежитии, быте и прочем. Мою экипировку вы видите. Это лучшее, что у меня есть. Как сможет Наташа спуститься до моего уровня?
– А зачем ей спускаться? На углу Пироговской и Ленина в академическом доме у неё роскошная трехкомнатная квартира. Как вы выразились, экипированная. Даже очень хорошо экипированная. У Наташи моя «Победа». Мне она не нужна. У меня есть служебная машина. И этот дом в райском саду.
– Я не могу принять такие подарки.
– Почему же подарки? У меня представление старорежимное, унаследованное от моих сельских предков. Это, собственно говоря, приданное. Так положено.
– Нет, я не могу стать примаком. Это противоречит моему мировоззрению.
Академик плеснул немного водки в свой стакан и жадно выпил.
– Мировоззрение. Меняется мировоззрение. Даже вера меняется.
Не дошла до меня в ту пору пророческая фраза академика.
– Есть и вторая причина. Я собираюсь стать хорошим врачом и учёным. Это не тщеславие. Потребность. Врачи вытащили меня с того света. Мои учителя и коллеги уже сейчас говорят, что есть основание верить в моё будущее. Мне будет очень неприятно, если скажут, что всё, чего я достиг своим трудом, результат женитьбы на дочери академика.
– Ну и аргумент! Ион, вы же разумный человек. Ведь врачевание – это талант. Может ли быть талант результатом какой-либо женитьбы?
– Есть и третий аргумент, который, увы, невозможно опровергнуть. В первые же дни войны, в шестнадцать лет я добровольно пошёл на фронт. Воевал честно. Несколько раз ранен. Вам видна моя инвалидность и рубцы ранений. Я знал, что я советский человек, что я воюю за свою родину. Но в последние годы мне дали понять, что я отличаюсь от советского человека тем, что я еврей. Нам с вами уже хорошо известно, к чему приводит брак еврея с не евреем, когда еврею дают понять, что он отличается. Я не имею права делать не еврейку несчастной. Кроме того, после всего случившегося даже в этом году, вы не можете отрицать, что вероятна ситуация, когда мы, супружеская пара, должны будем говорить на нашем языке
– Вы знаете еврейский язык?
– К сожалению, не знаю. Но я говорю о языке сердца. – Я встал и подошёл к академику. – Поверьте мне, только вам я мог сказать то, что сказал. Во-первых, это очень небезопасно. Но вы второй в моей жизни человек, к которому я испытываю не просто уважение, а пиетет. Я восторгаюсь вами, как и моим нынешним учителем, профессором Анной Ефремовной Фруминой. Я не имел права не сказать того, что сказал.
Он встал и обнял меня.
– Очень и очень жаль, Ион. Я мечтал о таком сыне, как вы. А ещё жаль, что в семейной обстановке мы не сможем общаться. Не хочу осложнений. И так не очень ладно, что вы понравились Наташе.
Вот и всё. Больше я их не видел. И Горскую я больше не встречал. Не знаю, стало ли ей известно содержание моей беседы с академиком. Но самое главное – спустя несколько дней после этой беседы я познакомился со студенткой, тоже переходившей на последний курс, правда, не биологического, а архитектурного факультета. И, как ни странно, её стипендия, на которую, конечно, она не могла быть сытой, спасала от голодной смерти ещё сестричку, ученицу седьмого класса, и маму, уволенную с работы потому, что она отличалась от советских людей, которых не обвиняли в космополитизме, и старенькую бабушку. Нет сомнения в том, что знакомство с этой деликатной, красивой, стройной, умной девушкой самый большой подарок, который я получил от Всевышнего. Ведь и сегодня, пятьдесят лет спустя, я люблю эту девушку точно так, а может быть, даже больше, чем тогда, сразу же после знакомства с нею.
Я и генералы
Вы заметили? Люди любят фотографироваться на фоне. На фоне архитектурных достопримечательностей. На фоне фонтанов с лягушками, изрыгающими воду. На фоне изваяний химер. На фоне памятников выдающимся личностям и не очень выдающимся особам. Не всегда фотографирующиеся знают, что оно такое, или кто они такие, которые фон.
Однажды в Карловых Варах, увидев, как становятся в позу две аристократического вида дамы, фотографируя друг друга на фоне памятника Адаму Мицкевичу, я прикинулся простаком и спросил, кто он такой этот Адам Мицкевич? Дамы сказали, что он, кажется, врач, создавший курорт на этом месте. Замечательно! Дамы назовут фотографию "Я и Мицкевич".
Мне тоже захотелось сфотографироваться. На фоне генералов. Тем более что, в отличие от тех дам, имею некоторое представление о фоне.
Летом 1945 года я читал свои стихи в помещении, которое стало Центральным Домом Литераторов. Тогда он назывался по-другому. Не помню как именно.
Этот малоприятный для меня вечер имел предысторию. В ту пору я находился в полку резерва офицерского состава бронетанковых и механизированных войск Красной армии в Москве, на Песчанке. Слово "находился" написал, долго раздумывая над тем, как точнее назвать этот краткий отрезок времени в моей биографии. Служил? Но служба предполагает хоть какую-то деятельность, а деятельности никакой не было. Я просто ждал демобилизации, находясь в четвертом, так называемом мотокостыльном батальоне. В нем не было ни одного не инвалида.
Целыми днями я болтался по Москве. В казарму, как правило, возвращался только переночевать. Такая возможность для провинциала, впервые в жизни попавшего в столицу!
Однажды, выйдя из Третьяковской галереи, я увидел вывеску "Комитет защиты авторских прав". Песня моего погибшего друга, с которым мы воевали в одном взводе, была очень популярной в ту пору. Но нигде не значилась фамилия автора. Решил зайти и выяснить, что можно сделать. Чиновники приняли меня сердечно. Разговорились. Я прочитал свои стихи. Чиновники о чем-то посовещались, часто произнося непонятное название, кажется, литературного клуба.
Дня через два вызвал меня начальник политотдела.
– Так что, лейтенант, стишки пишешь? Ладно. На моем "виллисе" поедешь в Дом писателей читать свои стишки.
– Спасибо, товарищ полковник. А обратно как?
– А обратно, как обычно, приедешь на метро.
Так состоялось чтение моих стихов в будущем ЦДЛ.
Председательствовал Константин Симонов. Колючую недоброжелательность незнакомой аудитории, даже враждебность, я почувствовал, прочитав первые два-три стихотворения. В последнем ряду человек с рубцами на лице после ожогов почти после каждого стихотворения осторожно складывал ладони, беззвучно аплодируя. Лишь у него было мнение, отличное от мнения абсолютного большинства. Вероятно, он танкист, подумал я. Мог быть и летчик. Но, подумал я, только танкист так реагирует на стихи танкиста.
Я не ошибся. Это был Сергей Орлов.
Много лет спустя Семен Липкин рассказал мне, что в аудитории был знаменитый литературный критик Тарасенков. Разумеется, у него было положенное в ту пору отрицательное отношение к моим стихам. Но почему-то он все-таки запомнил одно мое стихотворение и прочитал его Семену Липкину. А Липкин – Василию Гроссману. А Гроссман вписал это стихотворение в книгу "Жизнь и судьба". Но это потом.
А совсем недавно из Лос-Анжелеса мне прислали еженедельник "Панорама". Из большой статьи Петра Межирицкого я узнал, что в зале присутствовал Михаил Дудин, и ему будто бы понравились мои стихи, он даже пытался защитить меня от разгневанной аудитории. Возможно. Но я этого не заметил.
Гнев был вызван тем, что стихи сочинил наивный пацан, который видел войну такой, какая она есть. Сидевшие в зале литераторы почему-то видели ее совсем другой. По-видимому, кроме Сергея Орлова, никто из них не смотрел на войну сквозь прицел. Но какое отношение это имеет к генералам? А вот какое. В декабре 1994 года Евгений Евтушенко сказал, что я должен молиться на К.Симонова, спасшего меня от страшной расправы. Дело в том, что я прочитал стихотворение:
Случайный рейд по вражеским тылам.
Всего лишь взвод решил судьбу сраженья.
Но ордена достанутся не нам.
Спасибо хоть – не меньше, чем забвенье.
За наш случайный сумасшедший бой
Признают гениальным полководца.
Но главное – мы выжили с тобой.
А правда что? Ведь так оно ведется.
Я не понимал, почему это стихотворение так возмутило аудиторию. "На самого Сталина руку поднял!" На какого Сталина? Стыдно признаться, но я тогда молился на Сталина. Полководцем для меня был командир нашей бригады, полковник. Да и того в течение полугода я видел всего несколько раз.
Именно это, как рассказал мне Евтушенко, объяснил Симонов, когда меня обвинили в том, что я порочу имя величайшего полководца всех времен и народов. Мол, лейтенант, сидящий в танке, даже просто генерала никогда не видит, а вы говорите – Сталина.
Симонов, конечно, был прав. Хотя, должен сказать, с генералами я все-таки иногда встречался. Первая встреча состоялась, когда генералов еще не называли генералами. Мне было восемь с половиной лет. В наш пограничный Могилев-Подольский приехали Ворошилов и Якир, народный комиссар обороны и командующий Киевским Особым Военным Округом. Необычные морозы обрушились на город. Обезлюдели улицы. Нас освободили от занятий в школе. Поэтому мы появлялись в самых непредсказуемых местах.
В один из таких дней возле двухэтажного здания воинской части остановился штабной автобус. Из него вышли Ворошилов и Якир. На обоих шлемы-буденовки, белые полушубки, перетянутые ремнем и портупеей, синие галифе, заправленные в красивые белые бурки. Я и сейчас вижу эту картину, хотя длилась она несколько секунд, пока оба генерала в толпе сопровождавших и встречавших командиров не скрылись в здании. Восторгу нашему не было предела. Шутка ли, мы удостоились чести увидеть вождей!
В 1937 году я был награжден путевкой в Киев, в Республиканский лагерь юных натуралистов за рекордный урожай каучуконосов – коксагиза, крымсагиза и таусагиза. Урожай, правда, был с площади тридцать квадратных метров. Но ведь и рекордсмену было всего двенадцать лет. Рекордсмены и прочие выдающиеся юные натуралисты в лагере почему-то оказались в абсолютном меньшинстве. Большинством были дети партийной и советской элиты – киевской и из областных центров.
Как-то вечером, когда аристократы рассказывали, в обществе каких вождей они бывают, с кем обедают и ужинают, мне, плебею, тоже захотелось похвастаться. Я в деталях изложил, как Ворошилов и Якир вышли из автобуса и направились к зданию штаба воинской части. Неудержимый злой беспощадный хохот высокопоставленных детей свирепствовал несколько минут. Из автобуса! Ох, не могу! Из автобуса! Лопну сейчас от смеха! Из автобуса! Их родители разъезжают в "бьюиках" и "линкольнах", а Ворошилов и Якир вышли из автобуса!
Я не понимал причины хохота. Я ведь рассказал то, что видел. Я еще не понимал, что мы существуем в разных, не соприкасающихся измерениях. Для них, жителей больших городов, автобус был городским транспортом, таким же, как трамвай и троллейбус. Могли ли Ворошилов и Якир пользоваться городским транспортом? А у нас, в провинции, вообще не было городского транспорта. Любой пацан в Могилеве-Подольском понимал, что автобус – это машина, принадлежащая воинской части, что это штабной автобус.
До конца месячного пребывания в лагере я стал объектом насмешек местных аристократов. Обидно. Наверно, лучше было промолчать о встрече с генералами.
Поэтому ли, по другой ли причине о следующей встрече я рассказывал очень редко и очень немногим.
Имя маршала Жукова окружено теперь таким ореолом, что упаси Господь поведать о маршале что-нибудь, не соответствующее образу, созданному в десятках, а может быть, даже в сотнях мемуаров.
Летом 1939 года Жуков был не маршалом, а генералом армии, командующим Киевским Особым Военным Округом. Пять звездочек на петлицах. Коренастый генерал стоял в окружении командиров у входа в Могилев-Подольский Дом Красной армии. А на тротуаре, напротив, на расстоянии примерно десяти метров – мы, стайка четырнадцатилетних мальчиков, пожиравших генерала глазами.
Через пустырь на месте снесенного костела неторопливо приближался капитан-пограничник. Он шел из бани со свертком грязного белья, завернутого в газету. Ни сном, ни духом не ведал капитан, что ждет его за углом. Даже на майора не следовало ему напороться. От угла Дома Красной армии до генерала было не более пяти метров. Со свертком подмышкой капитан растерянно приложил руку к козырьку, перейдя на строевой шаг. Лицо генерала Жукова исказила брезгливо-презрительная гримаса:
– Вас что, капитан, не учили, как приветствуют старших по званию? Повторить!
Капитан, багровый от стыда, зашел за угол, положил сверток на тротуар. Вышел на мостовую, чтобы появилось расстояние, необходимое для семи строевых шагов, и прошел перед генералом так красиво, что даже у нас, привыкшим к парадам, дух перехватило. У пограничников была отличная строевая выправка и вольтижировка. Кто-то из мальчишек метнулся к свертку и принес его, чтобы капитану не пришлось возвращаться.
– Повторить! – Сквозь сжатые зубы процедил Жуков. На противоположном тротуаре, кроме нас, уже собралась изрядная толпа зевак. Семь раз капитан печатал строевой шаг перед генералом. Не знаю, как чувствовала себя свита Жукова. Нам было стыдно.
В течение двух дней пребывания генерала армии Жукова в Могилеве-Подольском вероятно не менее сотни мальчишек установили за ним наблюдение. На значительном расстоянии мы предупреждали командиров и красноармейцев о присутствии самодура. После инцидента с капитаном генерала Жукова; на улице не поприветствовал ни один военнослужащий. Они исчезали своевременно.
Во время и после войны мне, свято верившему каждой букве в советской прессе, очень трудно было совместить образ легендарного маршала с запечатленным в отроческом сознании. Я предполагал, я пытался убедить себя в том, что война исправила генерала.
Летом 1950 года вместе с моим другом Мордехаем Тверским я работал в небольшой больнице в Карпатах. Там мы узнали, что Южная Корея напала на Северную.
Мотя закончил войну капитаном, командиром стрелкового батальона. И чином и должностью я был поменьше – лейтенант, командир танковой роты. Следовательно, мы не были даже генералами, не то что маршалами. Но мы знали, что в первые дни сражения обороняющаяся сторона не может продвинуться вперед, да еще с такой невероятной скоростью, с какой продвигались северокорейцы. И главное – они наступали так безграмотно, что мы с Мотей недоуменно переглянулись, прочитав в "Правде" об их потрясающих успехах. Странными показались нам военные сводки и объяснение, кто именно агрессор.