Но перехожу к дальнейшим событиям. Наутро в тюрьме произошла душераздирающая сцена. Первым меня приветствовал гул большого колокола церкви Гроба Господня, возвещавший наступление дня. Как только он раздался, из ямы смертников послышались жалобные стоны и вопли — там находились шестеро несчастных, которых должны были казнить в тот день; одних — за одни преступления других — за другие, в том числе двоих за убийство.
Вслед за этим тюрьма наполнилась нестройными криками заключенных, на разные лады выражавших свое сочувствие несчастным смертникам. Одни плакали, другие орали во всю глотку «ура!» и желали им счастливого пути, третьи ругали и проклинали виновников их горькой участи, то есть свидетелей и судей; многие их жалели, а иные — таких было совсем мало — молились за них.
Все это не давало мне сосредоточиться настолько, чтобы благословить милосердное Провидение, вырвавшее меня из пасти смерти. Я оставалась немой и безгласной, не будучи способна выразить охватившие меня чувства, ибо в таких случаях чувства эти бывают настолько бурными, что мы не в силах быстро совладать с ними.
Все время, пока несчастные осужденные готовились к смерти, и тюремный священник уговаривал их подчиниться приговору, — все это время я дрожала от ужаса, точно положение мое со вчерашнего дня не изменилось; меня словно трепала жестокая лихорадка, речь и взгляд у меня были как у помешанной. Когда осужденных посадили в телегу и увезли[104] — у меня не хватило мужества взглянуть на это зрелище, — когда, повторяю, их увезли, я отчаянно разрыдалась и не могла остановиться, несмотря на все усилия!
Так прорыдала и безостановочно чуть ли не два часа. Когда же я успокоилась, этих несчастных, должно быть, уже не было в живых. На смену слезам пришло чувство, радости, тихой, благостной, задумчивой; я была в настоящем экстазе, в каком-то обаянии восторга и благодарности, которые я все еще была не в силах выразить словами; в этом состоянии я провела большую часть дня.
Вечером ко мне снова пришел мой добрый священник и вновь принялся за свои превосходные рассуждения. Он поздравил меня с тем, что теперь, благодаря отсрочке, я успею покаяться во всех своих грехах, в то время как души тех шести несчастных обречены, их уже ничто не спасет. С жаром убеждал он меня не терять моего нового отношения к делам мирским, какое у меня появилось, когда передо мной впервые разверзлась вечность. Под конец же сказал, что мое дело еще нельзя считать решенным, что отсрочка не есть помилование и что он не может полностью ручаться за благополучный исход. Тем не менее я должна радоваться, что мне подарили какое-то время, и постараться использовать его возможно лучше,
Как ни своевременны были его замечания, признаться, я была огорчена; я поняла, что мое дело может еще закончиться роковым образом, хоть священник и в этом не был уверен. В тот день я даже и не стала его ни о чем расспрашивать; он ведь сам сказал, что приложит все силы к тому, чтобы дело завершилось благополучно; по существу он надеялся на успех, но не хотел обнадеживать меня до времени. Последующие события показали, что опасения его были не напрасны.
Недели через две возникла угроза, что я буду включена в список смертников в следующую сессию. Лишь с большим трудом, подав слезное прошение о ссылке[105], удалось мне избегнуть этого: такой дурной я пользовалась славой и так упорно держалось мнение, что я рецидивистка, хотя, с точки зрения закона, я ею не была, ибо ни разу еще не привлекалась к суду; таким образом, судьи не могли, обвинить меня в этом, но председатель изложил мое дело так, как нашел нужным.
Теперь жизнь моя была спасена, но ценою ссылки. Ссылка была, правда, тяжелым наказанием, но по сравнению со смертной казнью казалась, большой милостью; поэтому я ничего не скажу ни относительно приговора, ни относительно предстоявшей мне участи. Мы готовы предпочесть смерти все что угодно, особенно когда за гробом нас ожидает мало приятного, как было в моем случае.
Добрый священник, которому я, совершенно посторонний ему человек, была. обязана своим спасением, искренне огорчался моей предстоящей ссылкой. Он рассчитывал, как он мне сказал, что мне удастся провести остаток своих дней под чьим-нибудь благотворным влиянием; он боялся, что я забуду свои былые невзгоды, что попав в общество отпетых каторжников, — в основном ведь они все отпетый парод! — я снова вернусь к своим прежним делам, разве что Господь Бог, прибавил он, еще раз окажет мне свое таинственное покровительство.
Давно я уже не упоминала о своей пестунье. Чуть ли не все это время она была тяжело больна; болезнь эта для нее оказалась тем же, чем для меня мой приговор: каждая из нас побывала на краю смерти. Она сделалась в полном смысле этого слова раскаявшейся грешницей, Я не упоминала о ней так долго оттого, что за все время ее болезни — мы не встречались. Но вот она стала поправляться, выходить понемногу и тотчас пришла меня проведать.
Я изложила ей свое положение, рассказала, как мной владели поочередно то страх, то надежда, сказала, чего я избежала и на каких условиях. Старуха присутствовала при моем свидании со священником и слышала высказанное им опасение, как бы я, попав в общество ссыльных, снова не вступила на путь порока. У меня самой были печальные мысли на этот счет, так как я знала, каких отпетых людей отправляют обыкновенно в ссылку. Вот почему я сказала пестунье, что страхи доброго священника не лишены оснований.
— Да, да, — отвечала она, — но я твердо надеюсь, что ты не соблазнишься таким ужасным примером.
А как только ушел священник, она сказала, что не надо отчаиваться, так как ей, может быть удастся устроить меня особенным образом, о чем она Подробно поговорит со мной в другой раз.
Я внимательно посмотрела на нее, и мне показалось, что она глядит Веселее, чем обыкновенно; и тотчас же у меня зародилась надежда на освобождение, но ни за что на свете не могла бы я придумать, как его осуществить. Однако дело это слишком близко касалось меня, и я решила не отпускать пестунью, пока не услышу объяснений; та долго отнекивалась, но наконец, вняв моим настойчивым просьбам, коротко мне ответила:
— У тебя ведь есть деньги, правда? А слышала ли ты когда-нибудь, чтобы человека с сотней фунтов в кармане отправили в ссылку?
Я мигом поняла ее, но сказала, что не вижу возможности уклониться от точного исполнения приговора, и так как эта суровость считается милостью, то нет сомнения в том, что все будет строго соблюдено.
В ответ старуха сказала только:
— Попробуем, может быть, что-нибудь выйдет.
На этом мы расстались.
Я сидела в тюрьме еще около пятнадцати недель. Почему вышла такая задержка, не знаю, но по прошествии этого срока меня посадили на корабль, стоявший на Темзе, вместе с шайкой в тринадцать самых отпетых негодяев, каких когда-либо порождал Ньюгет. Понадобилась бы книга гораздо длиннее, чем вся повесть, чтобы описать бесстыдства и подлости, до которых докатились эти тринадцать человек, а также их поведение в пути; обо всем этом у меня сохранился занимательный рассказ нашего капитана, подробно записанный его помощником.
Пожалуй, не стоит рассказывать всех мелких происшествий, приключившихся в промежуток от окончательного постановления о моей ссылке до посадки на корабль, да и места нет для этого, так как повесть моя приближается к концу; однако не могу не упомянуть об одном обстоятельстве, касающемся моего ланкаширского мужа.
Как я уже сказала, его перевели из общей тюрьмы в отделение для привилегированных во внутреннем дворе; с ним было трое других, так как спустя некоторое время к ним присоединили еще одного; не знаю, почему их держали там почти три месяца без суда. Кажется, они ухитрились дать взятку или подкупить свидетелей, которые должны были выступать против них, и, таким образом, у обвинения долго не было достаточных улик. После некоторого замешательства удалось все же собрать против двоих кое-какие показания, на основании которых их и отправили на виселицу; но участь двух других, в том числе и моего ланкаширского мужа, оставалась нерешенной. Правда, по одному свидетелю против каждого из них обвинение имело, но так как закон требует не менее двух свидетелей, то ничего нельзя было поделать. Все же решено было не отпускать их, так как следственные власти не сомневались, что свидетели в конце концов найдутся; с этой целью, была сделана публикация о поимке таких-то преступников, и каждый желающий мог явиться в тюрьму посмотреть их.
Я воспользовалась этим предлогом для удовлетворения своего любопытства, выдумав, будто меня ограбили в данстеблской карете и я хочу взглянуть на этих рыцарей с большой дороги. Входя во внутренний двор, я так закуталась, что почти не видно было моего лица, и муж не узнал меня. Вернувшись, я заявила, что отлично знаю обоих.
Тотчас же по всей тюрьме разнесся слух, что Молль Флендерс будет выступать свидетелем против одного из разбойников, и за это ей, дескать, отменят приговор о ссылке.
Прослышали об этом и сами грабители, и мой муж немедленно пожелал видеть миссис Флендерс, которая так хорошо его знает и собирается выступить свидетельницей против него; я получила разрешение посетить его. Я оделась в лучшее платье, какое взяла с собой в тюрьму, и пошла во внутренний двор, но лицо закрыла капюшоном. Сначала он мало говорил со мной и только спросил, знаю ли я его. Я отвечали: «Да, отлично знаю»; но так как я не только закрыла лицо, но изменила также голос, он не догадался, кто я такая. Он спросил, где я его видела; я ответила, что между Данстеблом и Брикхиллом, и тут, обратившись к тюремщику, спросила, нельзя ли мне будет поговорить с заключенным наедине. Тот ответил: «Сделайте одолжение», — и очень любезно удалился.
Как только тюремщик ушел, я закрыла дверь, сбросила капюшон и, разрыдавшись, сказала:
— Милый, ты не узнаешь меня?
Он побледнел и не мог произнести ни слова, как громом пораженный; вне себя от удивления, он сказал только: «Разрешите мне сесть», после чего, сев за стол и подперев голову рукой, тупо уставился в землю. Я же так разрыдалась, что долгое время тоже не могла говорить, но, дав выход своему чувству, повторила те же слова:
— Милый, ты не узнаешь меня?
Тогда он ответила «Да», — и долго не произносил больше ни слова.
Посидев еще некоторое время в изумлении, он поднял на меня глаза и сказал:
— Как могла ты быть такой жестокой?
Я совершенно не поняла, что он хочет сказать, и ответила:
— Как можешь ты называть меня жестокой?
— Прийти ко мне, — говорит, — в такое место? Разве это не оскорбление? Я тебя не грабил, по крайней мере на большой дороге.
Из этих слов я поняла, что он ничего не знает о моих невзгодах и думает, будто, получив известие о том, что он в Ньюгете, я пришла упрекать его за вероломство. Но мне столько нужно было сказать ему, что было не до обиды, и, в немногих словах я объяснила, что пришла совсем не оскорблять его, а, напротив, утешить и самой искать у него утешения, и что он легко убедится в отсутствии у меня дурных намерений, когда я скажу ему, что мое положение во многих отношениях хуже, чем его собственное. На лице мужа выразилась тревога, когда он услышал эти слова, но он с улыбкой проговорил:
— Разве это возможно? Ты видишь меня в кандалах, в Ньюгете, и два моих товарища уже казнены. Как же ты можешь говорить, что твое положение хуже, моего?
— Ах, — мой милый, — говорю, — слишком долго было бы мне рассказывать, тебе слушать мою печальную повесть, но если бы ты ее услышал, ты бы тотчас согласился со мной, что мое положение хуже.
— Как же это возможно, — говорит, — ведь я смертного приговора на ближайшей сессии!
— Очень даже возможно, — отвечаю. — Я уже приговорена к смерти три сессии тому назад, и исполнение приговора только отсрочено. Разве мое положение не хуже, чем твое?
И он снова замолчал, словно лишившись дара речи, потом порывисто вскочил с места.
— Несчастная чета! — воскликнул он. — Возможно ли это?
Я взяла его за руку.
— Полно, мой дорогой, садись, и поделимся друг с другом своим горем. Я заключена в этой самой тюрьме и нахожусь в гораздо худшем положении, чем ты, и, когда я расскажу тебе все подробности, ты убедишься, что у меня нет никакого намерения оскорблять тебя.
Тут мы уселись рядышком, и я сообщила ему о своих приключениях все, что сочла удобным, закончив рассказом о том, как дошла до крайней бедности; тогда я будто бы попала в одну шайку, научившую меня облегчать свои невзгоды непривычным для меня способом, будто вовремя попытки этой шайки ограбить дом одного купца я была схвачена служанкой за то лишь, что подошла к двери; будто я не взламывала ни одного замка и ничего не уносила и, невзирая на это, была признана виновной и приговорена к смерти, но судьи будто бы были тронуты моим тяжелым положением и заменили смертную казнь ссылкой.
Я сказала далее, будто мне очень повредило то, что меня приняли в тюрьме за некую Молль Флендерс, знаменитую воровку, о которой все слышали, но которой никто из них не видел; ему-то, однако, известно, что меня зовут совсем иначе. Я отнесла все на счет своей неудачи; приняв меня за означенную воровку, судьи обошлись со мною как с рецидивисткой, хотя это было единственное преступление, которое они знали за мной. Я долго говорила о том, что со мной случилось с тех пор, как я рассталась с ним; не скрыла, что встречала его и позднее, потому что он сам мог это заподозрить, и рассказала, как видела его в Брикхилле, как за ним была устроена погоня, — но после моего заявления, что я его знаю и он почтенный джентльмен, констебль прекратил погоню и пошел домой.
Он внимательно выслушал всю мою повесть, снисходительно улыбаясь моим похождениям, казавшимся детскими шалостями по сравнению с его собственными подвигами; но мой рассказ о Брикхилле поразил его.
— Так это ты, моя милая, — сказал он, — остановила толпу в Брикхилле?
— Да, я. — И я подробно рассказала все, что там видела.
— Значит, это ты спасла мне тогда жизнь, — сказал он, — я счастлив, что обязан тебе жизнью. Позволь же мне отплатить тебе тем же; я освобожу тебя из тюрьмы, хотя бы даже ценой своей жизни,
Я наотрез отказалась; слишком велик был риск, и ради чего? Ради жизни, которую не стоило спасать.
— Пусть так, — сказал он; для него эта жизнь, дороже всего на свете; — жизнь, которая дала ему новую жизнь, ибо, — сказал он, — до тех пор, пока меня не схватили, я никогда не подвергался такой опасности, как в тот раз. — Опасность тогда заключалась в том, что он не ожидал преследования на этой дороге; они удрали из Хокли совсем другим путем и пробрались в Брикхилл через огороженные поля, в полной уверенности, что их никто не видел.
Тут он мне рассказал длинную повесть своей жизни, весьма удивительную и необыкновенно увлекательную. По его словам, вышел он на большую дорогу лет за двенадцать до женитьбы на мне; женщина, называвшая его братом, не была ему родственницей, но принадлежала к их шайке; поддерживая с ними сношения, она жила постоянно в Лондоне, где у нее было обширное знакомство, оттуда она посылала им точные сведения о лицах, выезжавших из города, и на основании этих сведений им не раз доставалась большая добыча; женщина эта думала, — что нашла для него богатую невесту, когда привезла меня к нему, но попалась впросак, за что, однако, он ни капельки не сердился на нее. Рассчитывая, что я принесу ему богатство, он принял решение; покинуть большую дорогу, и начать новую жизнь, не показываясь на люди, пока не вышло бы общее прощение или пока он не добился бы за деньги прощения для себя лично и не почувствовал бы себя в полной безопасности; но так как вышло иначе, он снова приняться за старое ремесло.
Он подробно рассказал мне некоторые свои приключения особенно одно, когда он ограбил честерские кареты возле Личфилда[106], хорошо поживившись на этом деле; потом как «он ограбил пятерых прасолов»[107] ехавших на Берфордскую ярмарку[108] в Уилтшире покупать овец. По его словам, он захватил во время этих двух нападений столько денег, что, если, бы знал, где меня разыскать, наверное, принял бы мое предложение поехать в Виргинию или в какую-нибудь другую английскую колонию в Америке и обзавелся бы там плантацией.
Он сказал, что написал мне три письма и отправил их по оставленному мной адресу, но не получил от меня никаких известий. Это была правда; его письма пришли, когда был еще жив мой последний муж, так что я ничего не могла поделать и поэтому не ответила, чтобы он подумал, будто письма эти пропали.
Отчаявшись получить от меня ответ, он снова принялся за свое старое ремесло, хотя, добыв много денег, стал действовать с большей осмотрительностью, чем раньше. Потом он рассказал о нескольких жестоких схватках с проезжими, которые не желали расставаться со своими кошельками, и показал мне полученные им раны. Две из них были очень опасны, одна от пистолетной пули, раздробившей плечевую кость, и другая, нанесенная шпагой, которая проткнула его насквозь, но не задела внутренностей, так что он вылечился; один из его товарищей с истинно дружеской заботливостью поддерживал его в седле почти восемьдесят миль, потом разыскал в одном большом городе лекаря и сказал, что они путешественники, направляются в Карлайл[109] и подверглись по дороге нападению грабителей, простреливших его товарищу руку.
Все это, по словам мужа, его друг обделал так ловко, что на них не пало никакого подозрения и он спокойно пролежал в этом городе, пока не выздоровел. Он рассказал мне еще столько интересного о своих похождениях, что я с большой неохотой опускаю так как все же рассказываю не о его жизни, а о своей.
Потом я стала расспрашивать мужа о его нем положении и на что он рассчитывает, будут судить. Он сказал, что у суда нет против него, так как, на свое счастье, он участвовал только в одном из трех грабежей, в которых обвиняют их всех, и нашелся только один свидетель преступления, а этого, по закону, недостаточно; правда, суд надеется, что явятся и другие, и, увидев меня, он сначала подумал, что я пришла именно с этой целью, но если никто не явится, то он надеется получить оправдание; ему дали понять, что если он согласится отправиться в ссылку, то его не станут судить, но он; даже думать об этом не хочет, предпочитая ссылке виселицу.
Я пожурила его; во-первых, сказала я, если его coшлют, то такой отважный и предприимчивый человек, как он, наверное, найдет сотню способов вернуться на родину, может быть, даже раньше, чем отправится в путь. Он улыбнулся и сказал, что предпочел бы последнее, потому что содрогается при одной мысли, что ему придется работать на плантации, подобно тому как римские рабы трудились в каменоломнях; он считает, что гораздо приятнее отправиться на тот-свет при помощи виселицы, и таково единодушное мнение всех джентльменов, выгнанных судьбой на большую дорогу; ведь казнь положит, по крайней мере, конец всем его нынешним бедствиям, а что касается спасения души, то, по его мнению, человек может столь же искренно раскаяться за последние две недели своей жизни, среди ужасов тюрьмы, в яме смертников, как и в лесах и пустынях Америки; рабство и каторжные работы недостойны джентльмена; это лишь средство заставить человека рано или поздно сделаться собственным палачом; что может быть ужаснее? Поэтому он и думать не хочет о ссылке.
Я пустила в ход все средства, чтобы переубедить его, в том числе и испытанное женское красноречие — слезы. Говорила, что позор публичной казни, наверное, окажет гораздо более гнетущее действие на джентльмена, чем все унижения, которым он может подвергнуться за морем; что в атом последнем случае у него, по крайней мере, есть надежда остаться в живых, тогда как виселица исключает всякую надежду; ничего нет легче, как столковаться с капитаном корабля, — народ этот, как правило, добродушный и сговорчивый. А по прибытии в Виргинию легко можно будет откупиться, если хорошо себя вести, а тем более если располагаешь деньгами.
Он печально посмотрел на меня, и — я подумала было, что у бедняги нет денег; однако я ошиблась, он не то хотел сказать.
— Ты только что намекнула, моя милая, — сказал он, — что, может быть, я найду способ вернуться назад прежде, чем уеду, — я это понял так, что можно откупиться и здесь. Я предпочел бы дать двести фунтов, чтобы избежать высылки, чем сто фунтов за получение свободы по приезде в Америку.
— Это оттого, дорогой мой, — сказала я, — что ты не знаешь Америку так хорошо, как я.
— Может быть, и все же мне кажется, что и ты поступила бы точно так же, разве только пожелала бы увидеться с матерью, ведь ты мне говорила, что она в Америке.
Я ответила, что моя мать, наверное, давно уже умерла, а что касается других родственников, которые там, может быть, есть у меня, то я их не знаю; с тех вор как мои несчастья довели меня до того положения, в котором я находилась последние годы, я прекратила всякую переписку с ними; ему нетрудно вообразить, что я встречу самый холодный прием, если появлюсь у них в качестве ссыльной воровки. Поэтому я решила, в случае если туда поеду, не видеться с ними; но у меня все же связаны с этой ссылкой большие надежды, которые с лихвой возмещают все ее неприятности; и если ему тоже придется отправиться туда, то я легко его научу, каким образом избежать рабства, особенно имея деньги, единственного друга в подобном положении.
Он с улыбкой ответил, что не говорил мне, будто у него есть деньги! Я тотчас же его перебила, сказав, что, надеюсь, он не заключил из моих слов, будто я рассчитываю на его поддержку; напротив, хотя я не могу назвать себя богатой, однако же и не нуждаюсь, и так как у меня кое-что есть, то я скорее поделюсь с ним, чем возьму что-нибудь у него, хорошо зная, что какими бы деньгами он ни располагал, они все ему понадобятся в ссылке.
Тогда он проявил величайшую предупредительность. Он сказал, что денег у него немного, но он поделится со мною последним, если я буду нуждаться, и стал уверять, что у него совсем не было таких опасений. Он лишь имел в виду то, о чем я ему намекнула; ему хорошо известно, как следует поступать здесь, там же он будет самым беспомощным и жалким существом на свете.
Я ответила, что он напрасно боится того, что не таит в себе ничего страшного; если у него есть деньги, как я с удовольствием сейчас услышала, то он может не только избежать рабства, являющегося, по его мнению, неотвратимым следствием ссылки, но и начать новую жизнь, успех которой обеспечен при некоторой трудолюбии, столь естественном в подобных случае я напомнила ему, какой совет я ему дала много лет назад, предлагая поправить наши дела. Наконец, чтобы убедить его в правильности моих слов и в том, я прекрасно знаю, как взяться за дело, и не сомневаясь в успехе, я заявила, что готова выхлопотать себе отмену приговора о ссылке, а затем добровольно отправиться с ним туда, взяв при этом с собой столько денег, чтобы хватило и на его долю; я его уверила, что предлагаю это вовсе не потому, что не в состоянии прожить без его помощи, я считаю, что, мы оба довольно натерпелись здесь всяких невзгод и лучше нам покинуть эту часть света и зажить там, где никто ее попрекнул бы нас прошлым, где нам не грозила бы тюрьма и муки, ямы смертников, где мы могли бы с бесконечным удовольствием оглянуться на наши прошлые горести, в убеждении, что наши враги совершенно забыли про нас и что мы будем жить, как новые люди новой земле, и ни нам до людей, ни людям до, нас не будет никакого дела.
Я говорила ему все это так убедительно и так основательно разбила все его страстные возражения, что он меня обнял, заявив, что моя искренность и забота покорили его; он принимает мой совет и попытается подчиниться своей участи, в надежде на поддержку такой мудрой советницы и такого преданного друга невзгодах жизни. Но все же он хочет мне напомнить то, о чем я говорила ему раньше, именно, что, может быть, есть способ получить свободу еще здесь, так чтобы вовсе не пришлось ехать за море, — это было бы гораздо лучше. Я отвечала, что он может быть спокоен: я сделаю все, чтобы добиться чего-нибудь и этом направлении тоже; если же меня тут постигнет неудача, я, во всяком случае, исполню другое свое обещание.
После этой длительной беседы мы расстались если не более нежно и любовно, чем некогда в Дайстебле. Только тут я поняла, почему он отказался тогда ехать со мной дальше Данстебла и почему расставаясь со мной там, сказал, что обстоятельства не дозволяют: ему проводить меня до самого Лондона, как ему того хотелось. Я обмолвилась где-то на этих страницах о том, что история его жизни еще занимательней, чем моя. Самое же удивительное в ней было то, что своим отчаянным ремеслом он занимался целых двадцать пять лет и ни разу за это время не попадался; успехи же его были так велики, что время от времени ему удавалось устраивать себе передышки на год, а то и на два; во время этих передышек он ничем не занимался, жил на широкую ногу и даже держал лакея. Сколько раз, сидя в какой-нибудь кофейне, ему доводилось слышать, как люди, которых он ограбил, рассказывали о своем несчастье! При этом они часто, называли местность, где произошло ограбление, и так подробно описывали все обстоятельства дела, что у него не могло быть сомнений в том, что перед ним сидят его жертвы.
В ту пору, когда он так неудачно женился на мне ради моего мнимого приданого, он, оказывается, как раз наслаждался такой передышкой под Ливерпулем. Кабы, он не обманулся в своих надеждах, говорил он (и я думаю, что он не лгал), он порвал бы с прошлым и зажил бы по-честному.
Как ни печально было его нынешнее положение, в одном ему все же повезло: дело в том, что ограбление, в котором его обвиняли, было совершено без его личного участия и никто из потерпевших не мог присягнуть в том, что видел его, так что некому было против него показать. Однако, так как его забрали вместе со всей шайкой, нашелся лжесвидетель, какой-то деревенский парень, который присягнул в том, что видел его; ждали, что появятся и другие в ответ на разосланные объявления; в ожидании дальнейших улик его и держали под стражей.
Ему предлагали согласиться на добровольную ссылку; насколько я могла понять, за него хлопотал один влиятельный человек, его друг, который, понимая, что в любой момент могут явиться свидетели и дать показания против него, всячески убеждал его принять это предложение, — не дожидаясь суда. Я была вполне согласна с его другом и не оставляла его в покое ни днем ни ночью, уговаривая не медлить.
Наконец скрепя сердце он дал свое согласие. Его положение отличалось от моего; я направлялась в ссылку решением суда, он — как бы по собственному желанию. Поэтому ему уже нельзя было отказаться ехать, и ссылка, вопреки тому, что я говорила ему прежде, была для него неизбежной. К тому же тот самый влиятельный друг, который выхлопотал ему это снисхождение, поручился, что он действительно уедет и не вернется раньше определенного ему срока.
При таком повороте дела средства, которые я намеревалась пустить в ход, становились излишними; те шаги, которые я начала было предпринимать для собственного спасения, тоже оказались не нужны, разве что я решилась бы покинуть его и предоставить ему ехать в Америку одному. Но он об этом и слышать не хотел, говоря, что в таком случае предпочитает дожидаться суда, хотя бы это грозило ему верной виселицей.
Возвращаюсь к своим делам. Скоро мне предстояло отправиться в ссылку. Моя пестунья, которая все это время оставалась моим верным другом, пыталась выхлопотать мне прощение, но его можно было купить лишь очень тяжелой для моего кошелька ценой; остаться же с пустым кошельком, не возвращаясь к старому своему промыслу, было бы хуже ссылки, ибо там я могла прожить, здесь же нет. Мой добрый священник, со своей стороны, изо всех сил старался добиться отмены ссылки для меня. Но ему отвечали, что и так по его просьбе мне была дарована жизнь и что поэтому он не должен просить большего. Он очень огорчался моим предстоящим отъездом: ожидание близкой смерти, говорил он, произвело благотворное влияние на мою душу, беседы с ним закрепили это влияние; но он опасался, как бы я не растеряла все, если уеду. По этой-то причине ревностный служитель Бога и скорбел обо мне.
Ну, а я, правду сказать, уже не так этим огорчалась, как прежде, однако старательно скрывала от священника причину такой перемены и оставила его в убеждении, что уезжаю с большим неудовольствием и горечью.
Только в феврале меня, вместе с тринадцатью другими каторжниками, сдали одному купцу, торговавшему с Виргинией, на корабль, стоявший на якоре в Детфорде[110]. Тюремщик доставил нас на борт, а хозяин судна выдал расписку в том, что нас принял.
На ночь нас заперли в трюм, где было так тесно, что я чуть не задохлась от недостатка воздуха. Утром корабль снялся с якоря и пустился по Темзе до местечка Багбис-Хол; это было сделано, как нам сказали, по уговору с купцом, чтобы лишить нас всякой возможности побега. Однако, когда корабль прибыл туда и бросил якорь, нам было разрешено выйти на нижнюю палубу, но не на шканцы, где могли находиться только капитан и пассажиры.
Когда по шагам матросов над головой и движению корабля я поняла, что мы снялись с якоря, то сначала очень испугалась, как бы мы не уехали, не повидавшись с друзьями; но скоро успокоилась, убедившись, что корабль снова стал на якорь, и услышав от матросов, что завтра утром нам разрешат подняться на палубу и проститься с друзьями, которые придут к нам.
Всю эту ночь я лежала прямо на полу, как и другие заключенные, но потом нам отвели маленькие каюты — по крайней мере, тем, у кого была какая-нибудь постель, — а также уголок, куда можно было поставить сундуки или ящики с платьем и бельем, у кого оно было: это нужно оговорить, так как некоторые не имели ни одной лишней рубашки, ни полотняной, ни шерстяной, и ни полушки денег; однако я увидела, что и такие устроились на корабле недурно, особенно женщины, которым матросы платили за стирку и т.п., так что они могли доставать себе все необходимое.