Я пробовала прогнать эту мысль, но все было напрасно; она так завладела мною, что невозможно было с нею бороться. Наконец, в подкрепление моему новому намерению уехать из Лондона, мне пришло на ум, что эта поездка великолепно скроет от моей старой пестуньи все мои другие дела, ибо она не имела ни малейшего представления, где живет мой новый возлюбленный, в Лондоне или в Ланкашире, и когда я сообщила ей о своем решении, она прониклась полной уверенностью, что он в Ланкашире.
Подготовившись к этой поездке, я дала знать старухе и послала девушку, прислуживавшую мне с самого начала, взять для меня место в почтовой карете. Моя пестунья выразила желание, чтобы служанка сопровождала меня до последней станции и вернулась в Лондон в той же карете, но я убедила ее, что это будет неудобно. Когда я уезжала, она сказала, что не будет пытаться поддерживать со мною связь, так как убеждена, что любовь к ребенку побудит меня самое писать ей и даже навещать по возвращении в Лондон. Я уверила ее, что она не ошибается, и распростилась, страшно довольная, что покидаю наконец это заведение, несмотря на весь его комфорт.
Я не доехала до той станции, куда у меня был взят билет, а сошла в местечке Сгон, кажется, в Чешире, где у меня не только не было никакого дела, но не было также ни одной знакомой души. Но я знала, что с деньгами мы везде дома; я провела там два или три дня, пока не получила места в другой карете, и поехала обратно в Лондон, уведомив моего любезного письмом, что в такой-то день буду в Стони Стретфорде[44], где кучер должен был остановиться.
Карета, в которой я ехала, оказалась в этих местах случайно; она была нанята до Честера какими-то господами, направлявшимися в Ирландию, и теперь, на обратном пути, не была в такой степени связана расписанием, как почтовые кареты; так мы простояли на месте все воскресенье, и поэтому мой поверенный успел приготовиться к поездке, что в противном случае ему бы не удалось.
В его распоряжении было, однако, так мало времени, что он не успел доехать до Стони Стретфорда, чтобы встретиться там со мной к ночи, но встретил меня на следующее утро в местечке Брикхилл, как раз когда мы въезжали туда.
Признаюсь, я была очень рада видеть его, потому что накануне вечером чувствовала себя немного разочарованной, тем более что так далеко заехала ради этой встречи. Еще больше порадовал он меня блеском своего появления: он ехал в прекрасной барской карете четверней, с лакеем на запятках.
Мой друг тотчас же предложил мне выйти из кареты, которая остановилась перед гостиницей; заехав в эту же гостиницу, он велел отпрягать и заказал обед. Я спросила, зачем это, ведь я собираюсь продолжать путешествие. Он сказал: нет, мне нужно немного отдохнуть, а это прекрасная гостиница, даром что городок маленький; словом, мы не поедем дальше сегодня, что бы там ни случилось.
Я не очень настаивала; ведь раз он выехал так далеко мне навстречу, пошел на такие издержки, было бы неучтиво с моей стороны не сделать и ему маленького одолжения; и я не стала долго противиться.
После обеда мы пошли осматривать город и церковь и прогуляться по окрестностям, как обыкновенно делают приезжие, и хозяин гостиницы взялся быть нашим проводником при осмотре церкви. Я заметила, что мой любезный подробно осведомляется о священнике, и тотчас смекнула, что он, наверное, хочет предложить мне обвенчаться; и, конечно, я бы не отказала, потому что, говоря откровенно, положение мое было не таково, чтобы я могла сказать нет; у меня теперь не было оснований идти на подобный риск.
Но в то время, как эти мысли мелькали в моей голове, что было делом нескольких мгновений, я заметила, что хозяин отводит моего друга в сторону и шепчет ему, впрочем, не очень тихо: Сударь, если вам понадобится…? Остального я не расслышала, но, по-видимому, это было что-нибудь в таком роде: Сударь, если вам понадобится священник, то у меня есть поблизости друг, который всегда к вашим услугам и, если вы пожелаете, будет нем как рыба. Мой спутник ответил довольно громко: Отлично, я думаю, что понадобится.
Едва мы вернулись в гостиницу, как он накинулся на меня со словами, что раз ему посчастливилось встретиться со мной и все сложилось так благоприятно, то он молит меня ускорить его счастье, сразу покончив со всеми церемониями.
— Что вы хотите сказать? спросила я, слегка краснея. Слыхано ли? В гостинице, на большой дороге! Боже милостивый, как вы можете говорить подобные вещи?
— Очень даже могу, говорит, с этой целью я и приехал сюда; сейчас я вам это докажу, — и с этими словами вынимает большую связку бумаг.
— Вы меня пугаете, — сказала я, что это такое?
— Не бойтесь, дорогая, — проговорил он в ответ и поцеловал меня. В первый раз он позволил себе такую вольность. Потом, повторяя: — Не бойтесь, сейчас все увидите, — разложил передо мной все эти бумаги.
Там был, во-первых, акт, или постановление, о разводе с женой и при нем ряд свидетельских показаний о ее распутном поведении; потом свидетельство о ее похоронах, выданное священником и церковным старостой того прихода, где она жила, с указанием, какой смертью она умерла; копия распоряжения следователя о созыве суда присяжных для разбора ее дела и приговор присяжных, выраженный словами: non compos mentis[45]. Все это, несомненно, относилось к делу и должно было меня порадовать, хотя, замечу мимоходом, я не была настолько щепетильна, чтобы отказаться выйти за него и без этих документов. Однако я внимательно их пересмотрела и сказала, что все это, конечно, совершенно бесспорно, но что не было надобности привозить сюда эти бумаги, так как у нас еще довольно времени. — Нет, — сказал он, — может быть довольно времени для меня, но совсем не довольно для него, так как он не хочет знать никакого времени, кроме настоящего.
Была у него еще свернутая бумага, и я спросила, что это такое.
— Вот-вот, — сказал он, — я больше всего желал, чтобы вы мне задали этот вопрос.
И с этими словами он достает шкатулочку из шагреневой кожи, раскрывает ее и преподносит мне красивое кольцо с бриллиантом. Я не могла бы отказаться от него, даже если бы хотела, потому что он надел мне кольцо на палец; оставалось только сделать реверанс и поблагодарить. Потом он вынимает другое кольцо. А это, говорит, для другого случая. И кладет кольцо в карман.
— Все же покажите мне его, — говорю я и улыбаюсь, — я догадываюсь, что это такое: вы с ума сошли!
— Я был бы сумасшедшим, если бы не сделал этого, — сказал он и все не показывал мне кольца, а мне страшно хотелось увидеть его, и я говорю:
— Дайте же мне посмотреть!
— Постойте, — говорит, — посмотрите сначала вот это. Тут он снова берет свиток, читает его, и оказывается, что это разрешение на брак.
— Да вы и правда не в своем уме! Вы, значит, были уверены, что я соглашусь с первого же слова, или решили не принимать отказа?
— Последнее ваше предположение правильно, — ответил он.
— Но, может быть, вы ошибаетесь, — говорю.
— Нет, нет, — говорит, — не должно быть отказа, не может быть отказа. И с этими словами он принялся так страстно целовать меня, что я не могла от него вырваться.
В комнате была кровать, и мы расхаживали взад и вперед, увлекшись разговором. Вдруг он неожиданно схватил меня в объятия, бросил на кровать и сам упал со мной; крепко обняв меня, но не, позволяя себе никакой нескромности, он стал выпрашивать у меня согласия, пустив в ход мольбы и доводы, признаваясь в любви и клянясь, что не выпустит меня, пока я ему не пообещаю, так что наконец я сказала:,
— Да вы и впрямь решили не принимать отказа.
— Нет, нет, — говорит, — не должно быть отказа, не хочу отказа, не может быть отказа!
— Ладно, ладно, — сказала я, — поцеловав его, в таком случае, вам не откажут, а теперь пустите меня.
Он был так восхищен моим согласием и нежностью, что я подумала, уж не хочет ли он этим ограничиться и не собирается ли вступить в брак, не дожидаясь церемоний. Но я была несправедлива к нему, ибо он перестал меня целовать, поднял с кровати и, поцеловав еще несколько раз, поблагодарил за уступчивость; он был так преисполнен благодарности, что слезы выступили у него на глазах.
Я отвернулась, потому что мои глаза тоже наполнились слезами, и попросила позволения удалиться на время в свою комнату. Если я чувствовала когда-нибудь крупицу искреннего раскаяния в гнусной жизни последних двадцати четырех лет, то именно — в ту минуту. О, как счастливы люди, говорила я себе, что они не могут читать в чужих сердцах! Какое было бы счастье, если бы я с самого начала стала женой такого честного и любящего человека.
Потом в голову пришли другие мысли. Какая я мерзкая тварь! И как этот простодушный господин будет обманут мною! Как далек он от мысли, что, разведясь с одной потаскухой, бросается теперь в объятия другой! Собирается жениться на особе, которая была в связи с двумя братьями и имела троих детей от родного брата! Которая родилась в Ньюгете и мать которой была уличной девкой, а теперь ссыльная воровка! Особе, которая спала с тринадцатью мужчинами и прижила дитя уже после знакомства с ним. Бедный, бедный, на что он идет!
Покончив с угрызениями совести, я сказала себе так: Но если мне суждено стать его женой, если Богу угодно даровать мне такую милость, я буду ему верна и буду любить его так же страстно, как он полюбил меня. Своими поступками, которые он будет видеть, я постараюсь загладить свои грехи перед ним, которых он не видит?;
Он с нетерпением ожидал, когда я выйду к нему, но, не дождавшись, спустился вниз и заговорил с хозяином о священнике. Хозяин, человек угодливый, хотя и исполненный добрых намерений, уже успел послать за священником, так что, когда мой поклонник стал просить его об этом, он сказал:
— Сударь, мой друг здесь, в нашем доме, — и без лишних слов свел своего гостя со священником.
Мой поклонник сразу же спросил священника, берется ли он обвенчать приезжих мужчину и женщину, которые оба согласны сочетаться браком. Тот ответил, что мистер*** уже говорил ему об этом; он надеется, что это не какой-нибудь тайный брак, так как ему кажется, что он имеет дело с почтенным джентльменом и что дама, вероятно, не юная девица, которой требовалось бы согласие родителей.
— Чтобы рассеять все ваши сомнения на этот счет, — говорит мой друг, — прочтите эту бумагу. И вынимает разрешение.
— Мне больше ничего не нужно, — отвечает священник. — Где же дама?
— Вы сейчас ее увидите.
Сказав это, мой друг поднимается наверх, а я как раз в эту минуту выхожу из комнаты; вот он и говорит, что священник внизу, видел разрешение и вполне согласен обвенчать нас, но хочет видеть меня, так разрешу ли я ему подняться.
— Времени еще довольно, — говорю, — завтра утром, — не правда ли?
— Но знаете, милая, он, по-видимому, беспокоится, не юная ли вы девица, похищенная у родителей, хотя я уверял его, что мы оба в таком возрасте, когда не требуется согласия старших; вот почему он хочет вас видеть.
— Ну так делайте, как вам угодно, — сказала я.
И вот священника приглашают наверх, и оказывается он общительным, веселым человеком. Ему, по-видимому, было рассказано, что мы встретились здесь случайно; что я приехала в честерской почтовой карете, а мой любезный в собственной карете ехал мне навстречу; что мы должны были встретиться вчера вечером в Стони Стретфорде, но он не успел туда доехать.
Во всякой неудаче, сударь, — говорит священник, — есть всегда что-нибудь хорошее. Для вас это неудача, обращается он к моему другу, а для меня удача; ведь если бы вы встретились в Стони Стретфорде, я не имел бы чести венчать вас. Хозяин, есть у вас требник?
Я так и привскочила, точно от испуга.
— Сударь, вскрикнула я, — что вы хотите сказать? Как! Венчаться в гостинице, на ночь глядя!
— Сударыня, — ответил священник, — если вы желаете венчаться в церкви, сделайте милость, но уверяю вас, что брак ваш от этого не будет крепче. Каноны не требуют совершать венчание непременно в церкви, а что касается времени дня, то оно в данном случае не имеет никакого значения. Наши принцы венчаются у себя дома и в восемь и в десять часов вечера.
Меня пришлось долго упрашивать, и я все твердила, что хочу венчаться непременно в церкви. Но все это было только кривлянье, так что в конце концов я заявила, что уступаю, и к нам приглашены были хозяин с женой и дочерью. Наш хозяин был и посаженым отцом, и причетником; мы обвенчались и были очень веселы, хотя, признаюсь, угрызения совести угнетали меня, и время от времени из труди моей вырывался глубокий вздох; заметив это, муж мой постарался меня ободрить, думая в простоте душевной, что у меня еще остались колебания по поводу столь поспешного шага.
Мы веселились этот вечер вовсю, и, однако, все осталось в таком секрете, что даже слуги в гостинице ничего не знали, ибо мне прислуживала сама хозяйка с дочерью, не позволив ни одной служанке подняться наверх. Дочь хозяйки была у меня подружкой, и поутру, послав за лавочником, я подарила ей красивые ленты; узнав же, что в этом городе выделывают кружева, подарила ее матери плетеных кружев на чепец.
Одной из причин скрытности хозяина было нежелание, чтобы весть о нашей свадьбе дошла до приходского священника; но, несмотря на все его предосторожности, кто-то пронюхал об этом, так что рано утром нас угостили колокольным звоном и музыкой под окошком, какая нашлась в городе. Но хозяин наврал, будто мы обвенчались еще до приезда сюда и только (на правах его давних постояльцев) пожелали устроить свадебный ужин в его доме.
На другой день у нас не было никакого расположения трогаться в путь, так как, будучи потревожены утренними колоколами и не выспавшись перед этим как следует, мы пролежали в постели почти до полудня.
Я попросила хозяйку позаботиться о том, чтобы нас больше не угощали музыкой и колокольным звоном, она это устроила, и нас уже не беспокоили. Но одно неожиданное событие надолго прогнало мою веселость. Зала в гостинице выходила окнами на улицу; прогуливаясь по ней, когда муж спустился зачем-то вниз, я подошла к окну и, так как день был погожий и теплый, распахнула его, чтобы подышать свежим воздухом, как вдруг вижу, что в гостиницу напротив заехали трое всадников.
От меня не укрылось, что вторым из этих всадников был, без всякого сомнения, мой ланкаширский муж. Я до смерти перепугалась; никогда в жизни не испытывала я такого ужаса; мне хотелось провалиться сквозь землю; кровь застыла у меня в жилах, и я затряслась, как в самой жестокой лихорадке. Не оставалось, повторяю, никаких сомнений; я узнала его платье, узнала его лошадь, узнала его лицо.
Первое, о чем я подумала, было как хорошо, что моего мужа нет возле меня и что он, значит, не видел моего замешательства. Войдя в гостиницу, приехавшие господа подошли к окну своей комнаты, как-то обыкновенно бывает, то мое окно, разумеется, было уже закрыто. Все же я не могла удержаться, чтобы украдкой не взглянуть на них, и снова его увидела, услышала, как он подозвал зачем-то слугу, и с ужасом еще раз убедилась, что это не кто иной, как он.
Следующей моей заботой было узнать, зачем они сюда приехали; но это было невозможно. Мое воображение рисовало мне ужасы, один страшнее другого; мне казалось, что он заметил меня и сейчас придет упрекать в неблагодарности и нарушении слова; я воображала, что он уже поднимается по лестнице, чтобы оскорбить меня, и тысячи домыслов приходили мне в голову о том, чего он никогда не думал и не мог думать, если только его не просветил сам дьявол.
Я пребывала в таком страхе целых два часа и почти не спускала глаз с окна и дверей гостиницы, в которой они остановились. Наконец, услышав громкий шум под воротами той гостиницы, подбежала к окну и, к своему великому удовольствию, увидела, что все трое уехали по направлению на запад. Если бы они повернули к Лондону, я по-прежнему была бы в, страхе, что снова его встречу и он меня узнает; но он поехал в противоположную сторону, и у меня отлегло от сердца.
Мы решили тронуться в путь на другой день, но около шести часов вечера были перепуганы страшным смятением на улице. Какие-то всадники скакали как угорелые; оказалось, что это погоня за тремя разбойниками, ограбившими две кареты и еще несколько путешественников возле Данстебл-хилла, и распространился слух, что их видели в Брик-хилле, в таком-то доме, то есть в гостинице, — где останавливались эти господа.
Дом был немедленно оцеплен и обыскан, но нашлось много свидетелей тому, что всадники уже больше трех часов как уехали. Собралась толпа, нам быстро сообщили все подробности, и тогда в меня закралась тревога совсем иного рода. Я поспешила сказать обитателям нашего дома, что могу поручиться за честь тех всадников; по крайней мере, мне известно, что один из них почтенный джентльмен, владелец прекрасного поместья в Ланкашире.
Об этом тотчас сообщили прибывшему на шум констеблю, который сам явился ко мне, чтобы услышать показание из моих собственных уст; я показала, что видела троих всадников из своего окна, а потом через окна комнаты, в которой они обедали; видела, как они садились на коней, и готова присягнуть в том, что знаю одного из них, что это джентльмен с крупным состоянием, пользующийся самой доброй славой в Ланкашире, откуда я только что приехала.
Уверенность, с которой я все это показала, охладила страсти собравшихся горожан, и до такой степени удовлетворила констебля, что он тотчас же забил отбой, заявив во всеуслышание, что это совсем не разбойники, а, как он сейчас узнал, честные джентльмены, после чего все разошлись по домам. Как было на самом деле, не знаю; верно лишь то, что кареты действительно были ограблены у Данстебл-хилла и у проезжих отнято пятьсот шестьдесят фунтов; кроме того, были обобраны несколько торговцев кружевами, которые всегда ездят по этой дороге. Что касается трех джентльменов, то рассказ о них я покамест откладываю.
Вся эта тревога задержала нас еще на день, хотя мой супруг уверял, что всего безопаснее путешествовать после грабежей, так как воры, всполошив окрестное население, спешат скрыться куда-нибудь подальше, но я беспокоилась, опасаясь главным образом, как бы мой старый знакомый не встретился случайно со мной на большой дороге и не узнал меня.
Никогда еще за всю жизнь не знала я четырех таких счастливых дней сряду. Я чувствовала себя новобрачной, и мой супруг изо всех сил старался угождать мне. О, если бы это счастье продлилось! Тогда были бы забыты все мои прошлые горести и предотвращены мои будущие невзгоды. Но меня ждала расплата за мою недостойную жизнь как на том свете, так и на этом.
Мы выехали на пятый день, и наш хозяин, видя, что я встревожена, вооружился ружьем, сел на коня, взял с собой сына и трех дюжих крестьянских парней и, ни слова не говоря, проводил нашу карету до Данстебла. Нам, понятно, оставалось только хорошо угостить своих провожатых в Данстебле, что обошлось моему супругу в десять или двенадцать шиллингов, да кое-что он дал еще людям за потерю времени, но хозяин отказался взять деньги.
Обстоятельства сложились для меня как нельзя более, благоприятно; ведь если бы я приехала в Лондон необвенчанной, то мне бы пришлось либо идти к мужу в первую же ночь, либо признаться, что во всем Лондоне у меня нет ни одного знакомого, который бы принял на ночь бедную новобрачную с супругом. Теперь же я без всяких колебаний поехала прямо к нему и сразу получила в свое распоряжение хорошо обставленный дом и солидного мужа, так что передо мной открылась самая счастливая жизнь и я могла на досуге познать настоящую ее цену. Как она была не похожа на то распутное существование, которое я вела до сих пор, и насколько жизнь добродетельная и скромная счастливее той, которую мы называем беседой.
Ах, если бы я могла дольше удержаться на этой стезе; если бы я успела вкусить сладость добродетельной жизни и не впала так скоро в нищету, эту могилу добродетели! Ведь я могла бы прожить счастливо на этом свете и познать вечное блаженство на том. Пока длилась моя добродетельная жизнь, я искренне раскаивалась в своих грехах. С отвращением озиралась я на свое прошлое, с неподдельной ненавистью на себя. Часто размышляла я о том, как мой любовник из Бата, поверженный десницей Божьей, раскаялся и покинул меня, отказавшись встречаться со мной, хотя и любил меня до безумия. Я же, подстрекаемая злейшим дьяволом — бедностью, — вернулась на стезю греха и для облегчения своей тяжелой участи пустила в ход выгоды того, что называют смазливым личиком, сделав красоту сводней порока.
Сейчас, однако, после бурного плавания по житейскому морю, я достигла тихой гавани и испытывала благодарность за свое избавление. Часами просиживала я в одиночестве, горько плача над прошлыми безумствами, и мне начинало казаться, что раскаянье мое было полным и искренним.
Но есть соблазны, которым человеческая природа не в силах противостоять, да и кто скажет, как бы он себя повел, окажись он в моих обстоятельствах! Пусть жадность корень зла, но бедность, на мой взгляд, сущая ловушка. Впрочем, я отложу свои рассуждения и перейду к печальному опыту, который их вызвал.
Я вела с этим мужем самую спокойную и размеренную жизнь; это был тихий, отзывчивый, скромный человек, честный, простой, искренний и в делах прилежный и добросовестный. Дела он вел не очень крупные, но доходов хватало, чтобы жить прилично и в достатке, конечно, не для того чтобы наряжаться, держать лакеев и выезд и, как это называют, блистать в свете, да я на это и не рассчитывала и к этому не стремилась, ибо, проникшись отвращением к легкомыслию и сумасбродству своей прежней жизни, я решила теперь жить уединенно, скромно. Я никого не принимала и сама не бывала нигде, заботилась о семье и ублажала мужа, и такой образ жизни пришелся мне по сердцу.
Пять лет прожили мы в мире и довольстве, как вдруг внезапный удар почти невидимой руки сокрушил все мое счастье и от моего благополучия не осталось и следа.
Муж мой доверил как-то одному своему товарищу, тоже клерку, сумму денег, слишком крупную для того, чтобы наше состояние могло выдержать ее потерю; клерк обанкротился, и крах лег тяжелым бременем на моего мужа. Однако потери были не настолько велики, чтобы отчаиваться; если бы он имел мужество посмотреть опасности в лицо, то при доверии, которым он пользовался, он мог бы легко покрыть убытки. Уныние лишь усугубляет тяжесть постигшего нас несчастья; и кто хочет погибнуть, погибнет.
Тщетны были все мои попытки утешить его; рана была слишком глубока: удар в самое сердце; он стал угрюм и безутешен, погрузился в апатию и умер. Я предвидела удар и была крайне удручена, ибо для меня ясно было, что, если он умрет, я погибла.
Я имела от него только двоих детей, потому что наступило для меня время, когда я уже не могла рожать; мне исполнилось сорок восемь лет, и я думаю, что останься даже муж мой жив, все равно детей бы у нас больше не было.
Наступили для меня мрачные и беспросветные дни, в некотором смысле самые страшные в моей жизни. Во-первых, прошла моя пора, когда я могла надеяться стать чьей-либо любовницей; красота моя поблекла, от нее осталось одно воспоминание, а хуже всего было то, что я находилась в самом безутешном горе. Недавно еще я ободряла своего мужа и старалась поддержать в нем веру в свои силы, а теперь потеряла всякую веру в себя; мне не хватало той бодрости духа, которая, по моим же словам, так необходима в горе, чтобы вынести его бремя.
Однако положение мое было действительно плачевное, потому что я осталась без друзей и без помощи, а потери, понесенные моим мужем, так подорвали его средства, что хотя я не вошла в долги, но легко мог; предвидеть, что долго не протяну на то, что у меня осталось; с каждым днем деньги таяли и скоро должны были совсем, иссякнуть, после чего я видела впереди только самую крайнюю нужду, которая так живо рисовалась моему воображению, что мне казалось, будто она уже наступила, прежде чем это случилось на самом деле. Так страхи еще более отягчали мое горе; мне все казалось, что каждый шестипенсовик, истраченный на покупку хлеба, — последний и что завтра мне предстоит поститься и умереть с голоду.
В этом бедственном положении у меня не было ни помощника, ни друга, который бы утешил меня или подал совет; ночи и дни сидела я, плача и терзаясь, ломая руки и подчас бредя как сумасшедшая; и, право, я часто дивилась, как не повредился мой рассудок, ибо припадки отчаяния достигали у меня такой силы, что я вся была во власти больного воображения.
Два года прожила я в таком ужасном состоянии, проедая свои скудные средства, вечно в слезах над своей бедственной участью и, можно сказать, исходя кровью, без малейшей надежды на помощь от людей или Бога. Я плакала так часто и так долго, что слезы иссякли и мной стало овладевать отчаяние, потому что быстрыми шагами приближалась я к нищете.
Чтобы несколько уменьшить расходы, я покинула свой дом и сняла квартиру; устроившись скромнее, я продала большую часть своих вещей и на вырученные деньги жила еще окало года, соблюдая крайнюю экономию и растягивая деньги до последней возможности; но все же, когда я заглядывала в будущее, сердце мое замирало перед картиной неумолимо надвигающейся нищеты. О, пусть те, кто читает эту часть моей повести, серьезно задумаются над беспросветным горем, над тем, каково нам приходится, когда мы остаемся без друзей и без куска хлеба! Такое размышление, наверно, заставит не только подумать о бережливости, но и воззвать о помощи к небу и научит мудрой молитве: Не дай мне нищеты, чтобы я не воровал.
Пусть вспомнит читатель, что пора нужды пора страшных искушений, а всякая сила сопротивления у нас отнята; бедность погоняет, душа доведена до отчаяния нуждой, что тут можно сделать? Однажды вечером я дошла, можно Сказать, до последнего предела, была поистине сумасшедшей и бредила наяву, как вдруг, подстрекаемая не знаю каким бесом и не соображая, что и зачем делаю, я оделась (у меня еще сохранялись довольно хорошие платья) и вышла на улицу. Я вполне уверена, что, когда я вышла из дому, у меня не было никаких планов; я не знала и не соображала, куда идти и зачем, но так как меня выгнал на улицу дьявол, приготовив свою приманку, то уж, разумеется, он привел меня куда следовало, потому что я не сознавала, ни куда я иду, ни что делаю.
Блуждая таким образом не знаю по каким улицам, я поравнялась с лавкой аптекаря на Леденхолл-стрит[46], где увидела на табуретке, у самого прилавка, небольшой белый узелок; рядом, спиной к нему, стояла служанка, задрав голову и глядя на аптекарского ученика, который взобрался на прилавок, тоже спиной к двери, и со свечкой в руке искал что-то на верхней полке; таким образом, внимание обоих было занято, а кроме них, никого в лавке не было.
Это и была приманка дьявола, расставившего мне ловушку и подстрекнувшего меня, как бы шепнув на ухо слова искушения, ибо я помню и никогда не забуду, точно чей-то голос за спиной у меня сказал: «Возьми узелок! Живо! Сию минуту!» Едва только я услышала эти слова, как тотчас вошла в лавку и, повернувшись спиной к девушке, словно бы я пятилась от проезжавшей по улице телеги, протянула руку назад, схватила узелок и вышла из лавки, причем ни Служанка, ни приказчик, ни прохожие меня не заметили.
Невозможно передать словами ужас, овладевший мной, когда я все это делала. Выйдя из лавки, я не решилась бежать или хотя бы ускорить шаг. Я перешла улицу и повернула за первый же угол; кажется, то была улица, пересекающая Фенчерч-стрит; потом я стала так кружить, что положительно не знала, где я и куда иду; я совсем потеряла голову и чем больше удалялась от опасности, тем быстрее шла, пока не выбилась из сил, так что принуждена была присесть на скамеечку у чьей-то двери; тут только я сообразила, что зашла на Темз-стрит[47], возле Биллингсгета[48]. Отдохнув немного, я продолжала свой путь; кровь во мне кипела; сердце стучало, точно от внезапного испуга. Словом, я была так поражена своим поступком, что не знала, куда мне идти и что делать.
Утомленная этими долгими и бесцельными скитаниями, я понемногу стала приходить в себя и направила свои шаги к дому, куда вернулась около девяти часов вечера.
Для чего предназначался узелок и почему он был положен там, где я его нашла, я не знала, но, развязав его, нашла там отличное, почти новое приданое новорожденного, с тонкой работы кружевом; там была также серебряная миска вместимостью в пинту, небольшая серебряная кружка и шесть ложек, еще кое-какое белье, хорошая женская рубашка, три шелковых носовых платка, а в кружке восемнадцать шиллингов и шесть пенсов, завернутые в бумажку.
Вынимая из узелка эти вещи, я все время испытывала невыразимый страх, несмотря на то, что находилась в полной безопасности.
— Боже, воскликнула я, заливаясь слезами, — кто я теперь такая? Воровка! При следующей краже меня схватят, посадят в Ньюгет и мне будет грозить смертная казнь!
Долго еще я плакала и, право, несмотря на свою бедность, отнесла бы вещи обратно, если бы только у меня хватило смелости; но через некоторое время это желание остыло. И вот легла я в постель, но спала мало; мрачные мысли не покидали меня, и я не соображала, что говорю и что делаю, всю ночь и весь следующий день. Потом мне страшно захотелось что-нибудь услышать о пропаже, узнать, что это за узелок, кому он принадлежал: бедняку или богатому человеку. Может быть, говорила я, такая же бедная вдова, как я, завернула свои пожитки, чтобы продать их и купить кусок хлеба для себя и несчастного ребенка, и теперь они умирают с голоду и горюют о пропаже. И мысль эта мучила меня больше, чем все остальное, в течение трех или четырех дней.
Но мои собственные бедствия заглушили все эти мысли, и угроза голода, которая с каждым днем пугала меня все больше, постепенно ожесточила мое сердце. Особенно сильно угнетало тогда мой ум то, что перед этим я исправилась и, как я надеялась, раскаялась во всех прошлых грехах; что в течение нескольких лет я вела скромную, правильную и замкнутую жизнь, а теперь жестокая нужда толкала меня к гибели телесной и духовной; два или три раза я падала на колени и, как умела, молила Бога об избавлении: но должна сказать, что мои молитвы не приносили мне отрады.