– Послушай, Лягушка, перевези меня на другой берег.
– Дурак ты, Скорпион, как же я тебя перевезу? Ведь ты меня ужалишь.
– Дурак, Лягушка, как же я тебя ужалю? Мы ведь тогда оба утонем.
– Правильно, Скорпион, ну, садись.
Сел. Плывут они, плывут. Один метр остался до берега. Не выдержал Скорпион. Ужалил. И оба они пошли ко дну. Так давайте же выпьем за выдержку.
Директор Киевского института усовершенствования врачей Михаил Нестерович Умовист пил много, очень много. Не знаю, провозглашал ли он при этом тосты, кроме "будьмо!", а если провозглашал, знал ли он тост о выдержке. Он зачитал мои данные и решение конкурсной комиссии, рекомендующей меня в качестве доцента кафедры ортопедии, травматологии и военно-полевой хирургии. Вдруг он остановился. Долго тер переносицу и сказал:
– Да, товарищи, я забыл предупредить, что финансовые органы ликвидировали ставку доцента. Так что вакантной должности сейчас фактически нет.
Не выдержал Скорпион.
Смутились даже отъявленные антисемиты. Бывший директор этого института, сейчас заведующий кафедрой хирургии, которому ровно четырнадцать лет тому назад я расквасил физиономию и который, безусловно, голосовал бы против меня, даже он вполголоса, но услышанный всеми, сказал:
– Грубая работа.
Тут вскочил второй профессор и, возмущенный, налетел на своего дружка:
– Как же ликвидировали, если я сам сегодня в бухгалтерии видел штатное расписание!
Директор оборонялся. Он объяснял, что должность, мол, есть, но не доцента, а ассистента, что заведующий кафедрой, член-корреспондент, мол, знал об этом, что будь он сейчас на ученом совете, он подтвердил бы справедливость слов директора. Второй профессор потребовал в таком случае провести меня на должность ассистента. Директор заявил, что это незаконно, так как в моем заявлении указана должность доцента, а не ассистента и что, если я на это соглашусь, то после новой конкурсной комиссии ученый совет вернется к этому вопросу.
В четверг утром на работу мне позвонил вернувшийся из Москвы член-корр. Попросил прийти к нему в удобное для меня время. Я ответил, что в ближайший месяц удобного времени у меня не будет.
– Вы меня не поняли, Ион Лазаревич, я приглашаю вас как врача. В Москве меня скрутило. Мне нужна ваша помощь.
Я догадывался, что это трюк. И все-таки вечером пришел к нему. Как я и предполагал, он был в добром здравии. По тому, как тщательно он выбирает булавку к галстуку, я понял, что у него сегодня свидание с новой дамой. Он высказал возмущение по поводу подлого поведения директора на ученом совете, рвал и метал, а в заключение пригрозил:
– Я этого так не оставлю!
С интересом разглядывая засверкавшую в галстуке бриллиантовую булавку, я ответил, не скрывая иронии:
– Оставите, Федор Родионович, оставите. И правильно сделаете. Бог вытащил меня из этого дерьма, и больше у меня нет желания в него окунаться.
– Нет, я так не оставлю.
– Оставите. Хотите, я даже объясню вам, почему оставите?
Член-корр. вопросительно посмотрел на меня.
– Вы, конечно, понимаете, что Умовист не решился бы на этот спектакль, не будь он уверен, что сможет сослаться на высшие инстанции, где, независимо от того, знали они заранее или не знали, его поддержат. А вы не станете ссориться с высшими инстанциями, особенно сейчас, когда вас представили к Ленинской премии. Но премии вам все равно не дадут, даже если вы ежесекундно будете уверять их в своей лояльности.
– Ерунда. А почему мне не дадут Ленинской премии? – Он спросил с деланным равнодушием, сквозь которое явно прорывалась тревога.
– А вот когда не получите, обратитесь ко мне. Я вам объясню. Ждать осталось недолго. Четыре месяца.
Я не лицемерил, говоря, что Бог вытащил меня из дерьма. Действительно, это радовало меня и непосредственно после ученого совета, и позже, и особенно, когда я взорвался на заседании ортопедического общества. Сейчас я расскажу об этом. Кроме всего, я был рад тому, что слух об ученом совете быстро распространился по Киеву. Евреи возмущались очередным антисемитским поступком. Знакомые русские говорили, что такое возможно только на черносотенной Украине. Знакомые украинцы уверяли, что это проделки ЦК, старающегося посеять ненависть между евреями и украинцами на благо российским колонизаторам.
А заседание ортопедического общества, о котором я упомянул, состоялось уже после Шестидневной войны, не помню точно в каком году, хотя, если бы это имело принципиальное значение, дату можно было бы восстановить.
И на сей раз председательствовал член-корр. Обсуждалась дискуссионная статья крупного московского ортопеда, отличного хирурга, настоящего ученого, человека красивой доброй души. Многие из выступающих, возможно, даже не очень жалующих евреев, в знак уважения к нему называли его не по фамилии, а по имени и отчеству – Аркадий Владимирович. Но вот, пошатываясь, на кафедру взобрался второй профессор Заплетающимся языком он начал:
– Не знаю, о каком таком Аркадии Владимировиче здесь все говорят. Я лично знаю Арона Вольфовича.
Председатель брезгливо поморщился, снял очки и стал их старательно протирать. Второй профессор понес несусветную чушь и закончил:
– И вообще, почему мы должны обсуждать классификацию Агона Вольфовича? Что у нас других классификаций нет?
Он так и прокартавил "Агона Вольфовича". Пошатываясь и осклабясь в самодовольной улыбке, он пошел на место. Небольшая пауза. Председатель надел очки, поднялся и сказал: "Так. Кто еще желает?" Кроме меня, желающих не было.
– Уважаемый председатель, уважаемые коллеги. Я не собирался выступить, да и сейчас не собираюсь обсуждать классификацию открытых переломов. Но предшествующее гнусное выступление не позволяет мне молчать.
– Ну, Ион Лазаревич…
– Тем более, что уже единственный, довольно мягкий эпитет вынуждает председателя укоризненно журить меня, хотя в течение всего мерзкого, дурно пахнущего выступления своего заместителя он не счел нужным как либо прореагировать. А еще я обязан выступить потому, что никто в этой аудитории не посчитал должным дать отповедь хулигану и антисемиту. Да, действительно, Арон Вольфович. Я мог бы сказать, что имя выступившего мерзавца – Николай, по-украински звучит Мыкола. Но объяснение еще проще. Живя среди подобной мрази, светлый человек, большой врач и ученый вынужден гордое имя первосвященника – Аарон – заменить безликим Аркадий, чтобы не пробуждать низменные страсти у пьяного хулигана.
Второй профессор вскочил. Соседи удерживали его или симулировали, что удерживают.
– Поскольку пьяный хулиган уже поднялся, ему остается только выйти вон. В противном случае я обещаю ему прибегнуть к таким отрезвляющим аргументам…
– Ион Лазаревич, вы же интеллигентный человек, ну, Ион Лазаревич!
– Уважаемый председатель, вместо укоров, я должен был бы услышать слова благодарности за то, что взвалил на себя ваши функции. Надеюсь, вы велите вашему ближайшему сотруднику покинуть аудиторию?
Не знаю, протрезвел ли второй профессор, но он тут же вышел.
А после заседания общества – член-корр.:
– Зачем вам надо было связываться с этим сукиным сыном?
Старший научный сотрудник-украинец (помните, мы испугались друг друга, поняв, что дело врачей – липа):
– Типичный израильский агрессор. И на этот раз тебя справедливо обвинят в неспровоцированном нападении. Нет в тебе христианской покорности. Нет, чтобы подставить вторую щеку.
Врач-еврей:
– Когда уже вы поймете, что мы живем на пороховой бочке? Какого черта вы лезете к ней с огнем? Знаете, как этот хозер на нас отыграется? Вам-то ничего. Но о нас хоть подумайте.
С украинцем мы посмеялись. Но русскому и, в особенности, еврею, я высказал все, что о них думаю.
Через две недели после того злополучного (или счастливого?) ученого совета вакансия была заполнена без конкурса. На должность ассистента приняли врача даже без научной степени. Вскоре мы с ним познакомились. Смущаясь, он подал мне руку и представился:
– Украинец.
– Еврей, – ответил я.
– Нет, вы меня не поняли. Украинец – это моя фамилия.
Присутствовавшие при этой сцене рассмеялись. Больше ничего не могу рассказать об этом человеке. Вероятно, он не хуже других.
Вечером 22 апреля 1966 года мне позвонил член-корр.:
– Ион Лазаревич, не могли бы вы заскочить ко мне?
– Дорогой, Федор Родионович, а я вам так, по телефону могу объяснить, что произошло.
– Перестаньте. Это не телефонный разговор.
Чего он испугался подслушивания в этом конкретном случае?
Никогда еще мне не приходилось видеть его таким подавленным и растерянным. Умный человек с хорошим чувством юмора, сейчас он не понимал, как комично выглядит его уязвленное самолюбие, вернее, неудовлетворенное честолюбие.
– Итак, по телефону вы не решились спросить, почему вы не получили Ленинскую премию?
– Угадали.
– Нет, Федор Родионович, не угадал, а вычислил. Еще утром, просмотрев газету, я знал, что вы мне позвоните.
– Вы тогда, помните? – сказали, что я не получу. Вам действительно было что-нибудь известно, или просто так сболтнули?
– Было известно.
– Но что вам могло быть известно? Ведь мы же были группой, которой не могли быть страшны никакие подводные рифы.
– Вот-вот. Ваша самоуверенность, ваша и ваших компаньонов, явилась причиной слепоты. Вы прошляпили не подводные рифы, а огромную гору, торчащую над водой.
– Не понимаю.
– В вашей группе был К.
– Ну и что? Уважаемый профессор. Заведующий кафедрой.
– Правильно. Вами уважаемый, а не Василием Дмитриевичем. Он и на вершине славы не потерял представления о совести, чести, благодарности. На ваше несчастье, в этом году он был в комиссии по Ленинским премиям. А, возможно, там были и другие, подобные ему.
– Ничего не понимаю.
– А чего же здесь понимать. Уважаемый вами К. уничтожил своего учителя, своего добродетеля, человека, который вылепил его из дерьма. В отличие от уважаемого вами, учитель был действительно уважаемым. Порядочные старики таких вещей не прощают. Если бы в вашей компании не было бы К., сегодня я пришел бы поздравить вас с премией.
– И вы это знали еще тогда?
– Естественно. Я же вам сказал.
– Почему же вы мне не объяснили?
– А вы меня не спрашивали. Вы были уверены в себе. В тот вечер вы думали не о том, о чем мы говорили, а о булавке к галстуку и предстоящей встрече с дамой.
– Сволочь вы, Ион!
– Правильно. А вы – сошедший на землю шестикрылый серафим.
– Вы были обязаны предупредить меня.
– Вероятно, еще больше в тот момент я был обязан продемонстрировать вам, что при всем вашем уме и силе вам не обойтись без еврея.
– Ладно. Давайте выпьем. Да, кстати, о еврее. Пойдете доцентом ко мне лично?
– Нет, не пойду.
– Что так?
– С этим покончено.
– Но ведь у вас степень кандидата!
– Ну и что? Вероятно, будет и докторская. Но с меня хватит одного щелчка по носу. Если бы вы тогда не уехали в Москву и присутствовали бы на том ученом совете, я сейчас сидел бы в дерьме по самые уши. Теперь в вас клокочет месть и вы костьми ляжете, но пробьете еврея. А еврей не хочет ни ваших милостей, ни ваших капризов. Еврей сам, до поры до времени, будет раздавать милости – лечить юдофобов, учить антисемитов, вытаскивать с того света фашистов. Только до поры до времени. Пока сам не станет хозяином своей судьбы.
– Ох, и доиграетесь вы. До меня уже дошли слухи о ваших разговорчиках об Израиле. Неужели вы думаете, что они не станут известны, если уже не стали, вашим соседям? (Метрах в 150-ти от моего дома находилось областное управление КГБ.)
– Во-первых, это поклеп. Ни у вас, ни у них нет свидетелей. Во-вторых, это то немногое, что отличает гомо сапиенс от бессловесной скотины.
– Нужны им ваши свидетели.
– И один из отличительных признаков человека – это чувство Родины. Беда, если оно безответно.
– Вам ли жаловаться! Даже улицу назвали вашим именем.
– Помните, у Пушкина: "Они любить умеют только мертвых". Оказалось, что я жив, и улицу в прошлом году переименовали. Но не в этом дело. Вы сейчас предлагаете мне должность доцента, делая это в первую очередь для себя. Но вот беда – он еврей. И надо будет предпринять колоссальные усилия, чтобы преодолеть препятствия по устройству этого нужного еврея.
– А думаете, там лучше? Мне приходится бывать за границей. Я-то знаю, как врачи там пробиваются к должности.
– И национальный признак служит препятствием? Молчите. Так вот, я хочу жить в
своемгосударстве, где, если я не пройду по конкурсу, причиной будет то, что мне предпочли более достойного еврея. Понимаете? Еврея!
Мы долго еще спорили с ним в этот апрельский вечер. Говорили о Библии, о Евангелии – любимых и непременных темах наших бесед.
После Шестидневной войны он впервые признал мою правоту. Когда началась алия из Киева, он попросил меня:
– Перед тем, как подадите заявление, предупредите меня.
– Зачем? Вы боитесь, что я вас скомпрометирую?
– Нет. Возможно, я даже приду проводить вас. Но мне это нужно.
Так я и не знаю, зачем ему это было нужно. Он не пришел проводить меня. Его уже не было в живых, когда я подал документы в ОВИР. Но я верю, что он бы не побоялся проводить меня. Верю потому, что, зная обо мне значительно больше других, зная о том, что в СССР я уже временный житель, он не побоялся выступить на моей стороне при чрезвычайных обстоятельствах, противопоставив себя
всемпрофессорам-ортопедам Киева. Но об этом я подробно расскажу в отдельной главе.
В СРАВНЕНИИ С 1913-м ГОДОМ
Для тревоги, казалось не было оснований. Сын сделал все. Даже больше, чем можно было сделать. Он окончил школу с золотой медалью. В 1971 году! В Киеве! И не просто школу, а 51-ю школу, руководство которой было знаменито своим мракобесием.
За шесть лет до этого, когда мы переехали на новую квартиру, я пошел устраивать сына в школу. Окинув меня пренебрежительным взглядом, директор объявил, что мест нет и мне следует обратиться в соседнюю школу. Я знал, что это ложь. Директору пришлось выслушать достаточно настойчивое заявление о правах моего сына, живущего в районе обслуживания школы, примерно, метрах в трехстах от нее. А если у директора есть какие-нибудь субъективные мотивы отказа, их придется оставить за стенами служебного кабинета.
Моя речь не задела директора. Внешне, во всяком случае, он оставался абсолютно спокойным и непробиваемым. "Нет, и еще раз нет. Можете жаловаться в райОНО".
Тут же, из кабинета директора, не спрашивая его разрешения, я позвонил, но не в райОНО, а третьему секретарю Печерского райкома партии. Спокойствие слетело с лица директора. Его явно смутил тон телефонной беседы. На его физиономии было написано недоумение по поводу того, что какой-то еврей так разговаривает с самим секретарем райкома, с человеком, от которого зависел директор. (Откуда было ему знать, что секретарь – моя пациентка.) Уже одного этого было достаточно. А тут еще секретарь в резкой форме приказала ему немедленно принять сына в школу.
Официальный барьер был преодолен. В ту пору мне трудно было представить себе высоту этого барьера. В одном классе с сыном училась дочь секретаря ЦК КП Украины, сын министра просвещения, дочь заведующего отделом ЦК, сын заместителя генерального прокурора, дети видных чинов КГБ и МВД. Много интересного можно было бы рассказать об их нравах. Но это не моя тема. В классе на год старше учился внук председателя президиума Верховного Совета Украины. Уже в двенадцатилетнем возрасте это был законченный негодяй с садистскими наклонностями. По части антисемитизма он был прямым наследником своего деда. К моменту окончания школы внук стал просто социально опасной личностью. Чуть уступали ему отпрыск министра просвещения и наследник заместителя генерального прокурора.
Кроме сына, в классе учились еще два еврея – внук персонального пенсионера, в прошлом видного чекиста, каким-то образом уцелевшего в сталинские времена, и дочь полковника милиции.
В первый день занятий сын пришел из школы с постной физиономией. Дело в том, что Андрей закричал: "А у нас в классе новый жид!" Сын предложил ему выйти для выяснения отношений. Выяснение состоялось на улице после уроков. Больше всего беспокоило сына, что в драке он разбил очки своего противника. Я успокоил его, уверил в справедливости его поступка. Буквально через несколько минут раздался звонок. В дверях стоял генерал-лейтенант МВД.
– Ион Лазаревич, я отец Андрея. Мне бы хотелось поговорить с вами. "Уже знает мое имя", – подумал я и пригласил его войти. В своей комнате сын прислушивался к нашему разговору.
– Ион Лазаревич, мне немного неприятно касаться этой темы. И мы с вами были мальчишками. И мы дрались. Я лично считаю, что родители не должны вмешиваться в неизбежные детские драки. Но это уже не детская драка. Это какая-то дикая жестокость. Ваш сын бросил Андрея на тротуар и буквально изуродовал его лицо.
– Вот как? Сейчас я выясню причину. Если он виноват, он понесет наказание.
– Причем здесь причина? Это ведь явное хулиганство. Это, как я вам сказал, выходит за рамки обычной мальчишеской драки.
– Возможно. Но для меня важна причина. Я его сурово накажу, если он виноват. Сын!
Он вышел подавленный, с недоумением глядя на меня, только что одобрявшего его поступок, а сейчас за этот же поступок собирающегося наказать его. Я велел ему подробно рассказать, что произошло. При слове "жид" генерал-лейтенант неуютно заерзал на стуле.
– Спасибо, сынуля, можешь идти. Ты поступил правильно. Так вот, товарищ генерал-лейтенант. Еще несколько лет тому назад я объяснил сыну, что он не должен уклоняться от справедливой драки с более сильным, не бить слабого и девочку. Только в одном случае он имеет право бить любого, если услышит слово "жид". У вас вот колодки орденов. Не знаю, за что вы их получили, были ли вы на фронте…
– Я, как и вы, был танкистом. (И это он уже выяснил!)
– Тем лучше. Следовательно, вы воевали против фашизма. А антисемитизм – одно из проявлений фашизма. Надеюсь, вы накажете своего Андрея?
– Откуда это у него. У нас в семье он мог услышать только самое лестное о евреях!
– Надеюсь. Было бы очень печально узнать, что мальчик почерпнул антисемитизм в семье генерал-лейтенанта МВД. До свидания.
Не знаю, какой разговор состоялся у них дома. Но Андрей был одним из первых, с кем сын сдружился в классе. А генерал-лейтенант на выпускном вечере первым поздравил меня с золотой медалью сына.
Золотая медаль не была самоцелью, не была прихотью тщеславных родителей. Она должна была обеспечить возможность поступления в университет.
Сын наших приятелей, Шмулик, военный летчик. Мы любим этого славного парня. Он на год старше нашего сына. Мы часто сравниваем их. Казалось бы, профессия должна была наложить на Шмулика печать. Нет, она не видна, как не видны и другие штампы. Шмулик типичный израильтянин, сабра – раскованный, внутренне свободный, без комплексов, не несущий в себе своего еврейства как сокровище или проклятие. Глядя на него, мы с женой с горечью вспоминаем зажатое детство нашего сына. Вечная настороженность, бессменный внутренний часовой, не позволяющий неосторожно вырваться недозволенной фразе, непомерная тяжесть долга, взваленная на неокрепшие детские плечи.
Сыну еще не исполнилось двенадцати лет, когда у нас состоялся памятный разговор. Я объяснил ему, что такое еврей, что значило быть евреем в средневековой Испании, в Европе времен крестоносцев. Рассказал об уничтожении евреев Украины и Польши Богданом Хмельницким, о ритуальных процессах и погромах в царской России, о погромах во время гражданской войны, о катастрофе европейского еврейства. Объяснил, что значит быть евреем в Советском Союзе. Рассказал об исторических и психологических причинах антисемитизма. Заключая беседу, сказал: "У нас могут забрать всё – имущество, средства существования, свободу и жизнь. Но есть единственное, чего забрать у нас не могут – знания. Накапливай их, чтобы у тебя было то, чего нельзя забрать". Жена и теща резко осудили меня за эту беседу. Они обвинили меня в том. что я неправильно воспитываю ребенка, что я калечу его душу. Последующие события, кажется, доказали мою правоту.
Еврейская тема была единственным диссонансом в идеологическом воспитании сына. Все прочее шло официально по отлично отлаженной системе промывания мозгов. Будучи учеником 3-го класса, сын сочинил гневное письмо президенту Джонсону. Партия и правительство могли полностью рассчитывать на его единогласную поддержку. Павлик Морозов, как и положено, должен был стать кумиром и образцом. И вдруг, без моего пагубного вмешательства, сработало какое-то блокирующее устройство, и сын, еще будучи ребенком, уже сделался человеком с двойным дном, то есть обычным думающим советским человеком.
В СССР популярен злой анекдот. Цитируют Маяковского: "Мы говорим Ленин – подразумеваем партия. Мы говорим партия – подразумеваем Ленин". И заключают: "Вот так с самого основания советской власти мы говорим одно, а подразумеваем другое".
Интересные люди бывали в нашем доме – писатели, поэты, ученые, художники, артисты. То ли профессия делала их интересными, то ли интересность сделала их профессионалами. Важно другое. Среди нас не было явных ниспровергателей советской власти. Большинство собиравшихся были заинтересованы в благе своей страны даже при существующем строе значительно больше, скажем, секретаря ЦК партии. Именно понимание пагубности существующего состояния, тревога, мечта о благе постоянно сверлили мозг замечательных людей, собиравшихся у нас. Во время застолья уверенность, что среди нас нет стукача, что в квартире не установлена подслушивающая аппаратура, развязывала языки. Вещи приобретали настоящие названия. Событиям давалась истинная оценка, очень часто абсолютно противоположная официальной. Стукача среди нас, кажется, действительно не было. Подслушивающая аппаратура, как выяснилось, была. Не известно только, когда ее установили.
Сын слушал и впитывал в себя наши разговоры. И сталкивались в его детском мозгу диаметрально противоположные представления. И маячил перед ним легендарный образ Павлика Морозова. Но тщательно запланированный титанический труд многоопытного пропагандистского аппарата Страны Советов оказался бессильным перед логикой экспромтов перебивающих друг друга участников наших застолий.
К чести сына надо сказать, что только единственный раз в его двойном дне обнаружилось отверстие. Как-то еще до Шестидневной войны, он не сдержался и высказал своему школьному другу все, что ему известно о так называемой израильской агрессии против Иордании, о которой, брызжа отравленной слюной, сообщали средства советской пропаганды. Уже значительно позже, уверенный, что находится среди друзей, он имел неосторожность высказать мнение, отличающееся от официального. В тесной проверенной компании оказался стукач – ровесник сына. Это было болезненным, мучительным, но полезным уроком. Надо ли объяснять, как все это калечило детскую душу, деформировало характер.
Где-то в восьмом классе, потешаясь, сын прочел мне концовку своего школьного сочинения: "под руководством партии к сияющим высотам коммунизма, на знаменах которого начертано – мир, труд, свобода, равенство, братство". "Ну что, посмеет учительница снизить оценку после такой фразы?" – смеялся он. Затем эта концовка стала штампом. В особо торжественных случаях в штампе появлялись вариации, например, "…на алых стягах которого золотыми литерами начертаны…" Преподавание в школе гуманитарных наук вызывало у сына презрительно-насмешливое отношение. Но на соответствующих уроках он оставался в рамках ортодоксальности, венчая свои безупречные ответы "сияющими высотами коммунизма".
Однажды, придя из школы, сын высказал крайнее удивление тем, что дочь невероятно высокопоставленной особы изложила ему правильное понимание какого-то вопроса, абсолютно противоречащее официальной точке зрения. Его очень интересовало, дошла ли она до этого своим умом, или просто в их семье знают, что дважды два – четыре, но предпочитают не называть правильной цифры во имя неограниченной роскоши и власти.
Как и большинство родителей, я не замечал интеллектуальной акселлерации сына. Однажды я даже несправедливо возмутился, увидев, что его мировоззрение выплеснуло через край моих представлений. Было это осенью 1969 года. В ту пору я еще с затухающими колебаниями продолжал считать, что созданная Лениным коммунистическая партия была самой прогрессивной и благородной, что ее злокачественное перерождение началось после смерти Ленина, что будь он жив, мы сейчас наслаждались бы изумительными плодами его гениального учения.
Со смехом сын вышел из своей комнаты. В руках у него был раскрытый том Ленина.
– Ты читал статью "Партийная организация и партийная литература"? – спросил он меня.
– Читал.
– Ну и как?
– Что, как?
– Ты же считаешь, что во всем виноват Сталин, а Ленин был с нимбом вокруг лысины.
– Перестань кощунствовать!
– Да ты посмотри! В этой статье, в этой грязной демагогии уже видны истоки уничтожения настоящей литературы. А если копнуть поглубже, то даже оправдание физического уничтожения всякого инакомыслия.
Мы страшно поспорили. Я обвинил сына в том, что, как и вся нынешняя молодежь, он циничен, что у него нет ничего святого.
– Есть святое. Ты сам меня этому научил. Истина. А сейчас ты не хочешь видеть истину.
Возмущенный сыном, уверенный в своей правоте, я перечитал статью, затем наиболее любимое мною произведение Ленина – "Материализм и эмпириокритицизм". Что это? Демагогия, жонглирование понятиями, звонкое пустословие. Как же я мог не заметить этого 18 лет тому назад? Какими глазами читал я тогда? Я стал просматривать другие произведения Ленина. Боже мой! Да ведь Сталин действительно оказался только учеником и последователем своего учителя! Сын был прав, а я обрушил на него несправедливый гнев. С этой поры родительский авторитет перестал быть моим аргументом в споре.
Отношение к естественным наукам, в отличие от гуманитарных, у сына было очень серьезным. Школа выставляла его своим представителем на олимпиады – биологические, химические, математические, физические. Призовые места на биологических и химических олимпиадах оставляли его равнодушным. Но физические и математические олимпиады он считал ступенями в будущее. Уже в пятом классе он решил стать физиком. Тогда еще нельзя было всерьез отнестись к этому решению. Но он не отказался от него и в старших классах. Победы в семи физико-математических олимпиадах давали основание полагать, что выбор сделан правильно, хотя очень знающая и авторитетная учительница химии уверяла нас, что сыну следует заняться именно этой наукой.
В семье дискутировался вопрос, в какой ВУЗ пойти после окончания школы – на физический ли факультет Киевского университета, или в Московский физико-технический институт? Мне казалось, что в Москве пятая графа будет меньшим несчастьем при оценке знаний. Но золотая медаль усыпила даже мою бдительность. Для поступления сыну предстояло получить высший балл только сдавая единственный экзамен – физику. Задача казалась относительно простой. Мало вероятно, что даже из самых антисемитских побуждений пойдут на явный скандал. Уровень подготовки сына по физике ни у кого не вызывал сомнений. Для исключения любых неожиданностей, в течение года он частно занимался у физика, читающего в университете, и у одного из лучших учителей математики. Не только они, но и другие преподаватели университета, неофициально экзаменовавшие сына, уверяли, что ему невозможно поставить оценку ниже отличной. Для тревоги, казалось, не было оснований.
Тем не менее, состояние беспокойства не утихало ни на секунду, пока я ожидал сына, сидя на скамейке в парке Шевченко, напротив университета. Четыре часа непрерывно следил я за парадным входом красного здания. Когда же, наконец, появится сын? В момент появления в дверях университета, еще на расстоянии, не видя его лица, я уже почувствовал, что не услышу ничего утешительного. Надо отдать ему должное. В тяжелые минуты жизни он умеет быть собранным и выдержанным. Экзамен, как правило, длился максимум двадцать минут. Его экзаменовали около полутора часов. Два экзаменатора не скрывали своего раздражения по поводу того, что не могут загнать в угол мальчишку, которому только через три месяца исполнится семнадцать лет. Указав на построение отражения в выпуклом зеркале, доцент заявил, что вот эта линия неправильна. Сын возразил, что в построении нет ошибки. Затем последовал вопрос, какова причина возникновения электродвижущей силы в динамомашине. Поняв, что этот вопрос содержит подвох, сын переспросил:
– Причина, или условие?
– Причина.
– Сила Лоренца, – последовал ответ.
– Ничего подобного! Изменение магнитного потока.
– Простите меня, но это не причина, а условие. Я специально переспросил.
Экзаменаторы, тем не менее, поставили четыре, то есть снизили оценку на один балл, что лишало сына заслуженного права немедленно быть зачисленным в университет. Тут же он написал заявление о том, что не согласен с несправедливой оценкой экзаменаторов. Все это в спокойной повествовательной манере было рассказано рядом с памятником Шевченко, почему-то угрюмо взирающего на университет своего имени.
Жена, постоянно приглушающая наши с сыном разговоры об антисемитизме, на сей раз взорвалась и дала реакцию, необычную даже для меня.
Через несколько часов нам позвонили из университета и сообщили, что завтра, в девять часов утра сын должен явиться на конфликтную комиссию.
И на сей раз я ждал в парке, не отрывая взгляда от двери университета. Конфликтная комиссия состояла из профессора – председателя предметной комиссии и двух вчерашних экзаменаторов. Доброжелательно улыбаясь.профессор указал сыну на его чертеж:
– Вот вы недовольны оценкой, а ведь вы согласились с тем, что линия неверна и перечеркнули ее. А ведь построение было правильным. Нет у вас, оказывается, уверенности. Поэтому и следовало снизить оценку.
– Простите, профессор, отец предвидел возможность такой ситуации и дал мне ручку, подобной которой нет в Киеве. Эту линию перечеркнул не я, как вы сами легко можете в этом убедиться. Но если вы настаиваете на экспертизе…