Смерть Владимира Иннокентьевича была для меня страшной потерей.
Впервые в жизни над его могилой я публично высказал крамольные мысли, назвав его смерть политическим убийством. Мне было противопоказано молчание.
Владимир Иннокентьевич Шастин был моим учителем. Он преподал мне самое главное, чем должен обладать врач. Он учил меня доброте и состраданию. 1991 г.
ОН ТОЖЕ БЫЛ МОИМ УЧИТЕЛЕМ
Гордость распирала мою грудь, когда я, студент первого курса медицинского института, впервые вошел в анатомку. Не важно, что пряный воздух теплого сентябрьского дня сменился смрадом разлагающейся человечины, столь знакомым мне по только что закончившейся войне, и выедающими глаза парами формалина. В этот момент я думал о начавшемся приобщении к самой благородной профессии, к армии врачей, жертвующих собой ради блага страждущего, погибающих во время пандемий, ставящих на себе смертельные эксперименты для спасения человечества от болезней, короче, приобщении к сонму сошедших на землю ангелов.
Ассистент, который вел нашу группу на кафедре анатомии, доктор Бзенко, приземистый, с грубой шарообразной головой, с руками мясника, в отличие от других преподавателей, был с нами сугубо официальным. Ходили смутные слухи, что во время оккупации он сотрудничал с немцами. Но анатомию он знал превосходно. В ту пору, все еще пьяный от недавней победы, ощущающий приятную тяжесть орденов и медалей, я великодушно прощал своих врагов. Я не ощущал чувства мести к пленным немцам, строившим на площади памятник Победы. У меня не было никаких недобрых чувств к доктору Бзенко, который честно и доросовестно старался передать мне свои знания анатомии.
В третьем семестре нашу группу вел уже другой ассистент. Не помню, интересовался ли я тем, куда и почему исчез доктор Бзенко.
Встретился я с ним лет через двадцать.
Хирургическое отделение нашей больницы стало базой кафедры хирургии института усовершенствования врачей.
Заведовал кафедрой профессор, знания хирургии кототорого были на уровне посредственного студента четвертого курса. О знании смежных медицинских дисциплин, не говоря уже о физиологии, биохимии, патологической анатомии и патологической физиологии я даже не упоминаю, потому что в таком контексте нет места понятию знание.
Может возникнуть вопрос: каким же образом этот человек стал профессором, да еще заведующим кафедрой в институте, в котором должны совершенствоваться врачи? В шестидесятых годах такие профессора уже стали появляться не как исключение.
Говорили, что он был врачем в партизанском отряде. Говорили, что его докторская диссертация называлась "Обеспечение хирургической службы в партизанском соединении". Шутили, что на его официальную защиту явилась большая и шумная группа бывших партизанских командиров чуть ли не со станковыми пулеметами, ультимативно нацелеными на членов ученого совета. Конечно, этот анекдот воспринимался нами со снисходительным смешком. Но то, что "Обеспечение хирургической службы в партизанском соединении" могло стать темой докторской диссертации, воспринималось уже со смехом далеко не снисходительным.
Как бы там ни было, но в нашем хирургическом отделении появился профессор, который не мог бы сдать экзамен по хирургии мне, ортопеду.
Вместе с профессором пришел ассистент этой кафедры, доктор Бзенко.
Мы встретились, как добрые знакомые. Он вспомнил, что я был старательным студентом. А я испытывал чувство благодарности к одному из первых моих учителей в медицинском институте.
Говорят, что никто не может аттестовать хирурга более объективно, чем операционная сестра. Все пять операционных сестер нашего отделения были добросовестными работниками, сдержанными в оценке врачей, хотя мы знали, что не ко всем они относятся с одинаковым уважением. Тем неожиданнее было услышать от них, что доктор Бзенко оперирует очень грубо, а в некоторых случаях просто кромсает ткани и вообще больше похож на мясника, чем на врача. Очень нескоро до меня дошел смысл слов "в некоторых случаях".
Однажды, улучшив свободную минуту, я зашел в операционную, когда там работал доктор Бзенко. Действительно, операция произвела на меня неприятное впечатление. Даже препарируя трупы в анатомке, работают более деликатно. Но ведь доктор Бзенко был одним из первых моих учителей. Увы, трудно быть объективным. Не мог я относиться к нему с такой же мерой требовательности, как к другим моим коллегам.
В конце концов, если за единицу отсчета принять таких хирургов, как Городинский, Яшунин или Балабушко, то сколько всего наберется врачей, подобных им?
Профессора Городинского я считал своим учителем. Его портрет в этой книге. Яшунин и Балабушко были просто моими коллегами.
Собственно говоря, а почему не учителями? Только потому, что врачи и пациенты считали нас профессионалами одного уровня – их в хирургии, а меня в ортопедии? Но у меня ведь и мыслей таких не было. Я всегда считал их намного выше себя, хотя бы потому, что они уже были зрелыми клиницистами, когда я еще только начинал первые шаги в институте. Конечно, я учился у своих коллег. Тем более, у таких коллег!
Два Петра, Яшунин и Балабушко, вместе прошли всю войну. Яшунин, чуть старше и опытнее, на первых порах был наставником и учителем Балабушко. Но вскоре они сравнялись в опыте и в мастерстве. Когда я познакомился с ними весной 1957 года, это были хирурги экстракласса.. Очень разные, как, скажем, Сороковая симфония Моцарта и Пятая симфония Малера, они были восьмитысячниками врачебных Гималаев.
Интересно было наблюдать за тем, как работает Петр Васильевич Яшунин, как он обследует больного, как беседует с ним, как оперирует или перевязывает. Создавалось впечатление, что все это он делает развлекаясь.
Петр Андреевич Балабушко, даже собирая у больного анамнез, казалось, ворочал тяжелые глыбы. Все у этого невысокого человека было обстоятельным и тяжеловесным. Так обрабатывает свою ниву радивый хозяин.
Было чему учиться у этих двух замечательных врачей!
Но рассказ здесь не о них. Рассказ о докторе Бзенко, которого, естественно, я даже не пытался сравнить с Яшунином и Балабушко, но которого, в память о прошлом, был не в состоянии квалифицировать так, как следовало хотя бы из того, что мне довелось увидеть.
Однажды в хирургическое отделение нашей больницы поступила жена моего доброго знакомого. Лелю амбулаторно обследовал доктор Яшунин. Он обнаружил у нее незначительную мастопатию уплотнение в груди и посоветовал ей быть на как можно большем расстоянии от врачей.
Леля, испуганная разговорами о случаях рака, которые прозевали хирурги, настаивала на удалении уплотнения из молочной железы.
Добрый и снисходительный Яшунин, отлично понимая состояние Лели, согласился и госпитализировал ее для оперативного вмешательства. Он понимал, что вред от небольшой операции под местным обезболиванием – значительно меньшее зло, чем психологическое напряжение испуганной женщины.
Яшунин был главным врачем больницы. В утро, когда он должен был проперировать Лелю, его внезапно вызвали в горздравотдел. Он уехал, не отменив операции, так как рассчитывал вскоре вернуться.
Обстановкой воспользовался доктор Бзенко.
Следует заметить, что именно в пору, когда хирургическое отделение стало базой кафедры института усовершенствования врачей, когда уже не было тайной, что талантливого Яшунина сменит бездарный и бездушный чиновник от медицины, начался развал одной из лучших больниц города Киева.
Итак, Бзенко взял Лелю в операционную. Под местным обезболиванием он удалил небольшое уплотнение из молочной железы, но не зашил рану, а прикрыл ее салфеткой, объяснив стоявшим вокруг операционного стола курсантам, что его дальнейшие действия зависят от результата гистологического исследования удаленной опухоли.
Леля, разумеется, слышала, как доктор Бзенко сказал курсантам, что у него лично нет сомнений в раковом характере опухоли, что через несколько минут, как только получат ответ из патологоанатомической лаборатории, придется приступить к радикальной операции, ампутации молочной железы.
На Лелино несчастье патологоанатомом у нас в больнице в ту пору работал очень слабый специалист, хотя и с научной степенью. Возможно, Бзенко знал о вечных сомнениях, возникавших у нашего патолог-анатома. К тому же, препарат, который он рассматривал под микроскопом, был срезан не с целлоидинового блока, а на замораживающем микротоме.
Патологоанатом промямлил, что он не может дать однозначного ответа о природе опухоли, что заключение будет дано только после изучения среза с целлоидинового блока.
Как в такой ситуации должен был поступить хирург? Зашить рану и отпустить больную в палату. Тем более, что Леля, услышав диалог Бзенко и патологоанатома, была почти в шоковом состоянии. Вместо того, чтобы успокоить больную, Бзенко заявил, что это, безусловно, рак и операцию необходимо продолжить немедленно. Бзенко даже не побеспокоился получить на это согласие плачущей Лели. Он распорядился начать наркоз.
Опытная операционная сестра нерешительно попыталась возразить, напомнив, что в расписании операций хирургом значится доктор Яшунин.
Бзенко прикрикнул на нее:
– Мы прикроем здесь вашу лавочку. Как евреи, то оперировать должен доктор Яшунин!
Никто, ни штат операционной, ни присутствовавшие врачи-курсанты не произнесли ни слова.
Происшедшее в операционной стало известно мне уже спустя значительное время после описываемых событий.
Леля проснулась в палате. Молодая женщина вдруг обнаружила, что вместо груди у нее окровавленная повязка.
В тот день я не был в больнице. На следующее утро я навестил Лелю. Она плакала навзрыд. Мне никак не удавалось успокоить ее. Когда, наконец, она заговорила, выяснилась основная причина ее состояния. Естественно, ампутированная грудь, изувеченная фигура не могла не подавить молодую женщину. Но главным компонентом ее состояния был страх: она прооперирована по поводу рака. Не подписан ли ей уже смертный приговор?
К счастью, в палату вошел доктор Яшунин с заключением патологоанатома в руках:
– Смотри, дуреха, фиброзная мастопатия.
Леля снова и снова перечитывала заключение.
Постепенно нам удалось успокоить ее. И Лелю и себя мы убеждали в том, что произошла ужасная врачебная ошибка в диагностике и выборе оперативного вмешательства.
Бзенко никак не отреагировал, когда Яшунин показал ему заключение патологоанатома. Балабушко напомнил, что, если в истории болезни отсутствует подпись больного, согласного на оперативное вмешательство, хирург может быть привлечен к суду как совершивший уголовное преступление.
– В Америке,- мрачно добавил доктор Балабушко,- вам пришлось бы уплатить больной компенсацию в несколько сот тысяч, а то и миллион долларов.
Бзенко сперва не отреагировал и на слова Балабушко. Только спустя некоторое время он сказал:
– Вам здесь все время снится Америка. Но мы, к счастью, в Советском Союзе.
Я сдерживал себя, заставлял себя молчать, все еще видя в обрюзгшей квадратной морде, в заплывших глазах с монгольским эпикантусом одного из первых моих учителей. Но на следующий день…
Утром, еще в коридоре, не доходя до дверей палаты номер три, в которой лежала Леля, я услышал ее рыдания. Женщины, соседки по палате, были подавлены. Одна из больных сидела на Лелиной кровати и тщетно пыталась успокоить рыдающую Лелю.
Больные рассказали мне, что несколько минут назад Лелю навестил доктор Бзенко. Он объяснил ей, что у нее рак молочной железы, что у нее есть некоторые шансы остаться в живых, если будут удалены яичники, если после этой операции она подвергнется облучению и пройдет курс химиотерапии. Леля возразила ему. Петр Васильевич показал ей результаты патологоанатомического исследования. Там был написан диагноз: фиброзная мастопатия. Кто же говорит правду?
Бзенко снисходительно улыбнулся. Написать можно любую чепуху. Если Леля хочет остаться в живых, она должна делать то, что велит ей прооперировавший ее врач.
Несколько минут я безуспешно пытался успокоить Лелю. Я клялся ей в том, что ни Яшунин, ни я не обманули ее. Но как я мог объяснить поведение Бзенко? Видя тщетность моих усилий, я попросил сестру пригласить в палату доктора Яшунина, а сам направился в ординаторскую.
Не знаю, как я выглядел, но на невозмутимой физиономии Бзенко появилась тучка страха, а доктор Балабушко несколько раз предупредительно качнул головой из стороны в сторону.
– Зачем вы сделали эту подлость?
– Я не должен перед вами отчитываться,- Бзенко нагло улыбнулся,- это вам не сорок пятый год. Тогда вы бряцали орденами и считали, что вы можете делать все, что хотите.
При чем тут сорок пятый год? Когда я считал, что мне все дозволено? Сорок пятый год?
И вдруг до меня дошел смысл услышанного. Я вспомнил слухи о том, что Бзенко сотрудничал с немцами. Я понял, что значит эта наглая улыбка.
В последний миг я разжал кулак и влепил Бзенко оглушительную пощечину. Вероятно, сила, которую я вложил в удар, уменьшилась незначительно оттого, что я разжал кулак. Бзенко всей своей жирной массой повалился на письменный стол, за которым сидел доктор Балабушко. Петр Андреевич брезгливо отстранился.
Жизнь порой преподносит такие мизансцены, до которых не мог бы додуматься самый гениальный режиссер. В тот самый момент, когда Бзенко наконец не без труда пришел в состояние физического равновесия, в ординаторскую ворвался непохожий на себя доктор Яшунин.
Никто никогда не слышал от этого мягкого деликатного человека резкого слова. Мы даже как-то спросили доктора Балабушко,случалось ли ему на фронте слышать, как ругается Яшунин, и Балабушко после продолжительной паузы,по-видимому, он вспоминал,- ответил отрицательно.
Но тут! Петр Васильевич ринулся на Бзенко со сжатыми кулаками. Он остановился в полуметре от негодяя. Впечатление было такое, словно в ординаторсской завизжали тормоза.
Лицо Бзенко напоминало маску Арлекина: правая сторона была сизовато-белого цвета, левая – пылала закатной киноварью. – Вон отсюда! Чтобы ноги вашей не было в этой больнице!
Бзенко высокомерно улыбнулся и вышел из ординаторской.
Тишина была абсолютной. Яшунин дрожал, не произнося ни слова. Он окинул взглядом врачей и молча оставил ординаторскую.
Мы не знали, какая беседа состоялась у него с профессором, заведующим кафедрой. Мы не знали, что он сказал заместителю министра здравоохранения Украины, тем более в ту пору, когда он уже был в немилости у начальства. Правда, в немилости он был только как главный врач, как администратор. Просто как врач, как выдающийся хирург он всегда был нужен начальству. Мы не знали содержания этих бесед. Но уже на следующий день наша больница перестала быть базой кафедры хирургии института усовершенствования врачей.
Больше никогда я не встречал Бзенко. И ничего не слышал о нем. И фотографию негодяя мне не удалось раздобыть, чтобы иллюстрировать эту главу. Не очень часто мне приходилось вспоминать о том, как Бзенко искалечил Лелю.
В ноябре 1951 года в первую клинику Киевского ортопедического института из внутренней тюрьмы МГБ доставили арестанта с переломом правой плечевой кости. Это был эсэсовец в очень высоком чине. Кажется, генерал СС. Я не уточнял. В ту пору я предпочитал не вступать в неофициальные разговоры с офицерами
МГБ, днем и ночью дежурившими у кровати этого больного. Я оперировал арестованного эсэсовца.
Вечером в день операции я навестил его, хотя, разумеется, это не входило в мои функции. При необходимости его мог посмотреть дежурный врач. Я выхаживал его после операции. Естественно – он ведь был моим пациентом. Я, еврей, видевший, что немцы творили с моим народом, я, начавший остро ощущать свое еврейство в стране, за которую воевал с немецким нацизмом, сейчас лечил представителя этой самой немецкой нацистской элиты. Но он был моим больным.
Я не испытывал к нему ни малейшей неприязни. Я вообще не думал ни о его национальности, ни о его статусе. Я даже не замечал бы его особого положения, не будь у его кровати постоянного часового, офицера МГБ. Его выписали из клиники через десять дней после операции.
В январе 1952 года мне принесли на консультацию рентгенограммы прооперированного плеча. Отломки срослись. Я сказал, что через два-три месяца можно будет сделать повторную операцию – удалить металлический фиксатор.
Врач, офицер МГБ, улыбнулся и сказал, что повторная операция уже не понадобится.
Потом я узнал, что моего пациента повесили в апреле 1952 года. Но и тогда я уже не испытывал к нему неприязни. Он был моим пациентом.
Мне очень трудно было понять психологию Бзенко. Я слышал о докторе Менгеле. Я читал и о других чудовищах. Все они были для меня в какой-то мере существами абстрактными. Но ведь Бзенко был реальной личностью. Я общался с ним. Он был одним из первых моих учителей. Трудно было это переварить. Еще труднее было с этим жить.
Однажды, еще будучи студентом, я случайно купил на толкучке книгу Эрвина Ли "Врач и его призвание". Русский перевод с шестого немецкого издания был опубликован в 1928 году. Мне в ту пору не удалось выяснить, когда немецкий врач Эрвин Лик написал свою книгу. Читал я ее с удовольствием, не отрываясь.
И вдруг… Доктор Лик писал, что так же, как у пациента должно быть право выбора врача, у врача, если это не срочный случай, должно быть право выбора пациента. Например,- писал доктор Лик,- он не любит лечить евреев.
Я почувствовал, как кровь отлила от моего мозга. Только недавно закончилась война. Слишком свежи были в памяти картины немецких зверств – геноцида моего народа.
Ах ты, фашистская морда! Евреев не любишь лечить? Убивать их любишь? Ставить на них смертельные эксперименты любишь? Доктор Лик, неизвестно сколько десятилетий назад написавший свою книгу, словно увидел мое состояние, словно прочитал мои мысли. "Нет, нет,- написал он, – я не антисемит. Просто трагическая история еврейского народа привела к тому, что евреи очень недоверчивы и все подвергают сомнению. После визита ко мне пациент-еврей пойдет к профессору, от которого даже не пахнет медициной. Вот почему я не люблю лечить евреев".
Доктор Эрвин Лик несколько успокоил меня. И все же… А еще мне, студенту, трудно было представить профессора, от которого может не пахнуть медициной. Должно было пройти много лет, чтобы до меня дошел печальный смысл этих слов. Значит, не только от профессора, заведующего кафедрой хирургии института усовершенствования врачей, босса Бзенко, не пахло медициной.
Сотни людей пришли попрощаться с нами, уезжающими в Израиль. Пришла попрощаться и преступно искалеченная Леля.
– Вашим пациентам остается только последовать за вами, – пошутила она.Но что делать не евреям?
Я не произнес фразы, до которой додумался только сейчас: молиться, просить Всевышнего, чтобы он уберег их от врачей, которых не призвал врачевать. Потому что, если служители культа, художники (в широком смысле этого слова), учителя и врачи не призваны Всевышним заниматься своей профессией, то в предельном случае они могут выродиться в Бзенко. 1990 г.
МОЙ ГЛАВНЫЙ УЧИТЕЛЬ
История болезни, которую я, студент четвертого курса, должен был представить нашему ассистенту на кафедре факультетской хирургии, отличалась от обычного больничного документа. Главным в ней был дифференциальный драгноз – обоснование правильности поставленного диагноза и объяснение того, почему отвергнуты у описываемого пациента заболевания, очень похожие на диагностированное.
Сама по себе это была большая и нелегкая для студента работа. К тому же, мне не повезло. У большинства моих товарищей по группе были обычные больные, составляющие основной контингент хирургических отделений – язва желудка или двенадцатиперсной кишки, холецистит, аппендицит, грыжи. А мне достался пациент, диагноз у которого не установили даже опытные хирурги клиники.
На титульном листе больничной истории болезни значилось "Тумор абдомини" – "Опухоль в брюшной полости". Какая опухоль? Где именно в брюшной полости? Откуда исходит опухоль?
Наш ассистент, хирург с большим стажем и опытом, не мог ответить на эти вопросы.
– Прооперируем – узнаем, – сказал он.
Но я-то должен был написать и сдать историю болезни до операции.
С пациентом мне не повезло, но только потому, что у него был неясный диагноз.
Человек он был милейший. Пожилой, предельно истощенный, преодолевая боль, он снисходительно улыбался, когда я подходил к его кровати. У добродушного ироничного еврея в запасе было множество анекдотов, поучительных историй и пословиц, которыми он очень кстати и умело пересыпал свою речь. Он насмешливо посматривал на меня, когда я прощупывал его живот.
– Ну что, мой молодой доктор, через сколько минут я буду здоровым?
Под тонким слоем сморщенной кожи и дряблых мышц отчетливо определялся огромный плотный конгломерат. Границы его я прощупывал по бокам живота. Тумор абдомини.
Я прочитал значительно больше, чем читают врачи, чтобы приблизиться к диагнозу.
Тщетно. Ни в одном руководстве, ни в одной из прочитанных мной статей не было ничего похожего на эту огромную опухоль, занимавшую всю брюшную полость.
На клиническом разборе заведующий кафедрой факультетской хирургии, профессор Евгений Ричардович Цитрицкий признался, что за всю многолетнюю практику ему ни разу не приходилось видеть образования подобных размеров. И в медицинской литературе он не встречал описания подобных опухолей.
– Ладно, – заключил он, – прооперируем – увидим.
Операцию назначили на следующий день. Профессор Цитрицкий назначил себя оперирующим, а мне оказал честь быть вторым ассистентом, то есть, держать крючки. Ведь это был мой пациент, и мое участие в операции было не просто проявлением ко мне добрых чувств со стороны профессора.
На следующий день, когда Евгений Ричардович вошел в операционную, ассистент и я уже стояли у стола, на котором, обложенный стерильными простынями, лежал больной.
Сестра, обеспечивавшая наркоз, медленно капала эфир на маску, закрывавшую нос и рот пациента.
Профессор Цитрицкий минуту размышлял, глядя на смазанную йодом кожу живота, проступающую в разрезе простыни, затем попросил у операционной сестры палочку с бриллиантовой зеленью, нарисовал ею продольную линию по центру живота, слева огибавшую пупок, поднял на меня глаза и сказал:
– Ну-ка, давай поменяемся местами. Начинай операцию.
Я был счастлив. Шутка ли!
Профессор обычно доверял мне удаление атеромы или вскрытие какой-нибудь поверхностной флегмоны. А тут он впервые доверил мне настоящую лапаротомию – вскрытие брюшной полости.
Я собрался, как перед прыжком. Скальпель аккуратно повторил линию, нарисованную профессором. Я надсек брюшину и вскрыл ее ножницами.
Огромный грязно-серый конгломерат покрывал весь кишечник вместо сальника.
Профессор стоял за столом напротив меня. Он всунул руку в брюшную полость и стал прощупывать опухоль со всех сторон. Затем он показал три участка, из которых мне следовало иссечь материал для гистологического исследования. Я отрезал куски опухоли и погрузил их в баночку с раствором, которую держала наготове операционная сестра.
– Считай, что ты полностью прооперировал своего больного, – мрачно пошутил профессор. – Зашивай.
– А как же опухоль? Вы не удалите ее? – спросил я.
– Ее невозможно удалить, сынок, она спаяла все органы брюшной полости. Это неоперабельный рак желудка. Повидимому, желудка, – добавил он. – Окончательный диагноз получим после гистологического исследования. Зашивай.
Профессор ушел, оставив меня с нашим ассистентом, который следил за тем, как я зашиваю рану, поправляя края кожи и обрезая нити.
Больного увезли в палату, а я спустился в вестибюль, где меня ждала его жена, дочь и еще какие-то родственники. Впервые в жизни мне предстояла очень трудная миссия – сообщить родным, что у больного нет никаких шансов на спасение.
Жена закрыла лицо руками. Плечи ее мелко подергивались в такт рыданиям. Я беспомощно переступал с ноги на ногу.
– Когда его выпишут? – спросила дочь.
– На следующий день после снятия швов, дней через восемь-девять.
Когда я посетил своего пациента, он уже знал, что прооперировал его не профессор, не ассистент, даже не рядовой хирург, а студент.
Я уверил его в том, что все в полном порядке, что он уже на пути к выздоровлению, что он и сам мог бы сообразить, насколько его случай банальный. Разве позволили бы студенту прооперировать его, не будь это пустячок, не требующий особого умения?
– Да? – спросил он, насмешливо поглядывая на меня. – А что это? – Двумя руками он слегка сдавил сбоку живот, где все так же, как и раньше, прощупывалась подлая опухоль.
– Это послеоперационный инфильтрат. Так всегда бывает в таких случаях, – соврал я, стараясь придать уверенность своему голосу.
Больного выписали из клиники. Я постарался вычеркнуть его из своей памяти.
Уже на четвертом курсе я ощущал непомерную тяжесть этого груза. И в душе и в мозгу мне было необходимо свободное место для людей, которым еще можно оказаться полезным.
Через год и семь месяцев я окончил институт. А еще через год приехал сюда в отпуск.
Я вышел на привокзальную площадь. Моросил мелкий холодный дождь.
Мне предстояло пересечь площадь, чтобы подойти к остановке трамвая. Но дорогу преградила похоронная процессия. Удивлению моему не было предела, когда я увидел следующую за гробом вдову моего пациента, поддерживаемую под руку ее дочерью. Я снял шляпу (откуда было знать мне, что на еврейских похоронах следует быть с покрытой головой?) и с недоумением смотрел на медленно удаляющийся гроб. Неужели с такой опухолью он протянул еще почти три года?
Мимо меня проходил уже разреженный хвост процессии. Я надел шляпу и сошел с тротуара. В этот момент справа подошел пожилой мужчина и заключил меня в объятия.
– Мой молодой доктор! Мой спаситель! Здравствуйте, мой молодой доктор!
Я чуть не свалился на брусчатку мостовой.
Мистика. Гроб. Следующая за гробом безутешная вдова. Дочь.
Промелькнувшее воспоминание об операции, об огромной грязно-серой опухоли.
И вдруг он, пришедший с того света. Обнимает меня. Здесь.На привокзальной площади. Он. Из похоронной процессии. Или из гроба. Я взял себя в руки. Мышцы мои напряглись, как при поднятии предельной тяжести. Я справился о его здоровьи.
Он долго благодарил меня за операцию, полностью исцелившую его. С тех пор он вообще забыл, что такое болезни. Даже насморка у него не бывает.
Я договорился с ним, что завтра в десять часов утра он будет в хирургической клинике.
Я пришел туда на полчаса раньше.
Профессор Цитрицкий встретил меня, как родного. Я не стал тратить времени на светскую беседу и сразу приступил к делу:
– Евгений Ричардович, вы помните, три года тому назад вы… вернее, я… вернее… короче, вы помните, прооперировали больного с огромной опухолью в брюшной полости. Вернее, не прооперировали. Рак оказался неоперабельным.
– Конечно, помню. Келоидный рак желудка. Мы получили результат патогистологического исследования. У меня хранится не только описание, но и препараты. Несчастный старик, пусть земля ему будет пухом.
– Евгений Ричардович, через несколько минут этот несчастный старик будет у вас.Я пригласил его, чтобы вы его обследовали.
– Слушай, дружок, я наслышан о твоих успехах, но у тебя еще молоко на губах не обсохло, чтобы разыгрывать меня.
– Евгений Ричардович! – Мне не удалось убедить профессора. Убедил его наш больной, неуверенно приоткрывший дверь кабинета.
Не знаю, как я выглядел вчера, когда он обнял меня на привокзальной площади. Если так, как сейчас профессор Цитрицкий, это не делало чести моему умению владеть собой.
Профессор обследовал пациента самым тщательным образом. Не доверяя себе, он поручил еще нескольким врачам клиники повторить обследование. Тут же была произведена рентгеноскопия и рентгенография.
Никаких признаков болезни. Здоров.
Оставшись наедине со мной, профессор недоуменно приподнял плечи.
– Невероятно. Ничего не понимаю. Этого просто не может быть. Но ведь есть. Я, пожалуй, никому не стану рассказывать. Все равно не поверят. Я и сам не верю. Но ведь это есть…
Более двух лет я тоже никому не рассказывал. Но однажды, беседуя с главным онкологом Украины, профессором Слонимом, я спросил, известны ли ему подобные случаи. Профессор ответил, что в его практике ничего подобного не было. Он предложил мне доложить о моем случае на заседании Киевского хирургического общества.
Я вспоминаю это заседание.
На кафедре безвестный молодой врач. Амфитеатр заполнен скептически улыбающимися хирургами, среди которых я узнавал корифеев и почти корифеев.
Мне задали несколько вопросов, которые было бы уместно задать барону Мюнхаузену.
Я обстоятельно ответил и сошел с кафедры, физически ощущая обидное недоверие аудитории.
Во втором ряду поднял руку мужчина средних лет. Председатель предоставил слово, как он выразился, "нашему уважаемому гостю из Донбасса, профессору Богословскому".
– Мне было чрезвычайно интересно услышать сообщение молодого коллеги, – начал свое выступление профессор Богословский. – Оно помогло мне преодолеть сомнение, следует ли рассказать об относительно недавнем случае из моей практики.
В мою клинику из тюремной больницы перевели больного тридцати двух лет для оперативного лечения. В тюремной больнице был диагностирован рак желудка. Диагноз был подтвержден у нас. Во время операции выяснилось, что желудок не может быть резецирован, так как опухоль спаяла пилорический отдел и всю большую кривизну с поджелудочной железой, печенью и значительными участками поперечно-ободочной и тонкой кишки. Весь этот конгломерат был неотделим от задней стенки брюшной полости. Кроме того, в илео-цекальном углу был обнаружен метастаз опухоли. Естественно, я взял материал для гистологического исследования, подтвердившего клинический диагноз.
Через неделю больной был переведен в тюремную больницу, и я забыл об этом случае.