Уже потом я попытался понять, почему он решил, что я горжусь своим еврейством. Может быть, незначительная сценка перед началом заседания ортопедического общества?
Заседания эти проводились раз в две недели. Заблаговременно прибывала почтовая открытка с наклеенной на неё папиросной бумагой, на которой была отпечатана повестка заседания – названия докладов и сообщений. На сей раз открытка изумила меня. «Уважаемый Иван Лазерович» – было напечатано вместо «Ион Лазаревич». За пять минут до начала заседания, когда зал уже был заполнен до основания, я подошёл к столу на возвышении и обратился к сидевшему за столом учёному секретарю общества, профессору, – которому на заре моей врачебной деятельности соорудил кандидатскую диссертацию. Тогда я честно предупредил его, что на таком скудном и неоднородном материале нельзя сделать даже порядочную статью, не то что диссертацию. О защите такой диссертации нельзя и мечтать. С непонятной мне уверенностью будущий профессор ответил, что защита – не моя забота, что моё дело – написать. За дальнейшее мне не следует беспокоиться. Действительно, в скорости он стал кандидатом медицинских наук, а ещё через непродолжительное время – старшим научным сотрудником. Для меня, молодого врача, это было неразрешимой загадкой. Дело в том, что не без оснований считая себя неучем, мои знания медицины, в частности, ортопедии и травматологии, превосходили знания этого так называемого учёного в несколько раз. Кто написал ему докторскую диссертацию? Каким образом он стал профессором? Не имею представления. Но человеком он был добрым и, как мне кажется, порядочным. Во всяком случае, ко мне он относился даже больше чем с уважением. Так вот этому профессору я показал открытку и, стараясь быть услышанным аудиторией, сказал:
– Посмотри, что здесь написано. Обрати внимание – Лазеровичу. Медицина действительно прогрессирует семимильными шагами. Но с помощью лазера пока не зачали ни одного ребёнка. Пользуются ещё старым, очень приятным способом. К тому же, имя Лазарь известно не только медикам. Ведь даже лазарет, заведение сугубо медицинское, происходит от имени Лазарь.
– Брось, Ион. Ну, опечатка.
– Вот видишь, ты знаешь, что я – Ион. А тут значится Иван.
Из второго ряда прозвучал голос старшего научного сотрудника института, вроде бы приличного украинского парня:
– А чем вам не нравится имя Иван?
Я повернулся к нему:
– Что ты, Павлик? Отличное имя. Производное от древне-еврейского имени Иоханан. Но Ты представляешь себе, Павлик, где бы ты был, будь я Иваном? Каково бы тебе пришлось в сравнении с таким Иваном?
Реакция зала от злобно нахмуренных лиц до одобрительного смеха. А мой добрый приятель младший научный сотрудник Вася Кривенко с улыбкой прокомментировал из пятого ряда:
– Израильский агрессор.
Может быть, эту сценку имел в виду патологоанатом, сказав, что я горжусь еврейством? Не знаю.
Недели две или три спустя он снова заговорил о Теодоре Герцле, о государстве Израиля (именно так он произнёс – "государство Израиля") и причислил меня к сионистам. Я никак не отреагировал на это, возможно, помня о его предполагаемой связи с КГБ. А может быть потому, что о сионизме у меня было весьма смутное представление. Во всяком случае, сионистом я себя не считал. Вот мой друг Борис Коренблюм, математик, профессор Киевского политехнического института, на просьбу подписать коллективное письмо, улыбаясь, ответил: «Простите, я не могу подписать этот протест. Я не диссидент, я сионист». Мне бы и в голову не пришло сказать что-нибудь подобное этому.
При каждой оказии патологоанатом не упускал возможности заговорить о сионизме и о независимой Украине. Я отмалчивался – вдруг это провокация. Однажды он помянул Богдана Хмельницкого, Гонту, погромы в те недобрые времена. Упомянул как-то размыто вину украинского народа перед евреями. Я молчал. К убитым Богданом Хмельницким и Гонтой я мог бы добавить евреев, уничтоженных украинцами в погромах после Первой мировой войны, о чудовищных преступлениях во время Второй мировой войны, своим садизмом поражавших и зверствовавших немцев. Но я молчал даже о славной украинской семье, которая, рискуя жизнью, спасла меня после первого ранения. Умолчал и о неизвестных мне украинцах, которые, перегружая с подводы на подводу, вывезли меня из окружения и доставили в госпиталь в Полтаве. Умолчал, по-видимому, из подлости, чтобы не угодить патологоанатому во время беседы, не доставившей мне удовольствия. Он уверял меня в том, что настоящие интеллигентные украинцы ощущают унаследованную вину точно так, как он. И когда подобные ему люди придут к власти в независимом самостоятельном украинском государстве, вольная Украина попросит прощение у евреев за всё причинённое зло.
– И поверьте мне, глубокое уважение к вам, к еврею, питаю не только я, но многие десятки украинцев, о которых, я уверен, у вас нет ни малейшего представления.
Вскоре мне представилась возможность убедиться в справедливости его слов.
Вечер тридцать первого декабря. В половине десятого мы закончили сборы перед уходом к друзьям на встречу Нового года. У двери раздался звонок. Жена посмотрела в глазок и явно растерянная указала на него пальцем. Перед дверью на большой площадке тесно столпились ряжённые. Я открыл дверь. В квартиру ввалилось человек сорок-сорок пять. И сразу, предварительно не сказав ни слова, запели колядки. Гуцульские. Подольские. Полтавские. Как они пели! Это был профессиональный четырехголосный хор. С женой мы стояли очарованные, не скрывая восторга. Как мы жалели, что, собираясь к друзьям, не позаботились о выпивке и закуске! Дома хоть шаром покати. Добро, жена принесла из кухни бутылку вина и коробку конфет и положила в торбу хориста, наряженного козой. Я внимательно разглядывал лица, надеясь увидеть хоть одно знакомое. Вероятно, это студенты. Но определёно не медики. Хоть одного я бы узнал. Капельмейстер, судя по возрасту, преподаватель, пожелал нам исполнения желаний в Новом году, сердечно пожал руку, но не расслышал моего вопроса о том, как они на нас вышли. Каждый из хористов, кланяясь, прошёл мимо нас к двери, не произнеся ни слова. С женой после их ухода мы ещё несколько минут безмолвно смотрели друг на друга. Жена даже не спросила меня, имею ли я представление о том, кто пришёл нас поздравить. По моему виду ей был очевиден ответ. Я и сегодня не знаю, каким образом на нас свалилась такая радость. Я и сегодня не знаю, кто были эти замечательные хористы.
В Киеве даже среди друзей не многие знали, что, кроме историй болезней и научных статей, я иногда ещё кое-что пописывал. Убеждён, что не знал этого и украинский писатель-фантаст, пришедший в то утро ко мне на работу в больницу. Мы не были близко знакомы. Раскланивались только при встречах. Поэтому меня удивил его приход.
– Глубокоуважаемый доктор, – начал он, естественно, на украинском языке, но как-то слишком официально, я сказал бы, даже торжественно. – Сегодня в восемнадцать часов в кинотеатре «Украина» состоится премьера кинофильма «Тени забытых предков». Вот вам два билета. Ваше с женой присутствие на премьере окажет честь украинской элите Киева. Я уверен в том, что кинофильм режиссера Сергея Параджанова доставит удовольствие вашей жене и вам.
Я поблагодарил писателя-фантаста и сказал, что, надеюсь, не возникнут препятствий для нашего прихода.
Нас удивило количество людей на улице перед кинотеатром «Украина», мечтавших попасть на премьеру фильма. Жена, более прочно и устойчиво стоящая на земле, заметила, что это не просто премьера, что назревает какое-то событие, что количество и настроение толпы очень похоже на несанкционированную демонстрацию. Жена не ошиблась. Нас радостно поприветствовали писатель-фантаст, патологоанатом и ещё несколько знакомых украинских националистов.
Как и обычно, по причине инвалидности, я сел в крайнее правое кресло у прохода. Слева, рядом с женой какой-то генерал-майор, которого ни до этого ни после я никогда не встречал. В зале действительно цвет киевской интеллигенции. Разумеется, речь идёт только о тех, кого я знал. На сцене перед экраном сидели человек десять. Пытаюсь в памяти воссоздать картину и подсчитать точно. Увы, не удаётся. Помню только, что в центре сидел Сергей Параджанов, справа от него – молодые актриса и актёр, главные действующие лица кинофильма, слева – оператор, костюмерша, редактор, художник и ещё несколько человек, которых Параджанов представил публике. Его рассказ об экранизации повести Ивана Франко, о поисках актёров – исполнителей главных ролей, о съёмках в Карпатах был не просто интересным, а захватывающим. Говорил он по-русски. Но тут на авансцене появился невысокого роста мужчина средних лет и очень логично на отменном украинском языке, постепенно отходя от темы фильма, начал рассказ о репрессиях украинских журналистов, об арестах журналистов во Львове. Я и сейчас не знаю фамилии выступавшего. Но, вероятно, он был хорошо известен большинству присутствовавших. Речь его прерывалась то аплодисментами, то гневными выкриками в разных концах зала.
– Уважаемые добродии, – с экспрессией, со слезами на глазах провозгласил он, – эти аресты – проявление фашизма, который мы, знающие, что такое фашизм, не вправе допустить. Кто против фашизма, встаньте!
Публика начала подниматься. Встали и мы с женой. Её сосед совершал мелкие колебательные движения, всё ещё не отрываясь от кресла. Не представляю себе, как этот генерал-майор принимал решения в чрезвычайных обстоятельствах. Тут был образец предельной растерянности. Я решил прийти ему на помощь.
– Вы не против фашизма, товарищ генерал-майор?
На мгновение маска беспомощности сменилась гримасой ненависти. Генерал что-то пробормотал и поднялся во весь свой рост.
Обстановка накалялась. По проходу в отчаянии металась директриса кинотеатра, моя бывшая пациентка. Увидев меня, она чуть ли не закричала:
– Ион Лазаревич, что делать?
– Спокойно, Лидия Андреевна. Начните демонстрацию фильма.
Она кивнула и бросилась в конец зала. Начался фильм. Аудитория почти успокоилась. Почти, потому что многие кадры сопровождались аплодисментами и даже выкриками.
Кончился фильм. На авансцене снова появились молодые актёры и Параджанов. Заслуженная овация была прервана украинской речью того самого человека, который призывал встать всех, кто против фашизма. Никогда раньше и, пожалуй, никогда позже в Советском Союзе мы не были свидетелями подобной демонстрации. Долго ещё я вспоминал её.
Ни имена, ни судьбы арестованных во Львове украинских журналистов мне не были известны. Конечно, я не мог не сочувствовать им. Но всё это было где-то на периферии моего сознания. Другое дело, когда к судьбе украинского националиста, личности заслуженной и очень известной, мне пришлось прикоснуться лично.
Ранняя осень 1953 года. Моя будущая жена потащила меня в кампанию своих приятелей на танцевальный вечер. Экипированный более чем скромно, к тому же инвалид, передвигающийся с помощью палочки, я не испытывал восторга от участия в таких вечерах. Но ведь это желание любимой девушки, для которой танцы – часть её существа. Мог ли я отказать ей в этом? Следует заметить, компания была весьма симпатичной. Я втиснулся в угол старого кожаного дивана и смотрел на танцующих. Спустя какое-то время рядом со мной сел парень по виду на несколько лет старше меня. Разговорились. Представились друг другу. Таким образом, я узнал, что мой сосед – известный украинский поэт Мыкола Руденко. Мне нравились его стихи. В этот вечер я узнал, что Мыкола воевал, был тяжело ранен, но инвалидность, которую ему установили при выписке из госпиталя, он не продлевал, не проходил мучительных комиссий, чтобы получать девяносто рублей в месяц старыми деньгами. Знаменитый поэт не нуждался в этой ничтожной подачке.
Обычно я никому не читал свои фронтовые стихи. Даже стихи, написанные уже после войны. В достаточной мере я был напуган разносом, учинённым мне в Москве летом 1945 года в Доме Литераторов. Там стихи, написанные ортодоксальным коммунистом, почему-то посчитали антисоветскими. А Мыколе стихи понравились. Оба мы были огорчены, что уже полночь, что гости расходятся, что мы не успели вволю поговорить. Мыкола записал мне номер своего телефона и настойчиво приглашал к себе.
Квартира Руденко, находилась недалеко от института, в котором я работал и жил. К сожалению, времени для визитов у меня не было. В очень редкие свободные минуты мне хотелось побыть со своей будущей женой. И всё же в один из вечеров я заскочил к Руденко. За пять лет до этого я написал повесть о войне. Ни один профессиональный литератор её не видел. А мне всё-таки хотелось услышать мнение профессионала.
Дня через три Мыкола пришёл ко мне в институт. Принёс рукопись. Кстати, у меня был только один экземпляр, написанный чернилами. Пишущей машинки у меня не было. А дать отпечатать машинистке не позволяли мои финансы. Более чем положительная оценка повести уважаемым мной поэтом обрадовала меня. Не огорчило даже, что, по мнению Мыколы, её нельзя опубликовать. Очень уж в ней война такая, какую мы видели и пережили, а не такая, как она описана в советской литературе. Не огорчило? Ну, как сказать… Просто после московского разноса я понял, что какой-то не такой, какой-то неправильный. И как хорошо, что литература не моя профессия. В тот день Мыкола сказал, что очень хочет познакомить меня с Виктором Некрасовым, что хорошо бы Некрасову прочитать мою повесть.
Не знаю, как получилось, что Руденко с Некрасовым меня не познакомил. Знакомство состоялось спустя несколько лет при обстоятельствах случайных. В ту пору я ещё не знал, что нет ничего случайного. Знакомство постепенно переросло в дружбу. Но другу Вике я так и не показал повесть. Не знал он даже, что у меня есть стихи и рассказы. На фоне классика, так мы, друзья Некрасова называли его, мои писания казались мне просто убогими, недостойными занять время замечательного писателя.
То, что я осмелился прочитать свои стихи в первый вечер знакомства с Мыколой Руденко, вероятно было просто порывом, вспышкой, которая объяснялась обстановкой танцевального вечера, когда два инвалида должны были коротать время на диване, не принимая участия в веселье. Через несколько лет Мыкола выбрал из моих стихов не лучшее, но, как он выразился, наименее одиозное, и перевёл его на украинский язык. Я восторгался переводом, считая его лучше оригинала. И только моя жена, мой самый строгий и непримиримый критик, не соглашалась с этим утверждением.
Шли годы. С Мыколой мы встречались нечасто. Честно говоря, меня это огорчало. Но усилились огорчения, когда из приласканных властями поэтов он превратился в диссидента. Мне не хотелось, чтобы у него создалось впечатление обо мне как о человеке, для которого именно этот остракизм стал причиной наших редких встреч. Хотя он не мог не знать, – и я в этом вскоре убедился, – что именно в это время я стал личностью, весьма почитаемой украинскими националистами. Знал. Именно ко мне он обратился, когда его украинский национализм подвёл его к роковой черте.
В тот день он пришёл ко мне домой.
– Ион, мне нужна ваша помощь. Я накануне посадки. Вам известна моя инвалидность, которую я не оформлял официально. Такая справка может пригодиться мне в тюрьме. Возможно, в какой-то степени она облегчит мою участь.
– О чём речь? Я сейчас же напишу.
– Нет, ваша подпись не годится. Мало того, что вы еврей, но к тому же ещё не на хорошем счету у них без всякого отношения к еврейству.
Я не стал выяснять, что именно и каким образом он узнал о том, на каком я счету у власть предержащих. Кое-что мне самому было известно. Я пообещал Мыколе сделать всё возможное, хотя в ту минуту ещё не очень чётко представлял себе, что можно предпринять. Мы посидели, поговорили. Мыкола с улыбкой рассказал мне, что ему известно, как хор студентов, украинских националистов пришёл к нам домой колядовать, продемонстрировав отношение к еврею, мягко говоря, не весьма почитаемому властями.
То, что вместилось в кадр во время колядок. Я, ещё не седой, слева.
На следующий день я пришёл в ортопедический институт. Не знаю почему, обратился к доктору Вернигоре. Фамилия его соответствовала габаритам. Тяжёловес на полголовы выше меня. Я ничего не знал о его мировоззрении. Я вообще ничего не знал о нём. Я не знал, как он относится ко мне, кроме того, что, пожимая мою руку своей лапищей, он выражал восторг по поводу того, что я мог оказать ему сопротивление.
– У меня к тебе просьба, – сказал я ему, – обследовать пациента, у которого тяжёлое ранение крестца со всеми сопутствующими прелестями и дать ему справку о его состоянии.
– Какие могут быть разговоры. Я понимаю, что по какой-то причине вы не можете или не хотите дать такую справку.
– Ты сформулировал не совсем точно. Я могу и хочу. Но пациенту не подходит моя подпись.
– Понимаю.
– Но понимаешь ли ты, что я не могу гарантировать тебе отсутствие неприятностей, если ты дашь такую справку?
Доктор Вернигора внимательно посмотрел на меня.
– Догадываюсь, что это какой-нибудь украинский националист.
– Возможно. Не знаю, в чём его обвиняют.
– Видная личность?
– Очень. Мыкола Руденко.
– Пусть придёт. А вам я благодарен за доверие.
Прошли многие годы. Я тоже сохраняю благодарность доктору Вернигоре за то, что он оказался человеком в пору, в стране, в которой быть человеком было не только не уютно, но даже опасно.
Мыкола Руденко получил необходимую справку. Не знаю, помогла ли она ему, когда он, благородный поэт своей Украины был арестован в столице Украины за любовь к Украине.
Вскоре с женой и сыном я уехал в Израиль. Навсегда прервалась связь с замечательным поэтом Мыколой Руденко. Но не прервались воспоминания о человеке, общением с которым наградила меня судьба.
Прошло тридцать лет как мы расстались с Киевом. Многое в мире изменилось за эти годы. Украина стала самостийною. Не знаю, какую роль играют в ней те самые украинские интеллигенты-идеалисты. Не знаю, нравится ли им нынешняя самостийная Украина. Увы, многих уже нет в живых, им не приходится разочаровываться и стыдиться, задумываться над тем, оплачены ли в этой самостийной Украине страдания идеалистов. Стоило ли Мыколе Руденко выбросить на свалку своё советское благополучие и гнить в тюрьме? А вот нравится ли мне мой нынешний Израиль, страна, о которой я так долго мечтал, не зная, что я сионист? Точно так мольеровский герой не знал, что всю жизнь он говорил прозой. Бывший советский невыездной вместе с женой я был в шестидесяти пяти странах. В некоторых – несколько раз. Среди них есть весьма привлекательные. Речь идёт не о пейзажах. В некоторых отрицательных сторон, возможно меньше, чем в Израиле. Впрочем, мне трудно судить об этом. Но ведь Израиль мой, родной, со всеми своими недостатками и пороками. Наш сын тоже не без недостатков. Но когда через несколько лет после нашего приезда в Израиль два генерала, командующий ВВС и командующий военно-морскими силами, независимо друг от друга, с небольшим разрывом во времени произнесли одну и ту же фразу: «Жаль, что ты не привёз десять таких сыновей», я ощутил прилив гордости за сына и благодарность нашим генералам. Точно так же, несмотря на недостатки и пороки Израиля, я люблю эту удивительную страну, которая, как живое существо, отвечает мне своей любовью. Тем более, что предо мной внушительный список таких достижений, которым могла бы гордиться самая цивилизованная страна.
И всё же, Израиль, в котором я сейчас живу, не похож на тот идеальный Израиль, о котором мечтал в Киеве. Но я не готов променять его на самое благополучное, на самое цивилизованное государство. Увы, действительность нечасто совпадает с идеалом.
Забавно было бы сейчас побеседовать с патологоанатомом об украинском национализме и сионизме.
Синдром противостояния
Можно сказать, бессменным секретарём партийной организации ортопедического института была старший научный сотрудник четвёртой, детской клиники Екатерина Павловна Мешунина. Новый клинический ординатор Давид Исаакович Левин начал работать в первой, взрослой клинике и видел своего партийного вождя на партийных собраниях и клинических конференциях. Личное общение обычно ограничивалось двумя-тремя минутами раз в месяц, когда он платил партийные взносы. Доктор Левин до предела был погружён в работу. Поэтому намёк кого-то из коллег о том, что Екатерина Павловна любовница директора института, едва задел далёкую периферию сознания молодого врача, хотя и несколько удивил. Директор института был далеко не красавцем. Узкие монголоидные глаза с нависающими веками. Утиный нос. Выцветшие, в прошлом рыжие волосы, тонкие, невесомые, напоминающие пух. Но как ни как ещё мужчина, здоровячёк среднего роста на подходе к пятидесяти. Возраст Екатерины Павловны? От тридцати до пятидесяти. Неопределённость объяснялась абсолютной бесцветностью в буквальном смысле слова. Невысокая худая блондинка. Вернее назвать её беспигментной. Мелкие черты крысиного лица. Чахлая поросль волос, спрятанных под врачебной шапочкой. Об её интеллекте, врачебных и научных качествах у доктора Левина не было представления. Правда, однажды на институтской клинической конференции её вопрос, заданный докладчику, удивил Давида. Медицинская малограмотность, или случайная оговорка? Но он не придал этому особого значения. Уровень докладов на конференциях, увы, нередко разочаровывал его. А в то утро он невольно отреагировал на доклад директора. И эта реакция изумила всех присутствовавших на конференции.
Директор докладывал о своём новом прогрессивном методе устранения вывиха плеча. Доктор Левин с места довольно громко заметил, что этот способ уже описан в монографии, – он назвал автора, – и упомянул, что в этой же книге описан вывих плеча, названный люксацией эректа. В нескольких местах аудитории возник смешок. Вероятно, этим врачам была известна эрекция только другого органа, а уж никак не плеча. Давида поразила такая реакция. Неужели ортопеды, работающие в научно-исследовательском институте, не знакомы с примитивными вещами? Директор не рассмеялся. Лицо его побагровело
– Способ мой! Не знаю, что там описано в монографии этого космополита. А молодым врачам института следует изучать ортопедию. Эрекцией пусть занимаются урологи, а не ортопеды.
Заведующая детской клиникой, маленькая седовласая профессор, оглянулась и доброжелательно посмотрела на Давида. Единственная. Те, кто не осмеял его, погасили выражения на своих лицах.
Уже в клинике доктор Афанасий Иванович Мерман выговорил ему:
– Давидка, пора тебе избавиться от фронтового прямодушия. Ты кто? Ординарец. А руку на кого поднял? На директора института. На лауреата Сталинской премии. Ну, чего ты полез? Да ещё в такое время.
Термин «в такое время» в исполнении доктора Мермана Давид уже слышал при других обстоятельствах. В отличие от директора института, воспринявшего в своей вотчине еврея с явным неудовольствием (не будь это категорическим приказом министра, в жизни бы такого не случилось), доктор Мерман, потомственный украинский казак, взял Давида под своё крылышко с первого дня работы в клинике, хотя официальным руководителем нового ординатора была доцент Антонина Ивановна Апасова. Всех ординаторов доктор Мерман называл ординарцами. Как-то, когда они возвращались после партийного собрания, доктор Мерман сказал:
Надо же, чтобы в ТАКОЕ время у меня была ТАКАЯ фамилия. Видно какой-то мой предок унаследовал её у шведа.
Со дня той роковой клинической конференции директор стал преследовать доктора Левина ещё энергичнее, чем до этого, хотя и раньше не упускал ни малейшей возможности сделать ему пакость. И всё же директор был несколько ограничен и даже озадачен необычным поведением этого отвратного еврея, его активным сопротивлением, воинственной и независимой позицией. Обычно директору никто не оказывал сопротивления. А тут… Чёрт его знает, на что наткнёшься. Ведь он и в клиническую ординатуру пробрался благодаря своим фронтовым заслугам. Испортил статистику. Один из ста восьмидесяти четырёх клинических ординаторов на всю республику. Сволочь этакая!
В непрекращающейся войне директора и клинического ординатора секретарь партийного комитета соблюдала нейтралитет. Внешне, во всяком случае. Ни интимные отношения с директором института, ни неприличная национальность клинического ординатора, казалось, в её руках не перевешивали чашу весов ни в одну, ни в другую сторону.
Летом, сдав досрочно все экзамены в первой клинике и осуществив количество операций, не говоря уже об их сложности, значительно большее, чем требовалось от молодого врача, Левин перешёл в детскую клинику. Профессор, которая тогда на клинической конференции оглянулась и доброжелательно отреагировала на попытку клинического ординатора следовать истине, оказалась твёрдокаменным единоначальником, в сравнении с которым гад старшина-сверхсрочник в их военном училищем мог считаться мягкотелым либералом. В течение первых четырёх месяцев, несмотря на явные успехи, доктор Левин ежедневно подвергался убийственной критике заведующей клиникой. Ни одному из клинических ординаторов профессор не предъявляла таких требований, как доктору Левину. Не для того ли это, чтобы никто не заподозрил предпочтения, оказываемого профессором-еврейкой клиническому ординатору-еврею? Старший научный сотрудник Мешунина в таких случаях осмеливалась проявить сочувствие своему молодому сослуживцу. Она ведь ежедневно наблюдала, как он работает, и могла оценить его успехи. Похоже, что у неё не было никаких комплексов.
В конце четвёртого месяца работы в детской клинике доктор Левин сдал профессору экзамен по теме её докторской диссертации. Это был интересный поединок. На нём присутствовали десятки сотрудников института из разных клиник. Интерес был вызван тем, что доктор Левин сдавал все экзамены только на отлично, удивляя экзаменаторов знанием предмета, а профессор ещё ни разу не поставила отлично на экзамене по теме своей докторской диссертации, считая даже себя достойной только отметки «хорошо».
Экзамен длился два часа и двадцать пять минут. Такого ещё не бывало в стенах института. В ординаторской раздались аплодисменты, когда профессор своим каллиграфическим почерком вписала в матрикул «отлично».
– Прекратите, – возмутилась профессор, – здесь не театр.
С этой минуты её отношение к доктору Левину сменилось на диаметрально противоположное. Даже своему второму профессору она порой публично ставила его в пример. Давид неоднократно чуть ли ни коленопреклонённо просил её не делать этого, не осложнять и без того его нелёгкую жизнь, но профессор только отмахивалась.
Случилось это ещё в пору, когда доктор Левин ежедневно подвергался экзекуциям профессора. Был обычный операционный день. Профессор и два ассистента оперировали младенца с врождённым вывихом бедра. За вторым столом старший научный сотрудник Мешунина оперировала девочку восьми лет с врождённой кривошеей. Ей ассистировал доктор Левин. Между его спиной и спиной профессора расстояние не превышало одного метра. Старший научный сотрудник уже пересекла обе ножки мышцы – грудинную и ключичную. Скальпель в её руке направился вглубь раны. Клинический ординатор Левин успел схватить её руку.
– Стойте! Вы уже всё сделали. Зашивайте.
– Но вот ещё сухожилие.
– Это не сухожилие. Это фасция. Так называемый парус Рише.
Старший научный сотрудник с недоверием посмотрела на клинического ординатора. Он всё ещё держал её руку со скальпелем. Она попыталась освободить руку и направить скальпель вглубь раны. Давид резко отбросил в сторону её кисть. Скальпель выпал и зазвенел на плитках пола. Профессор встала из-за своего стола.
– Что у вас происходит? – Она подошла, посмотрела и спокойно сказала: – Отлично, Екатерина Павловна. Зашивайте.
Гнев старшего научного сотрудника испарился мгновенно.
– Какой парус вы сказали?
– Парус Рише. Это фасция шеи, спаянная с яремной веной. Простите, что я был вынужден так поступить. Дело в том, что в момент вдоха в вене создаётся отрицательное давление. Вскрой вы фасцию, в вену мог всосаться воздух. А это воздушная эмболия и смерть. – Клиническому ординатору уже было ясно, что старший научный сотрудник до этого не слышала прописных истин, знать которые обязан студент второго курса медицинского института. В ординаторской Екатерина Павловна сказала:
– Спасибо, Давид. Я никогда не забуду, что вы спасли мою жизнь. – Она впервые назвала его только по имени.
Жизнь постепенно налаживалась. Давид поделился с доктором Мерманом идеей, которую можно было осуществить как тему кандидатской диссертации.
– Варит у тебя голова, Давидка. Такую тему жалко тратить на кандидатскую диссертацию. Сделай что-нибудь попроще. А это блестящая докторская диссертация. Профессору он тоже изложил свою идею. Она не одобрила, ни отвергла. Спустя несколько лет он узнал, что профессор собиралась предложить тему диссертации. Отличный учёный, она сразу увидела, что его идея предпочтительнее, А вот преодолеть чувство ревности не смогла.
Тему диссертации ему не утверждали. Но не запрещали оперировать собак в экспериментальном отделе. Правда, собак он должен был доставать сам, что и делал, оплачивая услуги мальчишек из своего скудного бюджета.
Гнилой дождливый день конца ноября 1952 года. В сознании доктора Левина вся окружающая действительность точно соответствовала плотным чёрным тучам, всей тяжестью придавившим землю.
Пустые полки продуктовых магазинов. Девятнадцатый съезд партии. Что-то ещё не проявленное, не отпечатанное, но уже заснятое. Борьба с космополитами. Даже слепой мог увидеть в этом проявление махрового антисемитизма. В общежитии врачей один из коллег в споре с ним допустил юдофобскую выходку, что было абсолютно исключено ещё совсем недавно. Кончилось это тем, что Давид расквасил его физиономию. А сегодня он ассистировал на пяти операциях. Только ассистировал. Хоть бы одну из этих пяти сделать самостоятельно. Устал. Был голоден. Хорошо хоть, что ассистент не обязан записывать протокол операции. Очень не любил он эту работу. А писать, хоть и не протокол, сейчас всё же приходилось. Перед ним лежала стопка историй болезни. Серые тени заполонили ординаторскую. Три часа пополудни, а впору зажечь свет. За полуопущенной портьерой, отгораживающей дверь между ординаторской и кабинетом заведующей клиникой, профессор самостоятельно, в отличие от других руководителей, записывала протоколы операций. Старший научный сотрудник Мешунина устало откинулась на спинку стула.