Всего два дня было у лейтенанта на знакомство с новым экипажем, на интенсивные занятия, чтобы хоть как-то подготовить к бою почти необученных мальчиков, выпускников учебно-танкового полка, и на то, чтобы подкормить отощавших в тылу танкистов, без чего не могло быть речи о подготовке экипажа к бою. Для подкормки лейтенант не погнушался некоторой экспроприацией продуктов питания у местных литовцев. А через два дня танковая бригада прорыва вступила в бой. Началось осеннее наступление.
Первый день наступления оказался удачным. Батальон вклинился в немецкую оборону на пятнадцать километров. За ужином лейтенант налил каждому члену экипажа по сто граммов и похвалил за умелые действия. Утром второго дня все оказалось иначе Танки пошли в атаку без артиллерийской подготовки. Сказалось и то, что это была уже немецкая земля. У самого фольварка сожгли машину из его взвода. По вспышке выстрела лейтенант заметил немецкий Т-4 и уничтожил его. В самом фольварке они убили не менее пятнадцати фрицев. В полукилометре на юго-запад от фольварка, на опушке берёзовой рощи, увидели группу из примерно десяти человек. Лейтенант уже хотел отдать команду открыть огонь, но что-то заставило его взяться за бинокль Невероятно! Это были дивизионные разведчики с Мариной Парфёновой.
Лейтенант приказал механику-водителю укрыть машину между домом и амбаром, выскочил из танка и помчался навстречу разведчикам. Они еле плелись. Оказалось, за неделю до начала наступления их послали в немецкий тыл с заданием передавать по рации обстановку, не обнаруживая себя, не вступая в бой и не захватывая «языка», что обычно было их основной работой. Ему очень хотелось обнять Марину, своего спасителя. Но он только осторожно снял её правую руку со ствола автомата, поднёс к своим губам и нежно поцеловал.
– Спасибо вам огромное. Я тогда даже не успел вас поблагодарить. Спасибо. Спасибо.
– Командир, это же, никак, твой крестник? – Спросил пожилой сержант, тот самый, который оправдывался тогда, возле сгоревшего танка.
– Рада вас видеть, лейтенант, – сказала Марина, – заняв этот подлый фольварк, вы помогли нам выйти к своим. Дай нам Бог остаться в живых. Небось, ещё встретимся.
На четвёртый день подбили его танк. Выжили механик-водитель и он. Из старых офицеров, пришедших в бригаду в начале лета после окончания училища, в батальоне никого не осталось. И снова ожидание формирования. Ожидание новых танков и новых экипажей. А пока оставшихся в живых разместили в одиннадцати километрах от переднего края, от линии немецкой земли, на которой захлебнулось осеннее наступление. Оборону занимала всё та же 184 стрелковая дивизия. И опять рота дивизионной разведки была на пять километров ближе к передовой.
Лейтенант пришёл туда в дождливый полдень конца октября месяца. Встретил его капитан, командир роты. Немолодой, примерно такого же возраста, что и сержант, который назвал его «крестником».
– Так ты и есть тот самый танкист, которого вытащила Марина? Ну, садись. А Марина спит. Ночью она с ребятами притащила языка. Да какого языка! Можно сказать, твоего коллегу. Командира взвода из танковой дивизии СС. Если и сейчас её не произведут в лейтенанты!.. Понимаю, гвардии лейтенант, что ты пришёл к Марине. Но честное слово, не стоит её будить.
– Что вы, товарищ капитан! Ни в коем случае. Приду в другой раз. Пожалуйста, передайте ей привет.
– Передам, а как же? Куда ты? Садись, перекусим. Самое время обеда. А Марина говорила о тебе. Скромный, говорит. Это редко, чтобы Марине кто понравился. Потому и в звании не повышают и награждают не очень. Сволочь у нас начальник разведки дивизии. Трус и бабник. А Марина блюдёт себя. И, знаешь, гвардии лейтенант, её взвод, а чуть ли не половина там уголовнички, любит её за это, а не только за то, что отважнее разведчика не сыщешь. А ещё любят за то, как бережёт их. Сто раз продумает каждую операцию. Для каждого случая отберёт самых подходящих. И обязательно сама пойдёт. Моей дочке скоро двенадцать. В Бийске она с женой. Так знаешь, о чём я мечтаю? Чтобы моя Вера стала такой, как Марина. А ещё образованная она. На фронт ушла после первого курса филологического факультета университета. Сразу же, как исполнилось ей восемнадцать лет. А тебе сколько?
– Девятнадцать.
– Она на год старше. Славная она. Но вот начальник разведки мстит ей. Я уже в нарушение устава обращался к генералу. Но и он ничего не может. Где-то у этого гада сильная рука. А ведь Марину знают не только в дивизии… Жаль, не хочется мне её будить…
– Что вы, товарищ капитан! Конечно, не надо. Я ещё обязательно приду.
– Приходи, приходи. Ты и нашим разведчикам понравился. Рассказывали, как ты ей в бою руку поцеловал.
– Так уж и в бою, – смутился лейтенант.
Пришёл он на следующий день. Надеялся на то, что его не поднимут на смех за три георгины, которыми снабдил его Ванюшка Паньков. Военфельдшер знал, что лейтенант собирается к Марине, и утром возле полевого госпиталя, километрах в двадцати от их расположения, в разбитой теплице срезал три последних неувядших красных георгины
Он вошёл в уже знакомое хозяйственное строение большого юнкерского имения, в котором разместилась рота разведки. Марина поднялась навстречу. Неуверенно, словно совершая нечто недозволенное, он вручил ей георгины. Марина приподнялась на цыпочках и поцеловала его в щеку. Разведчики, не спускавшие с них глаз, зааплодировали. Кто-то из них сказал:
– Ну, брат, а мы уже думали, что наш командир не способна на такое. – Вы, лейтенант, нас тогда здорово выручили, когда взяли тот фольварк. Мы уже двое суток от голода припухали в роще. А высунуться не было никакой возможности.
Трудно сказать, кто был больше смущён – лейтенант или Марина.
– Тот танк вы здорово долбанули. Командир сказала, что вы ещё две «пантеры» в тот день уничтожили.
Его удивило, что и это стало ей известно. По одному с небольшими промежутками разведчики покидали комнату. Иногда просто так. Иногда появлялся предлог. Иногда ушедший раньше вызывал очередного. Вскоре они остались одни в пустом помещении.
– Капитан сказал, что вы учились на филологическом факультете.
– Было такое. Но уже прошла целая вечность. Иногда вообще не верится, что была мирная жизнь, и университет, и любимая поэзия. Иногда кажется, что в мире нет ничего, кроме смертельной опасности, грязи, матерщины, хотя мои ребята щадят меня и в моём присутствии стараются не сквернословить. Но как удержишься? Я их понимаю. Иногда мне тоже хочется матюгнуться. А вы, я понимаю, после десятого класса попали в танковое училище?
– Нет. После второго ранения. А в десятом классе мне не пришлось учиться. Ушёл на фронт после девятого.
Наползали сумерки. Выяснилось, что оба они любят Лермонтова. Марина называла ещё поэтов, имена которых он слышал впервые. Бальмонт. Брюсов. Гумилёв. Северянин. А потом не только русских. И стихи у них, оказывается, замечательные. Ему не хотелось уходить. Но он предупредил командира роты, что вернётся к семи. Видно было, что и Марине не хочется расставаться с ним. Она доложила своему капитану и пошла проводить гостя. Прошли они около километра до старой липовой аллеи. Потом он пытался вспомнить, о чём они говорили. Но в сознании запечатлелись не слова, не темы, а ощущение теплоты. Они остановились у старого чёрного дуба. Листья уже опали. Мокрые ветки клонились к земле. Ему показалось, что ей холодно в её шинели и пилотке. Ему захотелось прижать её к себе. Даже поцеловать. Но он не смел. Откуда было ему знать, что именно этого она ждала? Ждала и удивлялась, что способна на такое. Они договорились о встрече. Марина подала ему руку. Он пожал её, как пожал бы товарищу по батальону.
Так началась дружба двух командиров взводов – танкового и разведки.
В ноябре они встречались не реже двух раз в неделю. Иногда, придя к разведчикам, он не заставал её. Взвод был на задании. Тогда, узнав о посещении, она приходила к танкистам. Но и это порой оказывалось безуспешным. Танки были то на стрельбах, то на тактических занятиях, то выезжали на рекогносцировку. Можно было бы подождать их возвращения, а кто знает, сколько ждать. Командир взвода разведки не располагал неограниченным временем. Но до чего же радостными были их встречи! Беседы. Стихи. Трудно объяснить, почему разведчики приняли такие отношения двух командиров взводов как должное. Другое дело танкисты. И экипаж, и офицеры батальона считали платоническую любовь противоестественной, с нетерпением ждали развития, подзуживая лейтенанта, и улыбались, видя, как это злит его.
– Ну, чего ты мудохаешься? – сказал как-то командир роты. – Ты что, не понимаешь, что она хочет, чтобы ты её …..? Один только начальник боепитания батальона, старый капитан Бушуев, – недавно выпивали по поводу его сорокалетия, – сердечно комментировал их дружбу. Он даже объяснил лейтенанту, почему к Марине так относятся её разведчики – синдром Орлеанской девы. Лейтенант, конечно, знал, кто такая Орлеанская дева, но не понимал, о каком синдроме идёт речь.
– Понимаешь, в грязи войны необычная смелая девушка, сохраняющая чистоту, девственность, воспринимается как не от мира сего, как святая, как чудо. Постоянная опасность, страх. А тут рядом святая. Хранит их. Да ты и сам рассказывал, как она бережёт своих подчиненных. Вот они и боготворят её. А вообще Марина – это удивительный человек. Тебя можно поздравить с тем, что досталась такая подруга. В один из дней конца ноября вскоре после полудня в проливной дождь он пришёл к разведчикам. Пять километров по липкой грязи. Плащ-палатка поверх шинели. Вымок весь и внутри и снаружи. Но предвкушение встречи с Мариной скрасило дорогу. Капитан, командир роты разведки, встретил его приветливо, как и обычно. Но, казалось, к приветливости прибавился ещё какой-то нюанс, какая-то удовлетворенность, чуть ли не радость.
– Понимаешь, Марину чего-то вызвал майор, начальник разведки.
Я тебе уже говорил, что сволочь он большая. И чего это вызывать командира взвода через мою голову?
– Где это?
– Видишь господский дом?
Он поднялся по трём ступенькам и вошёл в широкий коридор. Четыре запертые двери. Из-за одной доносился крик, обильно насыщенный матом.
– Мне дать отказываешься! Не подходит тебе пехота! С танкистом е…ся!
Он рывком распахнул дверь. Увидел майора лет тридцати, увешанного орденами. Марина вытянулась перед ним по стойке смирно. Лейтенант слегка отстранил Марину, явно, как и майор, удивившуюся его появлению, и всего себя вложил в удар. Майор упал на спину, не согнувшись ни в одном суставе. Из носа обильно полилась кровь. Марина взяла лейтенанта под руку, пытаясь успокоить его.
– Ну, зачем ты? Это же обычные взаимоотношения начальника и подчиненного. Помоги ему подняться.
– Значит так, лейтенант… Штрафным батальоном ты у меня не отделаешься. Обещаю тебе высшую меру!
Марина удержала руку, готовую повторить удар. Уже потом, вспоминая это, он понял, как такая маленькая девушка смогла вытащить его из горящего танка. Они вышли из комнаты, из дома. Рассказали капитану о происшедшем.
– Я же предупреждал, что это сволочь. И генерал с ним чикается, хотя уже не раз убеждался в том, какая это гнида. Ты доложишь своему командованию?
– Конечно.
Вместе с командиром своей роты он обратился к командиру батальона. Тот, обложив его матом, повёл их к командиру бригады. Гвардии полковник спокойно выслушал взволнованный рассказ одного из лучших своих командиров взводов.
– Говоришь, начальник разведки 184 стрелковой дивизии? Знаю, знаю. У генерала тоже не всё просто с этой блядиной. Но, кажется, есть вариант. Блядина – шурин оч-чень высокой особы. Если до особы дойдёт слух о том, что муж его сестры на фронте блядует, и за это получает ордена, то шуряку можно не позавидовать. Короче, в таком плане я побеседую с генералом. Думаю, он поблагодарит меня за то, что сможет избавиться от этой личности. Иди, лейтенант, и, хотя ты гвардейский офицер, в будущем не вызывай никого на дуэль. Нет у нас сейчас дуэлей. А субординация есть.
Действительно, всё обошлось без последствий, если не считать того, что Марину не наградили орденом, к которому она была представлена.
В декабре фронт перешел на зимнее обмундирование. Начались снега. Свидания с Мариной стали редкими. Разведчики почти круглосуточно были на заданиях. Да и у танкистов поубавилось свободного времени. По всему было заметно, что скоро закончится стояние в обороне. Но отпраздновать Новый год решили по-царски. В самом большом зале имения, в котором располагалась рота танкистов, во всю длину соорудили стол и скамейки. Старшина привёз откуда-то несколько сервизов, хрустальные рюмки, бокалы и фужеры. В жизни своей они не видели такой роскоши. Всё-таки Германия. Батальонный повар приготовил закуски. Лейтенант пригласил Марину. Капитан, командир роты разведки, отпустил её до утра. В десять часов вечера сели за стол. Марина слева. Справа экипаж его танка. Напротив экипаж второго танка его взвода. Между ними на столе два одинаковых изящных хрустальных графина. В одном спирт, во втором вода. Половину рюмки Марины он наполнил спиртом и долил водой из второго графина. Себе и экипажу налил чистый спирт. Командир роты произнёс тост за уходящий год, за победу. Выпили. И вдруг Марина буквально перестала дышать. Лейтенант испугался. Решил, что ошибся и вместо воды долил в рюмку из графина со спиртом. Схватил графин с водой и плеснул в фужер. Марина надпила и чуть не потеряла сознание. Оказалось, какая-то сволочь, чтобы споить Марину, подменила графин с водой графином со спиртом. До двенадцати часов он не дал ей ни капли спиртного. А в двенадцать выпили за год окончательной победы. И тут началось! Все выскочили на морозный воздух и начали стрелять из всех видов оружия. Ребята притащили ракетницы со всем запасом ракет. Орудия открыли спонтанный огонь. Настоящая артиллерийская подготовка. Салют такой, что куда там московскому – двадцать залпов из каких-то сотен орудий. Всё обошлось без наказаний. Списали на предсказание победы.
Застолье закончилось где-то в начале второго ночи. Лейтенант устроил Марину на кровати в своей каморке и пошёл искать место для ночлега. Но места нигде не оказалось. Танкисты, утаив от него, заранее договорились об этом. Марина, поняв, что ему негде спать, велела остаться с ней в его комнатушке. На пороге, у подножья кровати, он расстелил шинели, свою и Марины. Он скорее догадывался, чем видел, как Марина сняла гимнастёрку и ватные брюки. На своем ложе он разместился, не раздеваясь. Но и одетого его донимал холод, проникавший в щель под дверью.
– Иди сюда, – сказала Марина.
Он разделся быстрее, чем в училище после отбоя, и лёг рядом с Мариной. Господи! Какая она нежная! Впервые в жизни он лежал рядом с женщиной. Дина Мирзоева не в счёт. Тогда в течение какого-то мгновенья это была животная вспышка страсти. А сейчас они обнимали друг друга, сейчас поцелуи были символами любви, любви такой, о какой он только в книгах читал. Но вдруг… Вдруг всё стало таким, как тогда с Диной Мирзоевой. Небывалую нежность подавила неподвластная страсть. Марина ощутила её физически. Она разжала объятие и вдавилась в стенку на краю кровати. Он почувствовал, он понял, что должен остановиться. Но как? Никогда ещё это изумительное, это проклятое желание не достигало такой силы. Марина превратилась в базальтовую глыбу. Он встал и как был раздетым вышел наружу. Снег искрился под большими звёздами и редкими вспышками ракет. Он пришёл в себя, почувствовав, что замерзает. В комнатушке он снова лег на полу, на шинели.
Утром, когда башнёр принёс им в котелках завтрак, он пытался вспомнить, уснули ли они хотя бы немного.
После завтрака он пошёл провожать Марину. Началась метель. Порывы западного ветра засыпали их снегом. Идти было тяжело. Валенки утопали в сугробах.
– Ты сердишься на меня, родной? – спросила Марина.
– Какое у меня право сердиться. Никогда в жизни я не забуду, что ты не только мой спаситель, но и любимая девушка.
– Родной мой, я так тебя хотела! Может быть, ещё больше, чем ты меня. Но я боялась.
– Боялась? Чего?
– Мы с тобой еще такие неумелые. Боялась забеременеть. Хотя и это было бы для меня счастьем. Но не сейчас. Ты же знаешь, как забеременевших медичек, связисток и прочих отправляют в тыл. Забеременеть сейчас, значит покинуть фронт. Оставить своих разведчиков. Это дезертирство.
До самого штаба дивизии они говорили о любви, о счастье, о будущем… Но будущее началось уже через несколько часов…
Сразу же после возвращения Марины в подразделение: вся рота пошла на задание. Дважды лейтенант приходил к Марине и дважды не застал ни ее, ни кого-либо из разведчиков. В третий раз старшина роты, единственный, кого он нашёл, сообщил по большому секрету, что все на заданиях, а отделение, отобранное Мариной, сегодня надолго ушло в немецкий тыл. Так. Понятно. Готовится наступление.
Вечером этого дня бригада вышла на выжидательную позицию. А утром началось зимнее наступление. Танки вступили в бой после двухчасовой артиллерийской подготовки, в которой на их двухкилометровом участке прорыва было пятьсот орудий, не считая «катюш» и миномётов. Но лишь на пятый день наступления бригада выполнили задачу первого дня. А на шестой, когда уже приближались сумерки, четыре уцелевших танка его роты остановились за длинной кирпичной конюшней. Из соседнего фольварка к ним приближались пять солдат в белых маскхалатах. Впереди как колобок катилась Марина в шапке-ушанке и белом маскхалате поверх ватника, ватных брюк и валенок. Он побежал навстречу, обнял Марину, за руку поздоровался с разведчиками. Каждого из них он уже давно знал по имени.
– Такая маленькая группа? Всего лишь пять человек?
– Из одиннадцати, – ответила Марина. – Четыре погибли. В том числе и твой любимец. Старик, как ты называл его. Двое ранены. Один – тяжело. Их уже забрали в санбат.
С Мариной они уединились в конюшне, забравшись в широкие деревянные ясли. Сняв перчатки, они держались за руки. Он удивился, когда Марина поздравила его с назначением командиром роты. Как она узнала об этом? Он забыл спросить её. И вообще говорить не хотелось. Придавленные тяжестью потерь, они лишь касались друг друга.
Темнело. На мотоцикле прикатил адъютант старший. Сейчас будет очередной приказ. Капитан ждал у входа, пока лейтенант прощался с Мариной и разведчиками.
Прошло ещё двое суток и ночь. Остатки бригады перебросили на другое направление. Он ничего не знал о Марине. А утром третьего дня – не всё же везенье! – танк подбили. Хорошо хоть, что машина не загорелась. Тяжело раненого его увозили все дальше и дальше в тыл.
Первое письмо от Марины пришло почти через месяц после ранения. Треугольник был отправлен уже на следующий день. До чего же тёплым было это письмо! И все последующие. И то, которое библиотекарь принесла в палату в начале апреля, когда даже водка уже была приготовлена, чтобы выпить в день Победы. В письме, согревавшем любовью, только одна строчка была густо замазана военной цензурой. Он тщетно пытался отгадать, что могло быть в этой строчке. А еще в то утро сестра дала ему костыли и разрешила впервые выйти в коридор. И тут произошло чудо. Навстречу, тоже на костылях, без правой ноги выше колена переваливался капитан, командир роты разведки.
– Это же надо! Ты в какой палате?
– Во второй. А вы?
– В третьей. Ну, знаешь, такого просто не может быть! И давно ты здесь?
– Месяца два, наверно. Точно не знаю. Сперва я всё время был без сознания. А вы?
– А я месяц. Ранен двадцать первого февраля. Медсанбат. Полевой госпиталь. Санитарный поезд. А здесь уже месяц. Эх, кабы знал, что и ты здесь!
– Надо же такие совпадения! А я только что получил письмо от Марины, написанное двадцать первого февраля.
Капитан не ответил. Лейтенант увидел, как у него заходил кадык.
– Двадцать первого… Я видел, как она писала это письмо, как складывала его, как оставила старшине. А через полчаса мы ушли на задание. Вот и всё…
– Что – всё?
– Всё! Видишь, я без ноги… Но главное – нет Марины.
Он не помнил, как прошёл несколько метров до своей палаты, как очутился на койке… Рядом с ним сел капитан. Молчали. Кто-то, ни о чём не спрашивая, достал из тайника поллитровку и налил им по стакану водки. Потом капитана перевели в его палату и поместили на койке справа, а лейтенанта, занимавшего эту койку, перевели в третью палату.
Однажды капитан рассказал, что Марина относилась к нему, как к отцу родному. Не было у неё тайн от него. Даже о ночи встречи Нового года она рассказала своему командиру роты без утайки. Тогда он ничего не сказал ей. Ни похвалы, ни порицания. А теперь сказал бы. Бедная девочка, ты, которая сделала столько, сколько не каждому сильному и смелому мужику под силу, не испытала ты счастья, которое полагается по штату каждой женщине. Боялась забеременеть. Дезертирство… Уж лучше бы такое дезертирство. К тому же, кто бы увидел беременность за месяц и двадцать дней, которые оставались в твоей жизни? Эх, Марина, Марина. До самой выписки капитана из госпиталя они были вместе. Потом…
Но потом уже не было Марины.
Палочка
Прежде всего, о какой палочке идет речь? Возможно, вы уже догадались, что палочка имеет некоторое отношение ко мне, или я – к палочке. Какая разница? Все зависит от точки отсчета.
Из госпиталя я выписался на костылях. Вы правильно представляете себе, что это ортопедическое приспособление не может доставить особого удовольствия человеку, который нуждается в нем. А если к тому же учесть, что человеку двадцать лет и ему хочется любить и быть любимым, то… Короче говоря, я смотрел на эти изделия из сосны с нескрываемой ненавистью.
Уже через несколько дней после начала моего симбиоза с костылями протерлись дерматиновые упоры, и в гимнастерке подмышками образовались дыры в дополнение к заплатанным дырам от пуль. В этой гимнастерке меня привезли в госпиталь. В этой гимнастерке меня выписали. Эта гимнастерка составляла существенную часть моего имущества, и дополнительные дыры не могли увеличить элегантности, в которой я так нуждался, конечно, не для того, чтобы любить, а для того, чтобы быть любимым.
Ко всему еще мне постоянно приходилось воевать с металлическими винтами – средством крепления и изменения длины костылей. Гайки почему-то все время откручивались. В качестве контргаек пришлось применить проволоку.
Мой врач и начальник отделения обвиняли не тех, кто изготовил халтурные костыли, а меня. Они заявляли, что костыли – не ходули и не брусья и на них не следует делать гимнастические упражнения. А если я, мол, хочу преодолевать госпитальные лестничные марши из шестнадцати ступенек в три прыжка, то мне, мол, нужны костыли не из соснового дерева, а из особо прочной стали.
Короче говоря, вы уже можете представить себе мое отношение к костылям.
Но, когда по пути домой, впервые в жизни я посетил Москву, случайно обнаружил некоторую полезность этого ортопедического приспособления для младшего офицера.
Естественно, прежде всего мне захотелось посетить Красную площадь. В эти июньские послевоенные дни Москва была запружена военными, среди которых я, гвардии лейтенант, был на нижайшей ступени табели о рангах. Всю войну мне приходилось козырять старшим по званию. А тут все козыряли мне. Причем, статистически достоверно можно было описать процесс козыряния. Какой-нибудь, скажем, генерал-лейтенант, увидев мое лицо, более молодое, чем ему полагалось быть по штату, – возможно, это объяснялось его розовостью после ожогов, – переводил удивленный взгляд на погоны лейтенанта, затем еще более удивленный взгляд на ордена, медали и полоски ранений, затем снова на лицо и быстро козырял. Я отвечал смиренным кивком головы. Если бы я козырнул, мой правый костыль мог вылететь из подмышки со всеми вытекающими последствиями.
Козыряние генералов и старших офицеров несколько примирило меня с костылями и даже смутно намекнуло на уже сформулированное философами положение о единстве и борьбе противоположностей.
Как здорово, что не надо все время быть начеку, чтобы, не дай Бог, не забыть козырнуть какому-нибудь старшему лейтенанту, не говоря уже о капитане, тем более, если эти высокие чины состояли в составе комендантского патруля!
Но однажды в этот сладкий напиток попала горчинка. Я знал, что существуют суворовские училища. Я даже читал, как выглядит форма суворовца. Но я их никогда не встречал. Однажды, пересекая площадь перед Большим театром, я увидел пятерых мальчиков лет четырнадцати. На каждом была фуражка с кадетским козырьком, черная гимнастерка, перепоясанная черным лакированным ремнем, а на гимнастерке – красные погоны. Мальчишки еще издали посмотрели на меня с таким же удивлением, с каким я посмотрел на них. И, хотя им было еще далеко даже до первичного офицерского звания, последовательность осмотра моего лица и моих регалий была у них такой же, как у генералов. Едва заметно они ткнули друг друга локтями, за семь шагов до меня перешли на строевой шаг и поприветствовали меня с таким шиком и так синхронно, что десяток-другой прохожих отреагировали аплодисментами. Мы оглянулись одновременно и улыбнулись друг другу.
А уже через минуту я подумал о строевом шаге. В танковом училище я числился в десятке лучших строевиков. А что сейчас? Костыли в двадцать лет. В планшете несколько десятков уцелевших фронтовых стихов, ценность которых даже для меня была весьма сомнительной. У других, правда, еще не было возможности их оценить. Неоконченное среднее образование. Неопределенное будущее после демобилизации. Да…
Первый курс в институте я проучился, прыгая на костылях. Потом открылась рана. Снова госпиталь. После последней операции мне пообещали, что я буду ходить с палочкой. Массовая продукция уже успела завоевать себе дурную славу даже у такого более чем лояльного гражданина, как я. Поэтому, лежа на вытяжении, я не спеша строгал палку из дубовой заготовки. Моими инструментами были перочинный нож, осколки стекла и наждачная бумага. Изящная S-образная ручка с помощью шипа соединялась со штоком. Я получал удовольствие от работы. Время не лимитировало. Палка была отполирована до зеркального блеска. Текстура дуба, красивая сама по себе, не нуждалась в лаке. К моменту первого подъема с постели я был обладателем, можно сказать, не палки, а произведения искусства. Но мне все еще, увы, служили костыли.
Наступила весна. Превозмогая боль, я ходил уже с одним костылем. Наконец, я прошел пятидесятиметровый коридор в оба конца, опираясь на палочку.
В день, о котором сейчас пойдет речь, я решился на первый, к тому же – нелегальный, выход из госпиталя в окружающий мир.
Ко мне пришел мой одноклассник Саша, один из четырех, оставшихся в живых. Я не употребил литературное выражение «один из уцелевших» потому, что уцелевших среди нас не было. Сашину голень заменял протез. Мой одноклассник сегодня тоже дебютировал – впервые шел без палки.
Мы наметили обширную программу. Решили сперва посетить нашу одноклассницу, которая училась на последнем курсе медицинского института, затем пойти на стадион посмотреть футбольный матч «Динамо (Киев) – «Динамо» (Тбилиси).
Мы вышли из трамвая и по диагонали пересекали площадь Сенного базара. Возможно, что Саша действительно случайно задел какое-то барахло, разложенное на земле для продажи. Все-таки он не был таким грациозным, как танцовщик театра оперы и балета. Возможно, что мы проглотили бы какую-нибудь матовую фиоритуру торговца барахлом, сидевшего тут же на земле. Но он не матюгнулся, а с обжигающей ненавистью промычал:
– У, жиды проклятые! Не добили вас немцы!
Сейчас, ретроспективно, я мог бы описать рефлекторную цепь, вызванную этой не впервые услышанной фразой. Но тогда я даже не успел подумать. Изо всей силы я ударил палкой сидевшего на земле подонка. Я намеревался ударить ручкой по голове. Определенно такой удар проломил бы его череп. Он успел отклониться – и удар пришелся по левой ключице. Он отчаянно закричал. Левая рука безжизненно повисла вдоль туловища. Но случилось более ужасное. Ручка отлетела на несколько метров, а в моей руке осталась палка с куском дерева, приклеенным к шипу. Я стоял беспомощный, лишившийся средства передвижения. Кто-то подобрал и вручил мне ручку. Опираясь на Сашу, с невероятным трудом я ковылял сквозь расступившуюся толпу, молча смотревшую на двух инвалидов. Наступившая тишина нарушалась только стоном сидевшего на земле продавца, правой рукой поддерживавшего пострадавшую руку.
До дома одноклассницы на углу улицы Артема было не более ста метров. Там оказали первую помощь моей палочке. К счастью, нашелся бинт, которым я прикрепил ручку. Сооружение, увы, было малоустойчивым. Конечно, самым благоразумным поступком было бы немедленное возвращение в госпиталь. Но о каком благоразумии можно говорить, когда после почти девяти месяцев заточения в госпитальных стенах человек вырывается на простор в самовольную отлучку?
От конечной остановки троллейбуса на площади Калинина до стадиона «Динамо» чуть больше километра. Лучше умолчать, как я преодолел это расстояние. В дополнение ко всем бедам киевское «Динамо» проиграло со счетом 0: 4. В гору на Печерск, к госпиталю, бедный Саша притащил меня почти волоком. В госпитале мне устроили головомойку за самовольную отлучку. Но что еще хуже, в течение четырех дней я не мог встать с постели. В эти дни палка тоже находилась в состоянии покоя, получив лечение столярным клеем. На пятый день я был почти в полном порядке, чего нельзя сказать о палке. Как только я оперся на нее, ручка снова отлетела. Пришлось перейти на массовую продукцию, каковой оказалась полая палка из легкой пластмассы.
Согласно военно-медицинскому расписанию о болезнях я значился негодным к строевой службе со снятием с учета. Но хотя я был негодным, меня неотвратимо влекло в спортивный зал института. С грустью я поглядывал на штангу, на мое бывшее спортивное увлечение. Увы, о штанге не могло быть и речи. Также о фехтовании, которым я весьма успешно занимался в армии. Я вспомнил, как мы поднимали винтовку, держа ее за штык. Немногим удавалось это упражнение, хотя винтовка весила всего лишь четыре килограмма.
Говорили, что у Пушкина была увесистая металлическая трость. Говорили, что борец Поддубный ходил с пудовой палкой. А где-то в подсознании дремало высказывание врача и начальника отделения о том, что мне нужны костыли не из сосны, а из особо прочной стали.