Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Портреты учителей

ModernLib.Net / Деген Ион / Портреты учителей - Чтение (стр. 10)
Автор: Деген Ион
Жанр:

 

 


      Спустя два года мне пришлось вспомнить о нем при весьма неприятных обстоятельствах.
      Профессор Богословский замолчал. Это не был прием для усиления эффекта. Видно было, как профессор старается преодолеть волнение.
      – Когда началось дело врачей, Центральный институт судебно-медицинской экспертизы затребовал историю болезни этого больного. Не копию, а оригинал. Надеюсь, вы понимаете необычность такого требования. Началось расследование. Я не еврей и никакой вины за собой не знал, но ведь время было такое, что…
      (Он именно так сказал: "Я не еврей и никакой вины за собой не знал". Но это не имеет отношения к медицине. Соблюдая протокольность выступления, я не мог выбросить этой фразы).
      – Вместе с больным тюремная больница получила нашу выписку с диагнозом "Неоперабельный рак желудка". Начальник больницы по телефону спросил меня, сколько, по моему мнению, протянет этот больной. Я ответил: "Думаю, месяца три. Но у него нет никаких шансов прожить больше шести месяцев". Чтобы избавиться от лишнего случая смерти в тюрьме, больница сактировала арестанта, осужденного на двадцать пять лет. Освобожденный из тюремной больницы, арестант приехал умирать в свой город.
      Прошло отпущенных ему три месяца. Прошло шесть месяцев. Прошел год. Он все еще жил. Из больницы выписали истощенного умирающего человека. Сейчас он выглядел не хуже, чем до ареста.
      Через полтора года после освобождения в поисках средств для существования он стал устраиваться на работу.
      И тут городской прокурор возбудил дело по надзору. Проверили документы. Неоперабельный рак желудка. Пациента обследовали в местной больнице. Ни единого признака болезни. Не только рака, но вообще ни единого признака заболевания желудочно-кишечного тракта не обнаружили.
      Больного арестовали. А мне и начальнику больницы инкриминировали дело о преступном освобождении опасной для государства личности.
      Разумеется, речь шла о крупной взятке.
      По времени это совпало, как я уже сказал, с делом "врачей-отравителей".
      К счастью, и в моей клинике и у патологоанатомов сохранились гистологические препараты материала, взятого на исследование во время операции.
      Но не препараты спасли меня.
      Я тоже обследовал арестанта и к своему неописуемому удивлению не нашел у него никаких признаков болезни.
      Нет, не препараты спасли меня. Через три месяца после ареста больной скончался от рака в тюремной больнице. На вскрытии была обнаружена огромная опухоль желудка.Я даже не могу представить себе, с какой скоростью она должна была развививаться, чтобы за такой короткий срок достигнуть таких размеров.
      Я был реабилитирован.
      Но возникает вопрос: что было бы с этим больным, не попади он снова в тюрьму? Повторяю, при обследовании я нашел его абсолютно здоровым.
      Профессору Богословскому не задали ни одного вопроса.
      Я внимательно осматривал ряды амфитеатра. Со своего места я видел не всех, но многих. Ни на одном лице я не заметил скептической улыбки. И вооще никто не улыбался.
      Два наблюдения.
      Случайно во время моего выступления на заседании хирургического общества присутствовал врач, приехавший в Киев из Донбасса. (Снова случайно! Как много удивительных случайностей происходило со мной!)
      Кто знает, не было ли подобных наблюдений у других врачей?
      В учебниках об этом ничего не написано. Во время лекций в институте мои учителя не рассказывали нам о подобном.
      Как мало я знаю! Как мало нам дано знать!
      Нет, я не сетую. Все годы мне везло с учителями. Достаточно взглянуть на портреты учителей в этой книге, чтобы убедиться в моем везении.
      И все же самым большим моим учителем, постепенно, медленно, по крупицам, формировавшим из меня врача, была Жизнь.
      Но портрет этого Учителя мне не дано нарисовать. Потому что я не знаю, что такое Жизнь. 1990 г.
 

ВИКТОР ПЛАТОНОВИЧ НЕКРАСОВ

 
      Он не был моим учителем. Но только потому, что не литература, а врачевание стало делом моей жизни. Именно Виктор Некрасов был бы моим учителем, если бы я учился писательскому ремеслу.
      Я никогда не назывл его по имени и отчеству, так, как называл всех своих учителей. И, тем не менее, его портрет органично вписывается в галерею портретов людей, повлиявших на мое становление в медицине, потому, что врач – в первую очередь человек с повышенной чувствительностью к чужой боли. У кого, если не у Виктора Некрасова, следовало учиться этой чувствительности?
      Доброе солнце ласкало прохожих. Улицы Киева утопали в зелени, промытой теплым дождем. Мы медленно спускались по Прорезной. Скульптор делился своими планами. Лет пятнадцать назад он, молодой художник, изваял из мрамора бюст товарища Сталина. Сейчас из этой глыбы скульптору хотелось изваять портрет Солженицына.
      Виктор Некрасов выслушал скульптора и предложил оставить нетронутым лицо Сталина, превратив его в основание новой скульптуры. Таким образом, Солженицын будет на поверженном Сталине.
      За несколько минут до этого я встретился с Некрасовым. Он настойчиво приглашал меня пообедать с ним. По пути к его дому мы встретили скульптора. Втроем мы поднялись на третий этаж реконструированного дома в Пассаже на Крещатике.
      Зинаида Николаевна Некрасова, милая, подвижная, несмотря на весьма преклонный возраст, приправляла вкусный обед остроумной беседой:
      – Можно ли мириться с этим? Я приближаюсь к девяностолетию, а Вика все еще не женат. Я мечтала о внуках. Мечтала учить их альпинизму. Чему я могу научить их сейчас? ползанию по полу?
      Виктор улыбался, с любовью глядя на маму. Было очень по-семейному в этом холостяцком доме. В послеполуденную летнюю пору все здесь казалось уравновешешенным и устойчивым, как массивный обеденый стол, за которым мы сидели.
      Сквозь открытую дверь я поглядывал на огромный план Парижа над тахтой в смежной комнате. Я любил взбираться на тахту с лупой в руках и рассматривать детали тщательно вырисованных зданий. Так я знакомился с Парижем, о котором можно было только мечтать. Виктор рассказал, что архитектор рисовал эту карту в течение тридцати лет.
      Зазвонил телефон. Виктор вышел в переднюю и снял трубку. За столом продолжалась беседа. Возбужденные междометия, доносившиеся из передней, свидетельствовали о важности телефонного разговора.
      Виктор вернулся к столу и сказал, что из Москвы звонила Ася. Повидимому, это был ожидавшийся звонок, потому что Зинаида Николаевна тут же пожелала узнать подробности. Скульптор тоже проявил любопытство.
      "Непричастный к искусству, недопущенный в храм", я только краем уха слышал о существовании Аси Берзер из "Нового мира", об этакой оси, вокруг которой вращались важнейшие литературные события.
      Виктор не успел произнести двух слов, как раздался звонок у двери.
      – В этом доме не дадут спокойно пообедать. – Он вернулся увесистой пачкой почты и непочтительно швырнул ее на стул. Я обратил внимание на пакет, выделявшийся среди множеству конвертов.
      – Вика, что это? – спросил я, уже заметив обратный адрес.
      – Э, еще одно послание от какого-нибудь графомана.
      – Интересно, что произошло бы с рукописью какого-то неизвестного В. Некрасова, если бы в свое время так же ответили в журнале, получившем пакет с рукописью книги "Сталинград"? – Вроде бы машинально я стал открывать конверт из упаковочной бумаги, извлек страницы машинописи и начал вслух читать:
      – "Делегату Четвертого съезда Союза писателей Виктору Некрасову. Я знал, что Некрасов не избран делегатом на съезд. (Не избран! Как я деликатно выражаюсь. Делегатами "избирались" назначенные заранее). Вероятно, знал это и Солженицын, пославший пакет.
      Первые же строки текста, наполненные взрывчаткой небывалой мощности, подняли Виктора и скульптора. Они стали за моей спиной.
      – Ты чего вскочил? Какой-то графоман потревожил классика своим бредом, а ты…
      – Читай, читай!
      Письмо Солженицына потрясло нас. Я унес его домой и начитал на магнитофонную пленку. Оно бережно хранилось у нас до того дня, когда четыре офицера КГБ произвели обыск в квартире Некрасова.
      Писателя Виктора Некрасова я полюбил задолго до описываемых событий. Я даже не мог мечтать, что когда-нибудь увижу человека, первая книга которого, "В окопах Сталинграда", произвела на меня такое ошеломляющее впечатление.
      Через год после окончания войны я лежал в госпитале по поводу недолеченного последнего ранения. Однажды библиотекарь принесла мне журнал, в котором я обнаружил повесть "Сталинград" никому не известного Виктора Некрасова.
      С первых страниц я стал соучастником описываемых событий. Нет, я не воевал в Сталинграде. Но я хорошо знал, что такое война. Никто до Некрасова не описал ее так правдиво, так честно, так ощутимо.
      В ту пору мне исполнился двадцать один год. В моем офицерском планшете ютились стихи, написанные между боями. Я был стопроцентным ура-патриотом. Но в стихах, как ни странно, почему-то не было ни пафоса, ни ура-патриотизма. Словно написал их не я, а другой человек. Я стеснялся своих стихов. Я знал, что советские поэты и писатели, настоящие коммунисты и патриоты, пишут о войне совершенно иначе. У меня почему-то так не получалось.
      И вдруг человек, которого опубликовали, следовательно, писатель, увидел войну моими глазами.
      Впервые в жизни я дважды подряд без перерыва прочитал книгу. С тех пор "В окопах Сталинграда" одно из любимейших мною литературных произведений.
      Спустя несколько лет, – в ту пору я был студентом, – в филармонии во время антракта я увидел невысокого худощавого мужчину с усиками на выразительном лице, со значком лауреата Сталинской премии на лацкане пиджака. Он прогуливался по фойе, любовно поддерживая под руку старую даму.
      – Виктор Некрасов, – с почтением сказал мой собеседник.
      Это был единственный случай, когда я видел на Некрасове значек лауреата. (В пору нашей дружбы Виктор как-то показал мне значек, полученный взамен старого. На кружке такого же диаметра профиль убийцы заменили на колос. "Одни усы оставили" – сострил Некрасов).
      Шли годы. Я прочитал "В родном городе", и "Киру Георгиевну", и "Васю Конакова", и другие рассказы, и все, что выходило из под пера знаменитого писателя. Мы жили в одном городе. У нас были общие друзья. Но ни разу не персеклись наши пути.
      Однажды мой восьмилетний сын попросил меня повести его на футбольный матч киевского "Динамо" с ленинградским "Зенитом".
      Был холодный осенний день. По пути на стадион мы зашли к моему другу, спортивному журналисту, чтобы вместе с ним пойти на матч. Но он, оказалось, никуда не спешил.
      – Как же ты напишешь отчет о матче? Ведь завтра он должен быть в "Советском спорте"?
      – Отчет уже написан. Осталось вписать счет, кем и на какой минуте забиты голы, что мы узнаем по телевидению.
      – Забавно. Я считал, что хотя бы спортивные журналисты у нас говорят правду. Будь здоров. Мы пошли.
      – Оставайся.
      – Не могу. Я обещал сыну показать матч.
      – Ты действительно желаешь увидеть это зрелище? – обратился журналист к моему сыну.
      – Хочу.
      – В таком случае, садись напротив ящика и смотри матч в тепле, в обществе двух интеллигентных людей, а не на холоду в окружении десятков тысяч обезьян и питекантропов. А мы с твоим отцом примем по сто грамм.
      Сын согласился с этим предложением без возражений. Тут же в дверь настойчиво позвонили. Вошел Виктор Некрасов с бутылкой в руке.
      – После маминых именин осталась бутылка водки. Один я пить не могу. Все на стадионе. Я подумал, что спортивный журналист не такой идиот, чтобы пойти на футбол. Но, если бы я ошибся в предположении, разбил бы бутылку о бровку тротуара.
      – Вы знакомы? – спросил мой друг.
      – Я думаю, что вы – тот самый Деген, о котором мнепрожжужали уши.
      Рукопожатие его оказалось крепким, мужским.
      Даже в Израиле, где все друг с другом на ты, где к самому Господу обращаются именно так, я очень медленно и трудно перехожу на "ты" с вновь приобретенными русскоязычными приятелями. Со времени, когда я прочитал "В окопах Сталинграда", Виктор Некрасов казался мне недосягаемой высотой. К тому же, он на четырнадцать лет старше меня. Тем удивительнее, что с первой минуты мы перешли на "ты". Это некрасовский талант общения с людьми.
      Мне часто приходилось видеть, как он, ни в малейшей степени не насилуя своей природы, не принуждая себя, на равных беседовал с выдающимся академиком и с крестьянином, с трудом наскребавшим пару десятков слов. Причем, для Некрасова это было таким естественным, что беседа и с первым и со вторым протекала, казалось, в одном ключе.
      Зимой, если я не ошибаюсь, 1963 года в Киеве проездом из Москвы в Берлин побывал Стейнбек. Ему устроили помпезный прием в Союзе писателей Украины.
      В этот момент Некрасов находился у нас и ничего не знал о приеме, на который его не удосужились пригласить. Примерно через полчаса после его ухода к нам явился нарочный из Союза писателей. Так он представился. Мне он показался не столько чиновником писательской организации, сколько офицером другого ведомства.
      В ту пору мы жили в коммунальной квартире километрах в шести от центра города. Телефона у нас не было. Нарочному или офицеру я сказал, что действительно Некрасов был у нас, что он ушел и мне неизвестно куда.
      В восьмом часу вечера Некрасова все же разыскали и привели в
      "похоронный зал". Так Виктор называл роскошный банкетный зал Союза писателей. И не потому, что там устанавливали гробы усопших украинськых пысьменныкив.
      В тот вечер в зале царила траурная атмосфера. Более часа хозяева и официальные гости сидели в напряженном состоянии, а "невоспитанный" Стейнбек не желал ни с кем общаться, пока не встретится с Некрасовым.
      Встреча, очень теплая и сердечная, состоялась, несмотря на то, что человеческому общению в полную мощь мешал Корнейчук. Он все время вмешивался в беседу, неизменно надоедливо подчеркивая, что "я, как член ЦК…"
      В какой-то момент Некрасов впервые непосредственно обратился к Корнейчуку:
      – Как у члена ЦК я хочу попросить разрешения пойти пописать.
      По тому, как вытянулась физиономия Корнейчука, Стейнбек понял, что сказано нечто экстраординарное. Он настойчиво потребовал перевести. Переводчица, потупившись, сказала:
      – Мистер Некрасов попросился в туалет.
      Казалось, Виктор знал обо мне все. Но ни разу я не сказал ему, что, кроме историй болезней и научных статей, я изредка писал кое-что, не имевшее непосредственного отношения к медицине. Я стеснялся. Можно было, конечно, показать фронтовые стихи. Но Виктор как-то сказал, что он не любит поэзии.
      Спустя много лет у меня появилась возможность усомниться в правдивости этого утверждения. Но тогда я еще верил.
      Однажды, вернувшись из Москвы, Некрасов спросил меня:
      – Вы что, обосрали Женю Евтушенко? Я неопределенно пожал плечами.
      – Понимаешь, я обедал в ЦДЛ. Подошел ко мне Женя и сказал: "Ваши киевские друзья меня почему-то не любят. А вот я через пару дней отколю такой номер, что вы ахнете". И, как видишь, отколол.
      Некрасов имел в виду появившееся накануне в "Литературной газете" стихотворение "Бабьий яр". Я не собирался обсуждать литературные достоинства этого стихотворения. Но мне не очень понравилось, что человек написал стихотворение, чтобы отколоть номер.
      После совместной поездки в Париж Виктор хорошо отозвался об Андрее Вознесенском, считая его порядочным человеком. Но никогда даже словом он не обмолвился о стихах Вознесенского.
      Нет, у меня не было оснований не верить Некрасову, когда он говорил, что не любит поэзии. Но однажды…
      Было это в конце лета 1973 года. Виктор позвонил по телефону:
      – Ты занят?
      – В меру.
      – Приходи ко мне. Выпьем. Мне прислали кетовую икру.
      – Если только ради этого, то…
      – Не только. Эмик приехал.
      Я не мог отказать себе в удовольствии встретиться с Наумом
      Коржавиным. Вместе с сыном я пошел к Некрасову.
      Эмик пришел с женой, милой деликатной Любой. Жена Некрасова, Галина Викторовна, приготовила бутерброды. Мы сидели вокруг кухонного стола. Предполагалось, что в кухне не установлены микрофоны, хотя я неоднократно предупреждал Виктора о том, что в его квартире микрофон установлен даже в унитазе.
      Эмик читал свои новые стихи. Нелюбящий поэзию Некрасов смотрел на него примерно так, как в свое время с гордостью и любовью смотрел на Зинаиду Николаевну, рассказывавшую какую-нибудь забавную историю.
      От волнения быстро потирая кулак правой руки левой ладонью, Коржавин прочитал "Песнь о великом недосыпе". Некрасов попросил его прочитать еще раз, что Эмик сделал с удовольствием.
      Увы, слушали не только сидевшие за кухонным столом. Следователь КГБ настойчиво выпытывал у меня, кто был шестым во время этой встречи. По голосу они не определили моего сына.
      Этот же следователь как-то продемонстрировал мне отличную осведомленность о том, что происходило и о чем говорили во время наших встреч.
      Девятого мая 1965 года мы праздновали двадцатилетие со дня Победы в корресподентском пункте "Литературной газеты". На нашем "мальчишнике" среди ветеранов был только один человек, не знавший фронта – режиссер студии документальных фильмов, сотрудничавший с Некрасовым. Тема войны в его талантливых фильмах и погибший на фронте старший брат, безусловно, давали право Рафе Нахмановичу отпраздновать день Победы в компании фронтовиков.
      Окна коррпункта были завешаны, как во время войны, в целях светомаскировки. На столе, накрытом газетами, горела коптилка. Селедка, консервы, гречневая каша, ломти черного хлеба – все, как на фронте. Курили только махорку. Хозяин коррпункта, Григорий Кипнис в военной форме со старшинскими погонами "командовал парадом". Судя по гимнастерке, на фронте у него были более скромные габариты. На стенах лозунги примерно такого содержания: "Воевали ли евреи? Ответ в пьяном виде дает Макс Коростышевский". Ни для кого не было секретом, во что превращалась физиономия "спрашивающего" после такого ответа.
      Виктор с удовольствием оглядел стол:
      – Эх, жаль. У меня дома кинокамера с итальянской пленкой.
      – Низкопоклонник и космополит, – сказал я, – советская тебя не удовлетворяет? К тому же, Остап Бендер дал тебе отличный совет – не оставлять фотографий на память милиции.
      Виктор улыбнулся и ответил:
      – Тебе, по крайней мере, уже нечего опасаться. На тебя там не досье, а целая комната заведена.
      Все рассмеялись этой шутке.
      Спустя несколько лет следователь КГБ сказал мне:
      – Вы помните, как пошутил Виктор Платонович, когда вы праздновали день Победы? А ведь он не так уж далек был от истины.
      Что касается микрофонов и прочих способов общения КГБ с Некрасовым, у нас, у его друзей, ходила мрачная шутка, впервые произнесенная спортивным журналистом: "КГБ натаскивает на нем своих кадетов".
      Однажды Некрасов рассказал мне любопытную историю.
      Вечером на Крещатике его случайно встретил знакомый подполковник КГБ. Пригласил пойти выпить. А где ты выпьешь в половине одиннадцатого? Не ехать же ради этого на вокзал? Но подполковник самоуверенно заявил, что все будет в полном порядке, и повел Виктора в бар гостиницы "Днипро".
      Массивная стеклянная дверь бара оказалась запертой. За стеклом, словно в витрине, стоял дородный старик-швейцар в униформе с золотыми галунами и лампасами. Швейцар открывал двери только чтобы выпустить посетителей из бара. При этом он подобострастно кланялся в знак благодарности за чаевые.
      Молодой подполковник решительно постучал по стеклу. Швейцар не обращал внимания. Стук стал более настойчивым. Швейцар нехотя взглянул на двух не представлявших особого интереса людей в гражданских костюмах. Подполковник через стекло показал свое удостоверение. Старик отворил дверь и впустил их внутрь.
      – Все, что затем произошло, не просто позабавило, а доставило мне огромное удовольствие,- рассказывал Виктор. – Швейцар из подобострастного принимателя чаевых вдруг преобразился в начальственную особу. Его седые усы и борода вмиг стали похожи на грим новогоднего деда Мороза. "Ты кому, щенок, показываешь удостоверение? Ты что, сопля, при исполнении служебных обязанностей? Удостоверение ты решил пустить в ход, говнюк ты этакий? Так я тебе покажу удостоверение". И он показал. Ты, конечно, не поверишь, но этот бутафорский дед оказался полковником КГБ. Мы вылетели из бара, как ошпаренные. Давно уже я не получал такого удовольствия.
      Не знаю, были ли еще случаи, когда КГБ доставляло Некрасову удовольствие. Неудовольствия оно доставляло ему постоянно.
      Зародыш конфликта с властями уже гнездился в Некрасове тогда, когда он писал "В окопах Сталинграда". Образ благородного лейтенанта Фарбера в ту пору был явным вызовом. Официальные власти, по меньшей мере, поддерживали антисемитскую версию о том, что евреи не воевали.
      Не знаю, стал бы Некрасов так возиться с евреями, не будь это своеобразной формой протеста властям? Хотя…
      Однажды видный киевский архитектор Иосиф Юльевич Каракис, преподававший на архитектурном факультете строительного института в пору, когда там учился Некрасов, рассказал мне, как они втретились в купе поезда Москва-Киев.
      – Странно, но в Москве на перроне среди провожавших Некрасова были преимущественно евреи. Но что удивительнее всего, в Киеве его встречали тоже преимущественно евреи. Расставаясь на Вокзальной площади, я спросил Вику о причине такого подбора друзей. Знаете, что он мне ответил? "Иосиф Юльевич, я просто люблю интеллигентных людей".
      Эту же историю я услышал из уст Некрасова. Зная о нашей дружбе с Каракисами, Виктор не без удовольствия рассказал, кто провожал его в Москве, кто встречал в Киеве, затем в лицах он изобразил, как, прощаясь у выхода в город, Иосиф Юльевич мялся, подбирая выражения, краснел, и, наконец, заикаясь, спросил, чем объяснить такой состав провожавших и встречавших.
      – Как-только он начал заикаться, у меня не было сомнения, что именно он хочет спросить. Я прикинулся непонимающим. Почему бы не сделать пакость хорошему человеку? С трудом, -ты же знаешь его деликатность, – он сформулировал вопрос. А я этак невинно ответил ему, что даже не обратил внимание на национальность провожавших и встречавших. Что вы, Иосиф Юльевич, сказал я, – я просто люблю интеллигентных людей.
      Фраза, произнесенная невинным тоном, была только полуправдой. Некрасов постоянно был в окружении евреев. Лейтенант Фарбер, а еще больше наполненная болью статья в "Литературной газете" против превращения Бабьего яра в танцевальную площадку, вознесли Виктора Некрасова в глазах советских евреев. Он приобрел трудную и почетную должность их полномочного представителя во враждебном им окружающем мире. Эта к тому же опасная должность сделала Виктора Некрасова знаменем истинной нееврейской интеллигенции.По этому признаку люди поставили Некрасова в один ряд с Львом Толстым, Горьким и Короленко.
      По этой же причине власть придержащие увидели в Некрасове особу крамольную, вырывающуюся из стройных рядов партийнопослушных писателей, строителей коммунизма.
      Бабьий яр, в котором немцы и их подручные украинцы расстреляли несколько десятков тысяч киевских евреев, стал незаживающей раной в сердце русского писателя Виктора Некрасова.
      Траурное осеннее небо нависло над Киевом 29 сентября 1966 года, ровно через четверть века после начала бойни в Бабьем яре. Бойни? Человечество еще не придумало этому названия. Трагедия? Катастрофа? Охватывают ли эти земные слова космическое сатанинство преступления? Способно ли человеческое сознание вместить и осмыслить происшедшее здесь?
      Люди, не организованные, не приглашенные, опасавшиеся наказания за недозволенную демонстрацию, стекались в Бабьий яр. Даже приблизительно я не могу сказать, сколько сотен или тысяч киевлян пришли на стихийную демонстрацию памяти и протеста.
      Почему эта демонстрация была противозаконной, если лозунги советской системы, если ее фразеология не сплошная фальшь и очковтирательство? Никакая власть, кроме фашистской не могла и не должна была опасаться такой демонстрации.
      Режиссер Украинской студии кинохроники Рафаил Нахманович снимал фильм, которому не суждено было появиться на экране. Он снимал фильм с разрешения и благословения главного редактора студии Гелия Снегирева, находившегося здесь же, среди незаконных демонстрантов.
      В этот день главный редактор Гелий Снегирев сделал первый шаг на тропе войны с преступной социалистической системой, войны, в которой он был уничтожен.
      Огромная молчаливая толпа ожидала чего-то, вытаптывая увядший бурьян. Взоры людей остановились на Викторе Некрасове. И может быть поэтому он, один из толпы, стал ее выразителем и голосом.
      Некрасов говорил негромко. Но такая тишина окутала Бабьий яр, что слышно было шуршание шин троллейбусов на Сырце, а тихое стрекотание кинокамер казалось смертельным треском пулеметов.
      Некрасов говорил негромко о невообразимости того, что произошло здесь четверть века назад, о немцах, об их пособниках украинцах, о том, что коллективная память человечества должна способствовать предовращению подобного в будущем, о преступности забвения и умолчания.
      Мы стояли рядом с ним и опасались, что его негромкая речь не будет услышана людьми, лица которых едва различались на большом расстоянии. Услышали. Впитали. Запомнили.
      Серый недомерок, полуметровый камень из песчаника вместо памятника в Бабьем яре стал позорищем Киева. И власти, наконец, объявили открытый конкурс на проект памятника.
      Интересный проект представил на смотр автор портрета Солженицына на поверженном бюсте Сталина. Было немало других хороших проектов. Некрасову понравился проект Евгения Жовнировского совместно с архитектором Иосифом Каракисом. У жюри было из чего выбирать.
      С Некрасовым мы пришли в Дом архитекторов минут за пятнадцать до начала обсуждения. Однако большой зал уже был заполнен до отказа. Мы стояли в проходе, сжатые со всех сторон такими же безместными.
      Произносились взволнованные речи. Чутко, как и все присутствовавшие, я еагировал на каждое слово, доносившееся с трибуны. Но Виктор, не знаю почему, был настроен иронически.
      Во время выступленияя кинорежиссера Сергея Параджанова, наполненного высоким трагизмом, Виктор насмешливо прошептал:
      – Хочешь, поспорим, что из всего этого ни хрена не получится. Не пройдет ни один из представленных проектов. А какому-нибудь официальному говнюку, этакому Вучетичу, закажут бравого солдата со знаменем в одной руке и винтовкой в другой.
      Некрасов оказался провидцем. Пусть не солдат со знаменем и винтовкой, но нечто подобное соорудили в Бабьем яре. На памятнике даже намека нет на то, что 29 сентября 1941 года немцы приказали явиться сюда "всем жидам города Киева", что в течение трех дней с утра до темноты здесь хладнокровно расстреливали детей, стариков, женщин.
      Некрасов был прав. В Бабьем яре соорудили памятник "жертвам Шевченковского района". Идиоту, придумавшему эту надпись, следовало бы вдуматься в ее смысл…
      Как-то Некрасов еще раз вспомнил Вучетича. Мы встретились с Виктором после его возвращения из Волгограда, куда он был приглашен на открытие мемориального комплекса. Я видел эти грандиозные сооружения по телевидению.
      – Ну, как? – спросил я Некрасова. Он махнул рукой и мрачно ответил:
      – Вучетич засрал Мамаев курган.
      Я отлично понял Виктора. Я знал, как возвращаются на место, где ты воевал молодым, где ты пролил кровь.
      За несколько лет до сооружения мемориала Некрасов написал отличный рассказ "Встреча на Мамаевом кургане". Мемориал писателя-воина был таким, каким он запечатлел его в рассказе.
      Тема войны никогда не угасала в нем. Всего двадцать восемь минут шел документальный фильм, который Некрасов сделал совместно со своим другом, режиссером кинохроники Рафой Нахмановичем. Я смотрел этот фильм, и за двадцать восемь минут успел вновь пережить четыре года войны.
      Некрасов написал сценарий фильма "Солдаты". Забавная история произошла при обсуждении этого фильма в Главном Политическом Управлении Советской армии.
      В обсуждении участвовали маршалы во главе с Жуковым и большие генералы. Они обрушились на Некрасова за изображение отступления от Харькова. Мол, это позор, это пасквиль на доблестную Красную армию, это черт знает что такое.
      Некрасов спокойно выслушивал маршальскую ахинею, но только до того момента, пока они заговорили о Харькове. Тут он взорвался:
      – Не знаю, как отступали вы, а я отступал так, что кадры отступления в фильме кажутся мне подлой лакировкой. При этом заметьте, мы драпали по вашей вине. – Некрасов демонстративно посмотрел на часы и сказал:
      – Вы свободны, товарищи маршалы.
      Военачальники были так ошарашены этой неслыханной в чужих устах фразой, что тут же разошлись, не произнеся ни слова.
      Следует заметить, что при всей внешней деликатности и мягкости Некрасов был мастером неожиданных атак, ставивших человека в совершенно идиотское положение.
      На торжественном приеме в Париже министр культуры Советского Союза товарищ Фурцева обратилась за поддержкой к члену своей делигации, когда возник спор с французскими писателями по поводу социалистического реализма:
      – Виктор, что вы скажете по этому поводу?
      Некрасов ответил ей в тон:
      – Знаете, Катя, мне трудно с вами согласиться.
      Министр была в шоке.
      Однажды Некрасов решил, что я заслужил наказующую атаку.
      Казалось бы, сколько поводов было у него отреагировать на мою нарочитую грубость во время определенных ситуаций, когда я не щадил его самолюбия, не выбирал выражений, когда, пусть и не по специальности, я считал его своим пациентом, заслужившим именно такое грубое отношение.
      Как-то у себя дома я назвал Некрасова обрыганным знаменем. Он обиделся и ушел. Я думал, что он никогда не простит мне сказанного. Но спустя две недели Виктор позвонил, словно ничего не произошло. Он понял, почему я должен был причинить ему боль.
      Нет, объектом атаки я стал, даже помыслом не обидев Некрасова.
      У меня был добрый знакомый скульптор. Кормился он живописью. В течение нескольких месяцев я периодически приходил в его мастерскую, где рождалось любимое произведение моего знакомого.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11