Мы подошли к остановке восьмого троллейбуса. Я был бедным врачем и не мог позволить себе такой роскоши как такси. Конечно, можно было обратиться к Мишиному деду, который каждый день приезжал в больницу. Но взять у него деньги на такси? Я даже представить себе не мог такого. А присутствие деда разрушило бы мой хитроумный план.
Подошел троллейбус, а я еще не дочитал стихотворения. Мы проехали одну остановку и на площади пересели в трамвай. На Контроактовой площади я читал стихи, пока, душераздирающе визжа на закруглении, мимо нас проезжали ненужные трамваи номер девять, одиннадцать, девятнадцать.
Подлый ветер пронизывал до костей. Ноги окоченевали. А двенадцатого номера, как назло, все не было.
Наконец он появился. До седьмой линии в Пуще-Водице мы ехали час и пять минут. В полупустом вагоне пассажиры с недоумением смотрели на двух ненормальных, из которых один криком извергал из себя стихи, а другой, подставив правое ухо, пытался услышать их в грохоте промерзшего трамвая.
Читать стихи на морозе в течение двух часов! К тому времени, когда трамвай подошел к нашей остановке, я уже не кричал, а сипел.
– А теперь, Оскар, платите гонорар. Можете натурой. У меня лежит ребенок, которого вы должны посмотреть.
– Иона, you are cheat, – прокричал он, рассмеявшись. Потом, вспомнив, что я не владею английским языком, добавил:
– Ihr sind ein Schwindler!
Оскар Аронович внимательно обследовал Мишу. Как жаль, что только я один присутствовал на этом уникальном уроке неврологии! Мне стало все ясно еще до того, как он сформулировал диагноз. Оскар посмотрел на меня так, словно увидел вспервые, и нараспев произнес:
– Иона, вы становитесь врачем. Отвергнуть приговор, вынесенный двумя корифеями – это, знаете ли. Вот если вы еще сформулируете диагноз.
Я сформулировал диагноз. Оскар поправил меня и, не скрывая удовольствия, заявил:
– Вы, конечно, жулик, и cheat, и Scwindler, и вус ин дер курт, но еще три консультации вы честно заработали.
Должен ли я сообщить, что я так же честно оправдал прозвища, данные мне Оскаром (жулик, все, что в кружке, или в картах), и три-четыре его консультации умудрялся засчитывать за одну?
Шли годы. Крепла наша дружба. Еще одна важная тема появилась во время наших бесед: Израиль. Вот когда я узнал, что Оскар свободно владеет ивритом.
Его отец в Прилуках к четырнадцати годам изучил Талмуд. Он экстерном сдал экзамен за восемь классов гимназии, не проучившись в ней ни одного дня, и был принят на юридический факультет Киевского университета. Но его исключили за участие в революционных демонстрациях. Еврей, знаток Талмуда, не мог не участвовать в революционных демонстрациях. Юридическое образование он завершил в Юрьевском университете. Ему предложили остаться на кафедре, если он перейдет в христианство. Он отказался от этой чести. Еврей с юридическим образованием несколько лет прослужил казенным раввином в Керчи. Октябрьскую революцию он воспринял уже без восторга.
Сын Арона Рабиновича Ашер-Оскар запоем читал книги на иврите, которые он получал в библиотеке "Общества распространения просвещения между евреями России".
Он учился в реальном училище в Санкт-Петербурге, но окончил училище уже в Киеве после февральской революции, которая очень воодушевила еврея, не усвоившего опыта своего отца.
Прозрение приходило постепенно по мере знакомства с советской властью.
Нельзя сказать, что с годами Оскар становился более странным, чем прежде, хотя моя жена считала это очевидным. Он мог внезапно прийти к нам потому, что в этот момент его мучил вопрос, существует ли пустота. И мы до поздней ночи обсуждали физические проблемы.
Казалось, Оскар уже ничем не мог удивить меня. Но как-то, когда я позвонил ему, трубку сняла Анна Давыдовна. Мы поговорили. На просьбу пригласить к телефону Оскара она ответила:
– Его нет дома. Он у своей любовницы.
Я потерял дар речи. Оскару в ту пору переваляло за семьдесят. Даже в молодые годы он не был похож на героя-любовника. Неужели справедлива пословица "седина в голову – бес в ребро"? Неужели Оскар стал "мышиным жеребчиком"?
Ответ на эти вопросы я получил, когда Оскар познакомил меня со своей любовницей.
Старую русскую аристократку трудно было отличить от еврейки Анны Давыдовны. Та же неряшливость – внешняя и в быту. Тот же рафинированый интеллектуализм. Тот же профессиональный уровень – профессор университета, один из крупнейших в мире специалистов в своей области.
Возможно, слово любовница следовало заключить в кавычки? Не знаю.
Когда я приходил к ней и заставал Оскара в его излюбленной позе – возлежащим на старом диване с торчащими пружинами (а профессор была вполне состоятельным человеком и смена мебели не являлась для нее проблемой), они прерывали очередной спор на французском языке по поводу стиля романа семнадцатого века и неохотно переходили на русский язык.
Еще раз удивил меня Оскар перед нашим отъездом в Израиль. Он пришел попрощаться со мной и вдруг попросил прислать ему вызов.
С Анной Давидовной я неоднократно говорил об Израиле. Я знал, что в свои семдесят четыре года она уже не способна на катастрофические перемены. Я напомнил об этом Оскару, который был на несколько лет старше жены.
– Ну что ж, – ответил он, – я поеду один.
– Оскар, простите мне грубую откровенность. Вам около восьмидесяти. К тому же, вы глухи. Что вы дадите Израилю?
– Я дам, – упрямо ответил он.
– А ваша бесценная библиотека. Вам ведь не разрешат ее вывезти.
– Человек приходит в мир голым и голым уходит на тот свет.
– Хорошо. Если в Израиле я получу подтверждение о серьезности вашего намерения, я пришлю вам вызов.
Мы сердечно попрощались. Почему-то я был уверен в том, что вижу его в последний раз. В Израиле я не получил подтверждения о его намерении приехать сюда. И вообще я ничего не слышал об Оскаре. 1985 г.
P.S. Глава о моем учителе Оскаре Ароновиче Рабиновиче уже около полутора лет лежала в столе, когда летом 1987 года я неожиданно получил от Оскара письмо, полное обиды за то, что не пишу ему.
Оскар сообщил, что он совсем одинок. Анна Давыдовна умерла. Незадолго до этого скончалась его любовница.
Я представил себе Оскара, одного в квартире-музее. Как наяву, перед моим мысленным взором предстала его большая комната, переполненная бесценными книгами. Я немедленно ответил на письмо и напомнил о непременном условии переписки: из Израиля в Советский Союз пишут, только получив на это разрешение.
Вызова Оскар уже не просил. Зато попросил прислать ему фотографии Иерусалима. Я охотно выполнил его просьбу. Что еще я мог сделать для почти девяностолетнего одинокого еврея, живущего среди книг, о которых только можно мечтать, в музее с коллекцией стоимостью в семь-восемь миллионов долларов (по ценам 1974 года), которую, как и книги, некому унаследовать?
ЮДА НОХЕМОВИЧ МИТЕЛЬМАН
Строение плечевого сустава до мельчайших подробностей я мог себе представить с закрытыми глазами. Но на этой рентгенограмме сустав почему-то выглядел совсем не так, как ему надлежало выглядеть. И что уже совсем ни в какие ворота не лезло – даже мой непосредственный руководитель, доцент Антонина Ивановна Апасова, рассматривала рентгенограмму с явным недоумением. А я-то считал, что, в отличие от начинающей врача, доцент ортопед-травматолог знает абсолютно все в нашей специальности. Антонина Ивановна неуверенно повертела снимки в руках и сказала:
– Спуститесь в рентгеновское отделение и проконсультируйте рентгенограммы у Юд Анохамовича.
Мне показалось, что именно так она произнесла это имя.
Маленький сухонький старичок сидел за большим письменным столом и что-то черкал на листе бумаги, не отрывая взгляда от негатоскопа с двумя рентгенограммами грудного отдела позвоночника.
Я поздоровался и сказал, что Антонина Ивановна велела мне обратиться к Юд Анохамовичу.
Старичок снял небольшие круглые очки в железной оправе и очень внимательно осмотрел меня с ног до головы.
– К кому обратиться? – Спросил он.
– К Юд Анохамовичу. – Повторил я.
– Гм. Вы слышали такое имя – Юда?
– Конечно.
– Например?
– Иуда Макковей, Иуда из Кариоты. У меня был приятель Юда. Правда, мы называли его Юдкой.
Он удовлетворенно хмыкнул, когда я сказал Иуда из Кариоты, а не Искариот, как было принято называть эту историческую или вымышленную личность.
– Правильно. А имя Нохем вы когда-нибудь слышали?
– Да. Только у нас произносили Нухем.
– И так можно. Так вот, молодой человек. Я – Юда, а мой отец был Нохем. Поэтому я – Юда Нохемович. Понятно?
Я кивнул головой.
– Повторите. Я повторил.
– А вас как зовут?
– Ион Лазаревич.
– Иона Лазаревич? Тоже неплохо. Садитесь, Иона Лазаревич. – Он дважды подчеркнул Иона. – В нашем древнем языке окончание "а" совсем не обязательно признак женского рода. Поэтому славное имя одного из наших пророков не следует сокращать в угоду неизвестно кому. Так что вам неясно на этих рентгенограммах, Иона Лазаревич?
Он мельком взглянул на снимки, отложил их в сторону, придвинул ко мне лист бумаги и карандаш и спросил:
– Могли бы вы изобразить нормальный плечевой сустав, как он выглядит на рентгенограмме?
Спустя несколько секунд перед ним лежал рисунок.
– Вот как! Так вы, оказывается, рисуете, доктор Иона Лазаревич?
Я сделал неопределенное движение рукой.
– Во всяком случае, я полагаю, что у вас нет проблем со стереометрией?
– Я люблю стереометрию.
– Отлично. Значит, мы будем друзьями.
Через полчаса я поднимался в клинику в восторге от преподанного мне урока. Я даже не представлял себе, что рентгенология может быть такой интересной.
С этого дня я стал добровольным полномочным представителем клиники в рентгеновском отделении. Я обращался к Мительману с рентгенограммами, которые сотрудники клиники не успели проконсультировать из-за отсутствия времени (или просто из ленности).
Каждую консультацию Юда Нохемович превращал в увлекательную лекцию об укладках, артефактах, параллелизме рентгенологической картины и патологической анатомии, о дифференциальной диагностике и даже о технике рентгенографии и проявления пленки.
Обращаться к Юде Нохемовичу было очень удобно. Он оставался в своем кабинете, когда все старшие и младшие научные сотрудники уже давно ушли из института. И, если меня не торопила работа в клинике, я мог подолгу общаться с заведующим отделом Мительманом, черпая знания из этого поистине бездонного кладезя.
Как-то, переполненный впечатлениями, я вышел из его кабинета. Был поздний вечер. В коридоре и в смежных кабинетах ни души. Совершенно подсознательно я стал что-то насвистывать, не замечая этого. Дурная привычка. Такое случалось со мною даже во время операций, когда я увлекался. Сейчас я шел и думал о силе и безбрежности знаний, о людях, которые посвящают себя науке, думал о Мительмане.
Когда в следующий раз я пришел к Юде Нохемовичу, он вдруг попросил:
– А ну-ка, Иона Лазаревич, высвистите снова финал скрипичного концерта Брамса.
Я посмотрел на него с недоумением.
– Это же вы свистели тогда вечером, расставшись со мной?
Я вспомнил и начал насвистывать. Юда Нохемович тихо подпевал аккомпанимент оркестра. Морщины на востреньком лице разгладились, и во всем его облике появилась какая-то несвойственная ему мягкость и расслабленность.
Мы стали вспоминать куски из скрипичных концертов Паганини, Бетховена, Мендельсона, Винявского, Сен-Санса.
– А какой скрипичный концерт вам нравится больше всего? – спросил Юда Нохемович.
Я подумал и ответил:
– Бетховена.
– Следовательно, вы любите скрипку.
Я не понял, почему "следовательно", и сказал, что больше люблю фортепьяно, а скрипка вызывает у меня чувство настороженности и беспокойства. Я боюсь случайного постороннего звука, если смычок вдруг мазнет струну, и вообще…
Юда Нохемович хмыкнул:
– Правильно. Поэтому не надо "мазать", а становиться виртуозом в своей области искусства, науки, ремесла. В любом случае, если вы и дальше будете проявлять такое усердие, то специалиста в рентгенологии костно-суставной системы я из вас сделаю (а без этого вообще не может быть хорошего ортопеда-травматолога), хотя я не могу гарантировать, что в рентгенологии вы станете Яшей Хейфецом. А скрипка, конечно, божественный инструмент. Нет лучшего.
Спустя несколько лет, когда мы уже давно не работали вместе, Юда Нохемович подарил мне очень редкую в Киеве и вообще в Советском Союзе грамофонную пластинку – произведения Сен-Санса и Сарасате в исполнении Яши Хейфеца. На конверте своим нервным, но разборчивым почерком он написал: "Ионе Лазаревичу Дегену, признающему только мастерство. С любовью Мительман".
Я получал огромное удовольствие, наблюдая за Юдой Нохемовичом на институтских конференциях и на заседаниях ортопедического общества.
Каждый спорный случай он отстаивал как жизненно важное личное дело. Для него не существовало авторитетов. Иногда он так горячился, что, казалось, научная дискуссия может кончиться для него трагедией. В такие минуты он напоминал мне боевого петуха.
Я знал, с каким глубочайшим уважением он относился к профессору Фруминой. Я знал, как профессор Фрумина высоко ценит уникальные знания, порядочность и утонченную интеллигентность Мительмана. Но, когда возникал спор между Мительманом и Фруминой, у непосвященного могло сложиться впечатление, что два кровных врага сцепились в смертельной схватке.
Юда Нохемович не признавал предположительных диагнозов. Подобного максимализма я не встречал ни у одного из врачей. Либо диагноз был ему ясен, и он четко формулировал его, либо говорил: "Не знаю", хотя никто не сомневался в том, что у него были определенные соображения по поводу диагноза, при этом, значительно более близкие к истине, чем у кого-нибудь другого.
В отличие от меня, в ту пору Мительман знал, что не все научные работы в институте делаются чистыми руками. Он страдал от этого. Но страдал молча. Правда, Мительман не вмешивался только до той поры, пока дело не касалось рентгенологической документации клинического исследования или эксперимента.
Однажды рентгеновский техник под страшным секретом рассказала мне о беседе (если это можно так квалифицировать) Юды Нохемовича с младшим научным сотрудником института, подленьким человечком, делавшим одновременно партийную и научную карьеру. Она случайно оказалась в лаборатории и услышала, что происходило в кабинете Юды Нохемовича.
Мительман должен был выступить оппонентом на защите диссертации пронырливого карьериста и попросил его принести все рентгенограммы эксперимента.
В течение какого-то времени в кабинете царила тишина. Затем рентгентехник услышала, как Мительман сказал:
– Я отказываюсь быть вашим оппонентом.
– Почему, Юда Нохемович?
– Мне, конечно, следовало оставаться вашим оппонентом и завалить эту липу, растоптать, уничтожить, опозорить вас на всю жизнь. Но, увы, в нынешних условиях нельзя остановить вас и вам подобных. На какое-то время, возможно, я вас остановлю, если мой голос не окажется гласом вопиющего в пустыне. Но это только чуть-чуть замедлит вашу карьеру. О, вы далеко пойдете!
– Я не понимаю, какие у вас претензии ко мне.
– Не понимаете? Молодец! Кстати, вы любите Рембрандта?
– Я не знаю, о чем вы говорите.
– У Рембрандта была любимая модель – Саския. Рембрандт неоднократно писал ее. У вас тоже оказалась любимая вами модель – единственная собака в эксперименте, бедро которой вы запечатлели на рентгенограммах один, два,… восемь раз, записав в протоколе, что вы прооперировали восемь собак.
– У вас нет доказательств.
– У меня есть доказательства. Вот они. Не забудьте, что я работаю рентгенологом сорок лет.
– Каждая рентгенограмма с прооперированной мной собаки.
– Убирайтесь отсюда вон и не забудьте захватить с собой эту липу!
Мительман зашел в лабораторию. Пока он наливал воду, стакан дрожал в его руке. Даже красный свет не мог скрыть бледности его лица.
В день защиты диссертации Мительман был на работе, но не пришел на заседание ученого совета, членом которого был, и на котором был обязан присутствовать.
В ту пору я еще ничего не знал о столкновении Юды Нохемовича с мерзавцем, сделавшим все-таки намеченную карьеру.
Зато случайно я оказался свидетелем другого столкновения.
Меня вызвал к себе исполняющий обязанности директора института.
Ничего хорошего, как и обычно, этот вызов не предвещал. В дверях приемной я столкнулся с секретаршей.
– Посидите, – предложила она и вышла, дымя сигаретой. Я сел на стул у самого входа в кабинет. Дверь была слегка приоткрыта. Из кабинета доносился лающий голос исполняющего обязанности директора. Ему кто-то тихо отвечал. Поэтому сперва мне не удалось определить, кто находится в директорском кабинете. Когда диалог поднялся до трех форте, я понял, что исполняющий ссорится с Юдой Нохемовичом.
До меня уже дошли слухи о предстоящем докладе Мительмана на ортопедическом обществе.
Говорили, что он проверил сотни рентгенограмм – результаты операций по методу исполняющего обязанности директора института, получившего за этот метод Сталинскую премию.
Юда Нохемович обнаружил, что неудовлетворительных результатов в несколько раз больше, чем в статистических данных, сообщенных автором метода.
Началось с того, что в одной истории болезни Мительман заметил существенное расхождение между клинической оценкой результатов операции и рентгенологической картиной. Он решил, что это случайная ошибка врача из клиники сталинского лауреата.
Юда Нохемович пригласил врача и предложил ему исправить запись.
Врач мялся, изворачивался, даже пытался убедить Мительмана в правильности клинической оценки, затем напомнил, в какой клинике осуществлена операция, к тому же, самим лауреатом.
Сразу же после этого неприятного разговора Юда Нохемович пошел в архив и наугад взял несколько историй болезни пациентов, прооперированных в клинике исполняющего обязанности по методу лауреата.
Врачей он уже не приглашал. С присущей ему дотошностью он стал изучать сотни историй болезни. В результате появилась работа, которую Юда Нохемовмч решил доложить ортопедическому обществу.
Нетрудно было догадаться, что разговор в кабинете директора закипал именно по этому поводу.
– В последний раз я предлагаю вам держать язык за зубами! – Рычал исполняющий.
– Даже будь у меня зубы, я не держал бы за ними язык, а у меня уже вставные челюсти.
– Послушайте, И-у-да Нохемович, вы забываете, какое сейчас время и кто вы есть. Да я скручу вас в бараний рог!
– Послушайте, су-дарь, – в тон ему ответил Мительман, – во все времена в течение трех с лишним тысяч лет мой народ скручивают в бараний рог. Но скручивающие исчезают с лица земли, а мой народ остается, чтобы пережить очередного антисемита, подчеркивающего звучность моего имени, которым, кстати, я горжусь. Это имя моих предков. А ваше имя вы позаимствовали у греков. Честь имею. Встретимся на ортопедическом обществе.
Юда Нохемович стремительно вышел из кабинета. Полы его длинного и не по фигуре вместительного халата развевались, как библейское одеяние под знойным ветром пустыни. Он приветливо улыбнулся, увидев меня.
Я встал со стула в торжественном приветствии.
Через минуту из директорского кабинета в пальто и в шапке выскочил лауреат. Красная физиономия с утиным носом и злобными узкими глазами излучали ненависть.С каким удовольствием он обматюгал бы меня, удобно расположившегося на стуле!
Но из предыдущего опыта он знал, как я реагирую на брань и как богат мой матерный лексикон.
Ему явно не улыбалась перспектива быть оскорбленным еще одним жидом.
Исполняющий обязанности не пришел на заседание ортопедического общества, на котором заведующий рентгеновским отделением сделал доклад, низводивший метод, отмеченный Сталинской премией ко множеству подобных тщетных попыток улучшить сращение костей при переломах.
Не знаю, что он предпринял, чтобы сломать подчиненого ему заведующего отделением, отстаивавшего истину. Знаю только, что старый, маленький, сухонький Юда Нохемович Мительман пережил здоровенного властного и могущественного хама, грозившего скрутить его в бараний рог. 1986 г.
АННА ЕФРЕМОВНА ФРУМИНА
Завершился цикл моей работы в клинике ортопедии и травматологии для взрослых. Мне предстояло продолжить ординатуру в детской ортопедической клинике, которой заведовала профессор Фрумина.
Маленькую седовласую старушку я неоднократно видел на конференциях в окружении врачей ее клиники. Я раскланивался с ней, хотя ни разу не был ей официально представлен.
Однажды я даже удостоился ее поощрительной улыбки, когда, набравшись храбрости или нахальства, выступил на клинической конференции института и опроверг утверждение исполняющего обязанности директора о том, что именно он является автором оригинального метода устранения вывиха плеча. Я назвал публикацию, в которой был описан этот метод и назвал истинного автора. (Может быть, в тот день начались мои особые отношения со сталинским лауреатом?)
В приглушенном виде до меня доходили слухи о вражде профессора Фруминой и моего нынешнего шефа, профессора Елецкого, который, якобы, приложил руку к аресту ее мужа в 1937 году. Говорили, что профессор Фрумин был блестящим врачом и организатором, что именно ему принадлежит заслуга создания ортопедического института в Киеве, что он был учителем Анны Ефремовны.
Я работал, как ломовая лошадь, и слухи воспринимались только периферией моего сознания.
В яркое летнее утро 1952 года я впервые переступил порог Четвертой клиники и представился ее руководителю.
Профессор Фрумина что-то записывала, перелистывая истории болезни.
На минуту она оторвалась от работы и, сидя за столом, умудрилась посмотреть на меня, стоявшего, сверху вниз. Так, во всяком случае, мне показалось.
– Ага, вы и есть тот самый "профессор" из Первой клиники? Посмотрим, соответствуете ли вы вашей громкой славе.
Она долго перебирала высокую стопку историй болезни. Наконец выудила две незаполненные и велела мне описать обследование этих детей. Один из них, мальчик четырнадцати лет, вызвал у меня затруднение. История болезни была добросовестно заполнена, но именно заполнена: я не мог установить диагноз.
Зато, описывая двенадцатилетнюю девочку, страдавшую сколиозом, я распустил павлиний хвост.
Я знал, что сколиоз – это научная тема, над которой в настоящее время работала профессор Фрумина, и, основательно подготовленный, постарался блеснуть знанием мельчайших деталей этого патологического состояния.
Профессор бегло просмотрела первую историю болезни и заключила:
– Это не вашего ума дело.
Вторую историю болезни она читала долго и внимательно.
– Что за небрежность, – сказала она,- почему у вас здесь "е" вместо "а"?
– Это "а". – Возразил я.
Она подняла голову и сурово изрекла:
– Врач обязан писать четко. Неразборчивый почерк врача либо признак его центропупизма, то есть уверенности в том, что ему плевать на остальных (а как можно быть врачем с таким мировоззрением?), либо симптом вопиющего невежества, желание неразборчивым почерком скрыть свою безграмотность и не утруждать себя учением.
– У меня разборчивый почерк.
– Почему вы написали "вогнутость влево" вместо того, чтобы написать "выпуклость вправо"? – Продолжала она, словно я не произнес ни звука.
– Это одно и то же.
– Запомните, молодой человек, в медицине и без того предостаточно неточностей. Поэтому пользуйтесь только точной терминотологией. Перепишите историю болезни.
Я не представлял себе, как вообще можно поднять руку на женщину. Но в эту минуту мне очень хотелось ударить ее. Переписать историю болезни! Три страницы убористого текста! При моей нелюбви писать! При постоянном дефиците времени!
Я переписал.
Профессор Фрумина читала еще более тщательно, чем в первый раз. И снова немыслимый пустячок дал ей возможность придраться ко мне и во второй раз заставить меня переписать историю болезни. Как я ее ненавидел! С невероятным трудом я сдержал свой гнев.
Я переписал.
Она что-то ворчала по поводу недобросовестности молодых врачей, в третий раз перечитывая переписанную мной историю болезни.
Так началась моя работа в клинике детской ортопедии.
Спустя несколько месяцев я узнал, что профессор Фрумина требовала от всех врачей, включая старших научных сотрудников, описывать детей, страдавших сколиозом, точно по образцу моей истории болезни.
На следующий день профессор назначила меня третьим ассистентом на свою операцию по поводу врожденного вывиха бедра. Это была тема ее докторской диссертации, о блестящей защите которой в институте говорили даже сейчас, спустя много лет.
Я держал ногу оперируемого ребенка и внимательно следил за каждым движением знаменитого профессора.
Нет, это не был блеск. Движения были мелкими, едва заметными. Мне казалось, что она просто ковыряется в ране, что она оперирует преступно медленно, ведь по ее вине ребенок лишнее время находится под наркозом.
Я вспомнил блестящую технику профессора-ортопеда, у которого начал свою врачебную деятельность, успев проработать в его клинике всего лишь три недели. Как красиво он оперировал! Результаты, правда, не всегда были идеалными. Но как приятно было следить за его движениями.
А Фрумина…Я не мог понять, почему ее считают крупнейшим специалистом не только в Советском Союзе, а даже в мире.
Руки мои устали, и я едва заметно изменил их положение.
Профессор Фрумина возмущенно посмотрела на меня:
– У, бугай, такой здоровенный, а детскую ножку не в состоянии удержать!
В течение четырех месяцев профессор неизменно назначала меня третьим ассистентом, когда она оперировала на тазобедренном суставе. И не дай Бог, если у меня дрожала рука!
До глубины души я был обижен тем, что она назначала меня только третьим ассистентом. Даже не вторым. Даже не держать крючки. И это после того, что в Первой клинике мне уже доверяли очень сложные операции. Правда, и в детской клинике я оперировал немало. Но на операциях по поводу врожденного вывиха бедра, которые делала профессор, – неизменно третий ассистент.
Я не сомневался в том, что профессор Фрумина за что-то невзлюбила меня, что она не только не пытается скрыть это, но даже получает удовольствие от демонстрации своего отрицательного отношения к новому клиническому ординатору. Возможно, хорошее отношение моего бывшего шефа, профессора Елецкого, было тому причиной?
Еще хуже было во время профессорских обходов. Палата номер семь, которую я вел, располагалась напротив ординаторской, и обход всегда начинался с нее.
В палате лежало двенадцать крох после операций на тазобедренных суставах. Я души не чаял в своих пациентах. Они отвечали мне любовью. И, тем не менее, еженедельный профессорский обход завершался моей публичной поркой.
Мне казалось, корень зла был в том, что обход начинался с моей палаты. Вероятно, считал я, Анна Ефремовна изливает на меня весь запас отрицательных эмоций и, разрядившись, продолжает обход уже в ублаготворенном состоянии.
Как-то я умудрился организовать обход, который начался с первой палаты. Шесть палат профессор прошла, не пролив ничьей крови, а я снова подвергся экзекуции.
Однажды, когда профессор уже абсолютно ни к чему не могла придраться в моей ухоженной и вылизанной палате, она вдруг остановилась в дверном проеме и, растолкав опешивших врачей, подошла к ребенку.
– Валенька, а зубки тебе сегодня чистили?
– Нет, Анна Ефремовна. – Ответила трехлетняя Валенька.
– По-че-му? – Спросила Анна Ефремовна, испепеляя меня взглядом.
Что я мог ей ответить?
– Безобразие! Какой вы к черту врач? Сегодня не проследили за тем, чтобы ребенок почистил зубки, завтра не проследите за тем, чтобы ребенка накормили, послезавтра забудете сменить гипсовую повязку!
Во время обхода, когда профессор покинула мою палату, так и не обнаружив повода для разноса, она уже в коридоре вспомнила, что я остался без порки, и спросила:
– Да, кстати, Оленьке вчера принесли передачу?
– Да.
– Кто?
– Бабушка.
– Вы говорили с ней?
– Конечно.
– А как вы к ней обратились? Как ее имя и отчество?
В сердцах я проклял моего мучителя. А она тем временем распекала меня:
– Какой вы интеллигент, если даже не знаете, как вести себя с пожилой дамой?
Только однажды, в первый месяц работы в Четвертой клинике мне удалось отыграться и болезненно ущемить самолюбие моего угнетателя. Во время разбора больных, говоря о поражении кисти ребенка, Анна Ефремовна заметила, что, поскольку мышца инервируется лучевым нервом…
– И локтевым нервом, – вполголоса добавил я со своего места.
– Вы что-то сказали?
– Да, я сказал, что оппоненс полици инервируется и локтевым нервом.
– Абсурд. Это лучевая сторона кисти. Где имение, а где наводнение.
– В этом и заключается великая мудрость природы, что все мышцы, обеспечивающие оппозицию большого пальца, инервируются одним нервом, независимо от того, на какой стороне кисти они находятся.
– Абсурд.
Я красноречиво промолчал.
– Абсурд. Не желаете ли вы пари?
– С удовольствием. Я просто не смел предложить.
– Килограмм конфет "Южная ночь"!
Я тут же спустился в библиотеку и вернулся с раскрытым анатомическим атласом. Все врачи клиники с интересом наблюдали за Анной Ефремовной, внимательно рассматривавшей иллюстрации и текст.
– Хорошо, – проворчала она наконец, – получите килограмм конфет.
С этого дня, говоря об анатомических образованиях, профессор Фрумина следила за моей реакцией, что, увы, не улучшало моего положения в клинике.
Так прошло четыре месяца. За это время я сдал два экзамена и дважды получил "отлично".