В 1950 году симпатичный янки, тоже майор, помог ему избавиться от прошлого. Вот этот рубец под мышкой – след удаленного клейма СС. По совету и при помощи майора он стал евреем Джозефом Кляйном с уже известной ей биографией и приехал в США.
Не его золотые руки составили ему состояние. Несколько раз он побывал в Южной Америке и встречался с Эйхманом и Менгеле, которые всегда относились к нему, как к младшему брату. С их помощью он занялся промышленным шпионажем, что и сделало его очень состоятельным человеком.
После похищения Эйхмана израильтянами ему пришлось прервать связь с Менгеле. Он боялся, что израильтяне выйдут и на его след.
Да, это правда. Он жил в постоянном страхе. Слово "Израиль" преследовало его в кошмарных снах. Он был вынужден посещать презираемую им синагогу. Он надевал ненавидимую им кипу. Себя, арийца, аристократа, он должен был причислить к племени недочеловеков.
Женитьба на Мирьям, вдове израильского героя, тоже была пластом маскировки. Но тут прибавился еще один, если можно так выразиться, психологический аспект.
Осенью 1941 года в Киеве, в Бабьем яре, они проводили акцию. На исходе того дня ему захотелось самому взять пулемет. И вдруг в толпе голых евреев, стоявших перед рвом, он увидел девушку, красота которой обожгла его. Никогда прежде в нем, уже имевшем трехлетний опыт общения с женщинами, не пробуждалось такого дикого желания.
Восемнадцатилетний офицер СС имел возможность извлечь девушку из пригнанного на убой стада. Но истинный ариец не мог опуститься до сожительства с еврейкой. Это было равносильно скотоложству. Нет, он не смел. Он жал на спусковой крючок с остервенением, пока пулемет не умолк. А он лежал на брезенте опустошенный. И опустошение было таким же сладостным, как после полового удовлетворения. А потом, наваждение какое-то, его неудержимо тянуло к еврейским женщинам, и он все время должен был противостоять этой отвратной патологии. Но когда в синагоге рядом с ним появилась Мирьям, в первую минуту он решил, что Сатана, которому он поклоняется, сейчас, через тридцать один год, вернул ему из Бабьего яра ту обнаженную девушку. Подобие было невероятным. И наверно, тот же Сатана подсказал ему, что эта женщина может оказаться для него не только маскировкой, но и средством разрешения патологических инстинктов.
К концу этой исповеди Мирьям окаменела. Никакая дополнительная боль не могла бы подействовать на нее, впавшую в каталепсию. Шестнадцать лет прожить с этим чудовищем! Зачем она пошла в ту странную синагогу? Зачем она уехала из Израиля? Там не могло случиться ничего подобного.
Она вернулась к действительности, когда медицинская сестра вошла в спальню со шприцем в руке. В тот ничтожный промежуток времени, пока жидкость из шприца перелилась в атрофированное от истощения бедро, Мирьям поняла, что она должна предпринять.
После операции Джозефа выписали домой умирать. Морфин только слегка притуплял невыносимую боль. Каждый проезжавший автомобиль ударял бампером по позвонкам, хотя их дом стоял довольно далеко от дороги. Джозеф молил дать ему яд, чтобы прекратить страдания.
А Мирьям знала, как он умеет переносить боль…Ее сорокалетие они отпраздновали на озере Тахо. На лыжах они забрались в дикую глушь. В лесу на относительно пологом спуске они провалились в занесенный снегом овраг. Мирьям подвернула ногу в колене, и около двух километров Джозеф нес ее на спине. Он часто останавливался передохнуть. Еще бы – она не перышко, да еще две пары лыж. И только на базе, когда с его распухшей ноги с трудом стащили ботинок, она узнала, что два километра по глубокому снегу он нес ее со сломанной лодыжкой. Он умел терпеть боль. Но сейчас он беспрерывно требовал морфин, а еще лучше – яд…
Мирьям уплатила сестре за неделю вперед и попросила ее больше не приходить. Мирьям уволила работавшую у нее мексиканку, щедро вознаградила ее за два года работы и написала ей отличную рекомендацию. Затем она унесла из спальни телефон.
Джозеф лежал пластом на плоском матраце, покрывавшем деревянный щит. Раз в четыре-пять дней он оправлялся через отверстие в животе. Он кричал. Он требовал уколов морфина. Но Мирьям вводила ему только сердечные средства и витамины.
Однажды он попытался встать с постели. Мирьям узнала об этом, услышав душераздирающий крик. Не спеша, она поднялась в спальню. Правая нога Вернера-Джозефа свисала с постели безжизненной плетью. Он продолжал кричать, потому что его постоянная невыносимая боль была ничем в сравнении с тем, что он испытывал сейчас, пытаясь поднять ногу. Мирьям села на мягкую табуретку у трельяжа и молча наблюдала, как он страдает.
Она очень устала. Порой ей хотелось, чтобы это прекратилось как можно быстрее. Но в такие минуты она упрекала себя в недопустимой слабости. С какой стати? Господь наказывает его за все, что он совершил. Не надо прерывать отмерянной ему кары. Он отказался от еды и питья. Мирьям предложила ему укол за каждый прием пищи. Плата была ничтожной – укол действовал не более получаса.
Как-то утром на улице Мирьям столкнулась с соседом. Он участливо осведомился о состоянии здоровья Джозефа. Крики несчастного доносились до них, хотя расстояние между участками около ста метров.
После той исповеди Мирьям ни разу не говорила с ним, если не считать скупых фраз, связанных с уходом за больным. Он осыпал ее бранью. Он сожалел о том, что не может убить ее в одном из лагерей уничтожения или во время многочисленных акций, участником которых он был. Мирьям в ответ только улыбалась, и эта улыбка сводила его с ума. Ни разу она не произнесла его имени – ни истинного, ни вымышленного, ни того, которым она его называла.
И только когда он наконец умолк после трех месяцев отмерянной ему муки, Мирьям отправила телеграмму Ярону и Далии: "Йоси подох устрою дела возвращаюсь Израиль мама".
1989 г.
ВСТРЕЧА
Голдстайны, отец и сын, преуспевающие владельцы адвокатской конторы в Нью-Йорке, заняли свиту в гостинице "Форум". Туристский агент, организовавший поездку, уверял, что лучшей гостиницы в Братиславе не сыскать.
Даниил Голдстайн родился и прожил в этом городе девять лет до того дня осени 1941 года, когда даже небо рыдало, видя, как их семья вынуждена бежать в Будапешт. Сейчас, пятьдесят пять лет спустя, он впервые приехал в родной город.
Даниил умел блестяще излагать логичные построения, завораживая судей и присяжных мягким баритоном. Но никакие усилия не помогли бы ему объяснить, чего вдруг он решил приехать в Братиславу, в которой у него нет ни родных, ни близких, ни даже могил родителей, почему он уговорил Стенли, тридцатитрехлетнего сына, единственного своего наследника и компаньона, сопровождать его в этой поездке. Не было тому объяснения.
Еще в 1947 году его приемный отец, доктор Голдстайн получил официальное сообщение о том, что родители Даниила погибли в Освенциме. Старшего брата Гавриэля разыскать не удалось, хотя обширные связи доктора Голдстайна предоставляли ему широчайшие возможности.
Солнце уже давно скрылось за домами. Но июльский вечер был светел. Можно было рассматривать город, неторопливо прогуливаясь по быстро пустеющим улицам. Многое Даниил узнавал, приближаясь к дому, в котором родился. Вот он – красивый респектабельный образец барокко начала двадцатого века. Здесь, на четвертом этаже жила семья видного братиславского врача-терапевта доктора Гольдмана. Слева от широкой массивной двери с бронзовыми львами была отполированная до зеркального блеска медная табличка с именем доктора. Войти бы сейчас в просторный подъезд с мраморным полом, прикоснуться к вычурной металлической двери лифта, который до самого бегства из Братиславы был любимым развлечением ребенка. Не надо. А вот гимназия, в которой учился Гавриэль.
Стенли сопровождал отца, подавляя скуку. Братислава не производила на него впечатления. Реминисценции отца оставляли его равнодушным.
Воспоминания… Когда в Будапеште их погрузили в этот страшный вагон, ему было почти двенадцать лет. По логике вещей Будапешт он должен помнить лучше Братиславы. Но улицы оживали, воскрешая далекие детские ощущения, и запахи, и звуки. И сразу за этим была боль, и голод, и страх. Их разлучили, как только за ними захлопнулись врата ада. Родителей увели навсегда. И Гавриэля. Рассказывали, что его, крепкого семнадцатилетнего юношу, приставили к печам в крематории. Рассказывали, что работавшие в крематории совершили побег. Кому-то вроде удалось спастись. Слухи были смутные, осторожные. Слухи обреченных. В начале декабря он впервые потерял сознание.
А потом? Он не помнит, как их освободили советские солдаты. Расплывчатые картины в сумеречном сознании прыгали, словно несфокусированные кадры испорченного кинематографа. Он не помнит, каким образом советская больница превратилась в американский госпиталь. Только постепенно, уже к концу лета можно было отличить одну от другой выхаживавших его сестричек. Медленно, из ниоткуда выползала и становилась понятной английская речь. Он уже мог общаться с этим добрым американским майором, доктором Голдстайном.
Тяжелые темно-красные яблоки пригибали к земле ветви в госпитальном саду на берегу Майна, когда Даниэль на смеси английского с венгерским и словацким рассказал доктору Голдстайну, что произошло с их семьей после бегства из Братиславы. Майор протирал очки и снова надевал их, не произнося ни слова. Перед рождеством доктор Голдстайн демобилизовался и вернулся в Нью-Йорк вместе с усыновленным Даниэлем. Новые родители оказались такими же золотыми, как родные, по которым мальчик долго не переставал тосковать. Случайно ли слово голд – золото – оказалось в корне обеих фамилий? Воспоминания…
В молчании Голдстайны подошли к гостинице. Даниил не мог вынырнуть из прошлого. Стенли нагулял аппетит и мечтал о свиной отбивной с ребрышком и бутылке хорошего сухого красного вина.
Белбой выкатил тележку с двумя чемоданами и погрузил их в багажник такси. На заднее сидение сел красивый атлетически сложенный молодой человек. Рядом с водителем – старик с вязаной ермолкой на голове. Евреи – подумал Стенли. Но до чего же этот старик похож на отца! Впрочем, все старые евреи похожи друг на друга. Такси тронулось. В тот же миг Стенли забыл неизвестно как возникшую сентенцию.
Утром они поехали на еврейское кладбище. Даниил помнил бабушку и дедушку. Он их очень любил. Они умерли почти одновременно перед самым разделом Чехословакии. Даниэлю было уже почти шесть лет. Его не взяли на похороны. Но потом, когда установили памятники, они приехали на кладбище всей семьей. Он помнил эти памятники. Он помнил, где они находятся не хуже, чем улицы Братиславы, вблизи их дома. Даниил был уверен, что сейчас без труда найдет дорогие могилы. Только до того, как они вошли в ворота.
Они стояли одни перед густыми зарослями крапивы, репейника и чертополоха, скрывавшими поваленные и разбитые надгробья. Даниил беспомощно озирался. Стенли увидел у сторожки старого словака, по-видимому, если судить по внешнему виду, просящего милостыню.
Даниил обратился к нему, с трудом извлекая из памяти крохи слов на словацком языке. Оказалось, старик служил сторожем, а в сторожке даже есть книги захоронений. Даниил назвал имена – Эстер и Моисей Гольдманы..
Старый сторож как-то странно посмотрел на этих американцев (он определил в них американцев еще до того, как они обратились к нему) и быстро направился вглубь кладбища по едва заметной тропинке. Через несколько минут, в репьях до самого пояса, они пробрались к расчищенному островку в море заброшенности и тлена.
Две вымытых черных мраморных плиты чуть ли не до поверхности погрузились в землю, в многолетние слои сгнивших сорняков. Даже Стенли почувствовал незнакомый трепет у могил прабабушки и прадедушки.
– Но каким образом эти могилы?.. – Даниил провел рукой от одного памятника к другому, а затем – к окружавшей их крапиве и чертополоху.
– Понимаете, господин, я и сам удивляюсь. Понимаете, надо же такое, вчера пришли два господина, старый и совсем молодой. По-моему, они израильтяне. Они попросили найти могилы Эстер и Моисея Гольдмана. Старый господин даже знал номер участка и ряда. Я проверил по книге. Так и есть. А потом мы три часа искали. А потом еще часа два расчищали. Старый господин был в ермолке. Он сказал, что он внук захороненных. А его внук вытащил ермолку из кармана и сказал молитву на языке, на котором когда-то здесь молились. А старый господин заплакал. А потом он очень щедро заплатил мне. Простите, господин, но мне сдается, что вы похожи на старого господина.
Стенли подумал о двух евреях, которых вчера вечером увидел у входа в гостиницу, но решил, что разумнее промолчать.
Даниил тоже заплатил щедро. В такси он сидел, всем корпусом поддавшись вперед. Гостиниц в Братиславе хватает. Вчера вечером по пути в свой "Форум" они прошли мимо "Данубы". Начнем с "Форума".
Даниил не мог скрыть волнения, когда спросил у администратора, не остановились ли у них два израильтянина, старик и юноша.
– У нас останавливается много израильтян. Но именно вчера вечером улетели домой пожилой господин и юноша.
– Умоляю вас, покажите мне регистрационную книгу!
– Я был бы рад оказаться вам полезным, но мы не имеем права показывать регистрационную книгу посторонним. Только полиции.
– Я знаю. Но поймите, возможно это был мой брат, которого я не видел и о котором не имею представления пятьдесят два года.
– Увы, господин, я не имею права.
Стенли молча положил двадцатидолларовую купюру. Администратор молча спрятал ее в ящик, молча достал регистрационную книгу и молча указал карандашом нужную строку.
Так. Захави Гавриэль. Захави? Даниил не знал, что наиболее близкий перевод на иврит фамилии Гольдман – Захави. Захав – золото. Но какое это имело значение! Гавриэль! Захави Гавриэль 1927 года рождения. Это он! Место рождения Братислава, Чехословакия. Конечно, Гавриэль! Брат! Стенли записал адрес и номер телефона.
– Так, сын, у нас еще ночь. Через два часа позвоним.
– В Израиль?
– Домой. Мы немедленно летим к Гавриэлю!
– Не разумнее ли сперва позвонить?
– Не надо звонить. Это Гавриэль. Это мой любимый брат. Не надо звонить. Не будете ли вы так добры заказать нам билеты на ближайший рейс в Израиль? – Спросил он у администратора
– Увы, господин, ближайший рейс только через шесть дней. Самолет из Братиславы в Тель-Авив только один раз в неделю. Если это срочно, можно лететь из Вены или из Праги.
Гавриэль подстригал траву и без того безупречно ухоженного газона. Но ведь три недели жена не прикасалась ни к траве, ни к розам, ни к бугенвиллии. Сад и лужайка держатся только на нем. Три недели он с Роненом путешествовал по местам, которые кровоточили в нем незаживающей раной. Мазохизм? Нет. Когда-нибудь это следовало осуществить. А сейчас, как ему казалось, не было лучшей возможности, а может быть, даже единственной возможности наставить Ронена на путь истинный. Ронен славный мальчик. Объективно. Не потому, что он внук. Бригадный генерал, командир одной из самых престижных дивизий, – Ронен прослужил в ней три года, – говорил Гавриэлю, в роте которого он был когда-то солдатом, что Ронен образцовый воин. Генерал уговаривал его остаться в армии, считая, что военная карьера – его естественное будущее. Но Ронен сказал, что по горло сыт рамками и ограничениями, что он мечтает несколько месяцев поскитаться по Индии, Непалу, по Дальнему Востоку или по джунглям Южной Америки. А там будет видно, какую дорогу выбирать.
Обычное поведение многих израильских юношей и девушек, отслуживших армию. Какая-то непонятная склонность к авантюризму. Но прибавляет ли это любовь к своей стране? А может быть прибавляет? Порой Гавриэль сомневался и обвинял себя в старческой нетерпимости. Мол, мы были другими. Ну, были. Действительно, разные. Так ведь и время разное. И все же… У него лучшее в Израиле собрание записей фортепьянных концертов, а Ронен слушает грохот кастрюль, вообще не имеющий никакого отношения к музыке. Но ведь солдатом он был хорошим.
Может быть, что-то изменилось в мире и вместе с миром изменилась молодежь? И все-таки, зачем парням нужна серьга в ухе? Или почему бейсбольная кепка должна быть повернута козырьком к заднице? Дальний Восток!.. Мы, небось, не мечтали ни о каких Непалах и южно-американских джунгли, а после армии строили страну. Вот он, например, ушел из армии в знании майора. Мог сделаться каким-нибудь чиновником, или открыть свое дело. Но предпочел стать строительным рабочим. Был плиточником, плотником, сантехником, штукатуром, электриком. Только овладев всеми строительными профессиями, стал подрядчиком. Миллионов не нажил. Удовлетворился скромным достатком. Много ли человеку надо? Коттедж у него не шикарный, но вполне приличный. Места в нем достаточно не только для двоих, но и для детей и внуков, хотя у них свое неплохое жилье. Дочь и сын стали врачами. Отец был бы доволен своими внуками.
Гавриэль рано ушел на пенсию – в шестьдесят лет. Сейчас он мог уже полностью, посвятить себя философии. Именно философия была причиной его ухода из армии, в которой, – никто не сомневался в этом, – его ждали генеральские погоны. Именно философия была причиной того, что он не стал очень состоятельным подрядчиком. Зато фундаментальное знание философии от Декарта и Спинозы до Бердяева и Бергсона позволяет ему забавляться неуютностью этих прекраснодушных левых профессоров, когда он, человек без формального образования, появляется на их семинарах.
Сколько из этих занимающих кафедры трепачей не сдали бы ему экзамена по Канту и даже по Марксу, которого они, занявшие университетские должности благодаря протекции правивших социалистов, считают философом! Не доходит до них, что своим слякотным либерализмом они разрушают страну. Пожалуй, и до него не очень скоро дошло. Его тоже в молодости привлекали социалистические лозунги. Он уже имел представление о Платоне, Аристотеле, Демокрите, а к Библии даже не прикасался. И это после всего пережитого. А может быть, благодаря пережитому? Только потом, изучая философов, он снова и снова обращался к Библии, а, надев ермолку, каждую неделю внимательно, словно впервые, вникал в очередную главу и в комментарии к ней.
Его попытки приобщить к Библии Ронена натыкались на иронический скептицизм старшего внука. Гавриэль часто повторял ему фразу, – которой нередко сбивал спесь с противника во время дискуссии: "Не принимай воображаемого за действительное, если оно противоречит факту". Но, в отличие от университетских профессоров, Ронен только насмешливо улыбался, услышав эту фразу. Изо всех сил Гавриэлю хотелось удержать внука от поездки. Он верил, Ронен не пристрастится к наркотикам, что, к сожалению, случалось с некоторыми во время таких поездок. Но лучше бы без соблазнов. И тогда он прибегнул к не весьма желательному средству.
Гавриэль никогда не рассказывал об Освенциме, о невероятном побеге, о чуде спасения, о партизанском отряде, воспоминания о котором даже сейчас переполняли его гордостью. Конечно, только случаем можно объяснить, что он наткнулся именно на этот партизанский отряд. Командиром оказался еврей, опытный и смелый офицер Красной армии. Отряд был интернациональным. На равных в нем воевали украинцы, русские, поляки, словаки, мадьяры и даже два немца.
Разведкой командовал до сумасшедствия храбрый еврей. В совершенстве владея немецким, французским и румынским языками, он обычно работал под немецкого майора инженерных войск. Гавриэль воевал непосредственно под его началом и вскоре стал правой рукой командира.
За смерть родителей он кое-что взыскал с немцев. Сколько пассажирских поездов с офицерами и солдатами, сколько воинских эшелонов они взорвали!
О Даниэле он ничего не знал ни тогда, ни сейчас. Все многочисленные попытки получить какие-нибудь сведения о любимом младшем брате заканчивались ничем.
Ронен как-то, еще будучи ребенком, спросил у него, зачем деду нужны цифры на предплечье. Гавриэль впервые нарушил правило не уходить от вопросов ребенка. В тот день он чуть было не согласился с предложением зятя, отца Ронена, отличного пластического хирурга, убрать это рабское тавро.
И вот сейчас он рассказал Ронену о гетто в Будапеште, об Освенциме, о партизанском отряде, о том, что обязан посетить места кошмаров своей юности, что это долг перед уничтоженными. Бабушка, как известно Ронену, не очень крепка, чтобы сопровождать его в такой поездке. У детей свои планы на отпуск. А Ронен сейчас свободен. Если ему это в тягость, придется поехать одному. Ронен согласился не раздумывая.
Похоже, за эти три недели внук повзрослел больше, чем за три года службы в армии. Во всяком случае, о поездке, которую Гавриэль считал авантюрой, речь больше не заходила.
У калитки остановилось такси. Гавриэль выключил мотор косилки. С интересом и недоумением он наблюдал за тем, как таксист под присмотром молодого джентльмена открыл багажник и стал извлекать чемоданы.
И вдруг из автомобиля появился… Господи Всемогущий! Да ведь в этом не может быть сомнений! Даниэль!
– Даниэль!!! – Он выскочил из калитки и схватил в объятия Даниила. Господи! Он ведь так любил своего братика, этого ребенка, так любил! Они замерли, обнявшись, молча, только плечи вздрагивали конвульсивно.
Стенли, лишенный эмоций Стенли, смахнул слезу. Он унаследовал от отца надежную веру в неразрывную цепь причинно-следственных связей, в которой каждое звено доступно логическому анализу. И вдруг такая необъяснимая встреча. Невероятно!
Таксист выгрузил чемоданы и молча смотрел, понимая, что происходит нечто необычное. Впрочем, они ведь в Израиле. Все здесь необычное.
Первым заговорил Даниил. По-английски. Только на этом языке он мог полностью выразить себя. Гавриэль понял, и дальше общение продолжалось уже только по-английски. Добро, кроме жены и младших внуков, детей сына, все свободно владели английским языком.
За праздничным столом, накрытым на террасе, Даниил повторил для всех то, что рассказал Гавриэлю – посещение кладбища в Братиславе и последующие за этим действия.
Ронен приехал позже всех. После взаимных представлений, в которых не было необходимости, – дед и его брат были похожи как близнецы, – Ронен полуобнял Стенли и насмешливо спросил:
– Uncle Sam?
– Uncle Stanly, – в тон прозвучал ответ, и они оба рассмеялись. Вместе с пиджаком и галстуком Стенли снял с себя снобистское высокомерие. В этот теплый израильский вечер, в этой теплой семье, в которой он сразу почувствовал себя родным, ни в галстуке, ни в высокомерии не было необходимости.
Ронен с неприсущей ему серьезностью впитывал в себя рассказ Даниила, находясь, казалось, и здесь и одновременно в другом измерении. Когда Даниил закончил рассказ о полете из Вены, Ронен поднялся и скрылся в доме. Появился он на террасе минуты через две. На буйной его шевелюре красовалась бело-голубая праздничная ермолка деда.
Гавриэль внимательно посмотрел на внука. Он не спросил, но Ронен расслышал удивленный вопрос и, улыбнувшись, ответил:
– Все очень просто. У моего дорогого деда есть любимое изречение: "Не принимай воображаемое за действительное, если оно противоречит факту". Но в данном случае факту ничто не противоречит. Не так ли, Гавриэль?
1997 г.
НАСЛЕДНИК
Профессор обычно посещал синагогу не чаще трех раз в году – в Йом-Кипур и в дни годичного поминовения родителей, хотя считал себя верующим с того далекого довоенного времени, когда носил красный галстук пионера, чтобы не отличаться от других еврейских детей в забытом Богом подольском местечке. У выдающегося математика уже давно было рациональное объяснение его веры. И его нерелигиозности. Но в течение последних четырех недель профессор каждую среду приходил в синагогу. Не на богослужение. На лекции рава Бен-Ами.
Несколько месяцев назад профессор услышал от русскоязычных соседей о необычном раввине. Знакомые рассказывали, что рав Бен-Ами читает лекции на русском языке, и замершая аудитория слушает его с раскрытыми ртами. Даже твердокаменные атеисты посещают эти лекции. Интересно невероятно! Освещенные невидимым лучом оживают лица и события, описанные в Танах"е. Говорили, что рав Бен-Ами был в Москве блестящим студентом-химиком, потом защитил диссертацию, что, приехав в Израиль, поступил в ешиву и стал раввином. Фамилию он сменил на Бен-Ами не то в ешиве, не то еще в Москве.
Просто так, из любопытства, подстегиваемого скепсисом, профессор заглянул в синагогу выяснить, что там приводит в восторг его знакомых.
Скепсис был в какой-то мере обоснованным. Не потому ли кандидат химических наук поступил в ешиву, что не сумел найти места, соответствующего положению? Профессор вспомнил свой приезд в Израиль.
В аэропорту, заполняя документы, израильский чиновник спросил, какая у него специальность.
– Математик, – ответил профессор. Ему и в голову не пришло, что тупой малообразованный чиновник сможет интерпретировать это по-своему. Но тот смог. И в документах профессора, труды которого были знамениты во всем математическом мире, появилась запись "учитель математики". В течение нескольких месяцев длилось тягостное знакомство профессора с израильским чиновничьим миром, который олицетворял тот первый узколобый чиновник. Кто знает, чем бы завершилось это знакомство, если бы профессор не получил приглашение занять кафедру в одном из американских университетов?
Жена, уставшая от сражений, согласилась немедленно. Но профессор возразил. Не для того он уехал из Советского Союза, чтобы снова оказаться не в своей стране. Чиновники внезапно пробудились. Если человека покупают американцы, значит ему есть цена.
Не потому ли кандидат химических наук стал раввином, что израильские чиновники не сумели определить, стоил ли он чего-нибудь? Но уже во время первой лекции пришлось признаться, что скепсис был неуместен. В течение двадцати трех лет, прожитых в Израиле, у профессора была возможность слушать очень хороших лекторов, в том числе и раввинов. Иврит уже давно не был препятствием для полноценного восприятия. Но такие лекторы, как этот молодой человек, действительно рождаются нечасто. Дело даже не только в манере изложения, в образной речи и богатейшем словарном запасе. Никакая риторика не могла бы произвести такого впечатления, не будь она одухотворена глубокой верой и убежденностью.
Профессор знал, что материал собственных исследований, особенно трудно давшихся, выстраданных, ставших существенным вкладом в науку, он излагал лучше, чем обычный курс топологии.
Освещения темы на каждой лекции рава Бен-Ами были неожиданными. Событие, описанное в Торе, – а профессор в глубине души гордился отличным знанием текста даже в оригинале, – вдруг оказывалось почти незнакомым. Во всяком случае, при прочтении этого текста у профессора никогда не возникало такого видения и таких ассоциаций.
Рав Бен-Ами рассказывал о библейском событии так, словно был его очевидцем. Вот и сейчас, эпизод, когда Эйсав, почитая родителя, решил приготовить Ицхаку самое изысканное блюдо, и для этого целый день охотился на оленя, подвергая свою жизнь опасности, вдруг приобрело неведомый ранее глубокий философский смысл. Сколько раз профессор видел изображение двух скрижалей завета с десятью заповедями! Но только сейчас рав Бен-Ами донес до него глубокий смысл того, что заповедь "Почитай отца твоего…" написана на первой скрижали, еще до запретов "Не убий", "Не прелюбодействуй", "Не укради".
У старого скептика возникли некоторые сомнения и ему захотелось обсудить с равом эту проблему с глазу на глаз. Поэтому, в отличие от многих слушателей, он не стал задавать вопросов, а дождался, пока опустела синагога.
Рав, воплощение любезности, усадил профессора рядом с собой и весь превратился во внимание. Словно пришел к нему старый добрый знакомый. Опытный ученый не клюнул на эту приманку. Но уже потом, вспоминая начало беседы, профессор заметил, что разговаривать с этим молодым человеком было так же интересно, как со своими юными талантливыми коллегами. Не ощущалась разница в возрасте.
– Два положения, уважаемый рав, заставили меня обратиться к вам с вопросом. Во-первых, почему вы считаете, что Эйсав захотел приготовить Ицхаку изысканное блюдо из почтения к родителю, а не из желания получить отцовское благословение? И второй – если я хорошо помню этот текст, там даже не упоминается охота на оленя или опасности, которым подвергался Эйсав.
– Отвечу сперва на второй вопрос. Вы, безусловно, знаете, что существует устная Тора и рабанические источники, написанные на ее основе. Вот откуда сведения об охоте Эйсава. А теперь ответ на первый вопрос. Ицхак попросил Эйсава принести ему пищу. У Эйсава не было никаких сомнений в том, что он получит благословение. Одно лишь желание приготовить отцу самое изысканное блюдо заставило его пойти на охоту.
– Выходит, Эйсав был наказан за добродетель, а Иаков награжден за обман?
– Так может показаться, если читаешь Тору как беллетристику, а не как, скажем, учебник органической химии. Во-первых, не Иаков, а его мать Рывка была автором обмана. Во-вторых, этот обман стал судьбоносным для нашего народа, что, конечно, не делает обман легитимным. Иудаизм не оправдывает обмана даже для достижения святой цели – обмана во благо. И хотя, в-третьих, не Эйсав, а Иаков унаследовал веру отца и деда в единого Творца, а именно это было необходимо для дальнейшего хода истории, он дважды был наказан за обман. Сперва обманут Лаваном, а затем, еще более тяжко, при обстоятельствах, почти подобных тем, при которых Эйсав потерял отцовское благословение.
– Не понимаю.
– Элементарно. Иаков послал любимого сына Иосифа разыскать братьев, пасущих стада. И сын исчез. Иаков поверил солгавшим сыновьям, что Иосифа растерзали звери.
– Да, но ведь, выражаясь шахматным языком, это была многоходовая комбинация. Не будь Иосиф продан в рабство, не стань он затем фактическим правителем Египта, Иаков и его потомство погибли бы от голода в Ханаане. И завершилась бы на этом история еврейского народа.
– Безусловно. Но каково старому Иакову долгие годы пребывать в трауре по любимому сыну, первенцу любимой жены Рахели? Разве это не наказание? Но мнимый грех Иакова, ко всему еще, искупал Иосиф, брошенный в яму, проданный в рабство исмаилитам, страдавший в египетской тюрьме.