Когда мы подходили к одному из таких городов (в двух с половиной днях пути от крепости Ном), я захотел купить верблюда, которых, как и лошадей, продавалось множество на пути нашего каравана. Место, где был этот верблюд, находилось в двух милях от городка. Я отправился туда пешком с нашим лоцманом, желая некоторого разнообразия впечатлений. Место оказалась болотистым, обнесенным стеной из дикого камня и охраняемым небольшим отрядом китайских солдат. Выбрав верблюда и сторговавшись, я ушел в сопровождении китайца, который вел моего верблюда, как вдруг на нас напало пятеро конных татар: двое из них схватили китайца и отняли от него верблюда, трое остальных бросились на меня и лоцмана, увидев, что мы безоружны. Действительно, у меня была только шпага — слабая защита против троих всадников. Однако, первый приблизившийся к нам татарин остановился, когда я обнажил ее: они большие трусы. В это время второй, подъехав ко мне слева, так хватил меня по голове, что я повалился без чувств и, очнувшись, не понимал, что со мной. К счастью, у лоцмана — еще раз выручившего меня в трудную минуту — был в кармане пистолет, о котором не подозревал ни я, ни татары, иначе они бы не напали на нас; но трусы всегда наглеют, когда думают, что не рискуют ничем. Видя, что я упал, старик храбро подбежал к ударившему меня татарину, схватил его одной рукой, а другой выстрелил прямо в голову. После этого он обернулся к другому, выстрелил, ранил его лошадь, та понесла, сбросила седока и упала на него. Тем временем вернулся китаец, потерявший верблюда; видя эту сцену, он подбежал к упавшему, выхватил у него из за пояса что-то вроде топора и размозжил ему голову. Третий татарин убежал, когда увидел, что лоцман целится в него из пистолета и, таким образом, победа осталась за нами.
Тем временем я немного пришел в себя и в первую минуту подумал, что просыпаюсь от глубокого сна; я был очень удивлен, увидя себя лежащим на земле, и не понимал, как это произошло. Вскоре, придя в сознание, я почувствовал боль, хотя не мог определить, где именно. Поднеся руку к голове, я замочил ее кровью; тут только я сообразил, что у меня болит, память мгновенно вернулась ко мне, я живо представил себе все подробности нападения и поднялся. Старик-лоцман, увидя меня на ногах, подбежал ко мне и радостно меня обнял, так как опасался за мою жизнь. Исследовав рану, он нашел ее неопасной. Действительно, через два-три дня я был совсем здоров.
Однако, от этой победы нам было мало проку: мы потеряли верблюда, которого не могла возместить доставшаяся нам лошадь. Но замечательно, что когда мы вернулись в городок, китаец потребовал у меня уплаты за верблюда. Я отказался, и дело было передано местному китайскому судье. Воздаю ему должное: он обнаружил много ума и беспристрастия. Выслушав обе стороны, он строго спросил китайца, ходившего со мной покупать верблюда, чей он слуга. «Я не слуга, — ответил тот, — я только сопровождал иностранца». — «По чьей просьбе?» — спросил судья. — «По просьбе иностранца», — ответил китаец. — «В таком случае, — сказал судье, — ты был слугой иностранца; и, так как верблюд был вручен его слуге, то это все равно, что он был вручен ему самому, и он должен заплатить за него».
Вопрос был совершенно ясен, и я не мог возразить ни слова; восхищенный таким мудрым решением, я охотно заплатил ему за верблюда и послал за другим; сам я, однако, на этот раз предпочел не трогаться с места.
Когда мы находились приблизительно в двух днях пути от укрепленного города Ном, на границе Китая, к нам прискакал гонец — такие гонцы были разосланы по всей этой дороге — с известием, что всем путникам и караванам ведено остановиться и ждать, пока им не будет прислан конвой, ибо на этой самой дороге, милях в тридцати отсюда, видели огромное войско татар, числом тысяч в десять. И действительно, два дня спустя, нам прислали двести солдат из китайского гарнизона, стоявшего в городе, который находился влево от нас, и еще триста из города Ном, и с этим конвоем мы смело пошли вперед. Мы снова шли по пустыне и, пройдя пятнадцать-шестнадцать миль, заметили в стороне густое облако пыли — это значило, что враг близко. Скоро показались и татары; их было несметное войско, от которого отделился небольшой отряд и направился к нам на разведки; когда татары подъехали на расстояние ружейного выстрела, наш командир приказал нам, разделившись на два крыла, подскакать к ним с двух сторон и дать по ним два залпа, что и было исполнено; татары круто повернули влево и скрылись из виду.
Два дня спустя мы прибыли в город Ном, или Нон, затем переправились через несколько больших рек, прошли две ужасные пустыни — по одной из них мы шли целых шестнадцать дней — и 13-го апреля добрались до границы московских владений. Мне кажется, что первым городом, селением или крепостью, принадлежащим московскому царю, было Аргунское, лежащее на западном берегу реки Аргунь.
Я не мог не почувствовать огромного удовольствия по случаю прибытия в христиан скую, как я называл ее, страну, или, по крайней мере, управляемую христианами. Ибо, хотя московиты, по моему мнению, едва ли заслуживают названия христиан, однако, они выдают себя за таковых и по своему очень набожны.
Все реки здесь текут на восток и впадают в большую реку, которая называется Амур и впадает в Восточное море или Китайский океан. Дальше реки текут на север и впадают в большую реку Татар, называемую так по имени татар-монголов, самого северного племени этого народа, от которого, по словам китайцев, Произошли все вообще татары; это самое племя, по утверждению наших географов, упоминается в священном писании под именем Гогов и Магогов.
Путешествуя по московским владениям, мы чувствовали себя очень обязанными московскому царю, построившему везде, где только были возможно, города и селения и поставившему гарнизоны-вроде солдат-стационеров, которых римляне поселяли на окраинах империи. Впрочем, проходя через эти города и селения, мы убедились, что толыко эти гарнизоны и начальники их были русские, а остальное население — язычники, приносившие жертву идолам и поклонявшиеся солнцу, луне и звездам, всем светилам небесным; из всех виденных мною дикарей и язычников эта наиболее заслуживали названия варваров, с тем только исключением, что они не ели человеческого мяса, как дикари в Америке. В одной деревне близ Нерчинска мне вздумалось, из любопытства, присмотреться к их образу жизни, очень грубому и первобытному; в тот день у них, должно быть, назначено было большое жертвоприношение; на старом древесном пне возвышался деревянный идол — ужаснейшее, какое только можно себе представить, изображение дьявола. Голова не имела даже и отдаленного сходства с головой какой нибудь земной твари; уши огромные, как козьи рога, и такие же высокие; глаза величиной чуть не в яблоко; нос словно кривой бараний рог; рот растянутый четырехугольный, будто у льва, с отвратительными зубами, крючковатыми, как нижняя часть клюва попугая. Одет он был в овчину, шерстью наружу, на голове огромная татарская шапка, сквозь которую торчали два рога. Ростом идол был футов в восемь, но у него не было ни ног, ни бедер и никакой пропорциональности в частях. Это пугало было вынесено за околицу деревни; подойдя ближе, я увидел около семнадцати человек, распростертых перед ним на земле. Невдалеке, у дверей шатра или хижины, стояли три мясника — я подумал, что это мясники, потому что увидал в руках у них длинные ножи, а посредине палатки трех зарезанных баранов и одного теленка. Но это, повидимому, были жертвы, принесенные деревянному чурбану — идолу, трое мясников — жрецы, а семнадцать бедняков, простертых на земле — люди, принесшие жертвы и молившиеся об исполнении своих желаний.
Сознаюсь, я был поражен, как никогда, этой глупостью и этим скотским поклонением деревянному чудищу. Я подъехал к этому идолу, или чудищу — называйте, как хотите — и саблей рассек на-двое его шапку, как раз посредине, так что она свалилась и повисла на одном из рогов, а один из моих спутников в это время схватил овчину, покрывавшую идола, и хотел стащить ее, как вдруг по всей деревне поднятая страшный крик и вой, и оттуда высыпало человек триста; мы поспешили убраться по добру, по здорову, так как у многих туземцев были луки и стрелы. Но я тут же решил посетить их еще раз.
Наш караван должен был пробыть в этом городе еще три дня, так что у меня было время исполнить свое намерение. Я поделился им с одним шотландским купцом, побывавшим в Московии. Он сначала высмеял меня, но, видя, что моя решимость тверда (а она еще больше укрепилась после его рассказа о том, как, изувечив одного русского за оскорбление их идола, дикари раздели его донага, привязали к верхушке своего истукана, окружили и стали пускать стрелы, пока все его тело не было утыкано ими, а затем принесли в жертву, подвергнув сожжению у ног идола), сказал, что и он пойдет со мной, но прежде уговорит итти с нами еще одного своего земляка, рослого здорового парня. Он принес мне татарскую одежду из овчины и шапку, а также лук и стрелы, такое же одеяние он достал для себя и своего земляка, чтобы люди, при виде нас, не могли узнать, кто мы такие.
Весь вечер мы мешали горючий материал — водку, порох и другие легко воспламеняющиеся вещества, захватили с собой смолы в горшке и, когда стемнело, пустились в путь. Мы пришли на место в одиннадцать часов; деревня уже слала; только в большой хижине или шатре, где мы раньше видели трех жрецов, принятых мною за мясников, виднелся свет; подойдя к самой двери, мы услыхали за дверью говор — пять или шесть голосов. Всех этих мы взяли в плен, связали им руки и заставили стоять и смотреть на гибель их идола, которого мы сожгли с помощью принесенных нами горючих веществ.
Утром мы снова вернулись к своим спутникам и деятельно занялись приготовлениями к отъезду; никому и в голову не пришло заподозрить, что мы провели ночь не в постелях. Но тем дело не кончилось. На другой день толпа народу собралась у городских ворот, требуя удовлетворения от русского губернатора за оскорбление их жрецов и сожжение великого Чам-Чи-Тонгу — так звался их чудовищный идол. Губернатор всячески успокаивал их и, наконец, сообщил им, что нынче утром в Россию ушел караван и, быть может, их обидчики были как раз из этого каравана. После того он послал за нами и сказал, что если виновные из нашего каравана, им надо спасаться бегством, и вообще, виноваты мы или нет, нам всем самое лучшее поскорее уйти отсюда. Начальник каравана не заставил себе повторять этого дважды. Два дня и две ночи мы ехали почти безостановочно и, наконец, сделали привал в деревне Плоты, а оттуда поспешили к Яравене; но уже на второй день перехода через пустыню по облакам пыли позади нас мы стали догадываться, что за нами есть погоня. На третий день, только что мы разбили лагерь, вдали показался неприятель в огромном количестве, и мы уцелели только благодаря хитрости одного Яравенского казака. Предупредив нашего начальника, что он направит неприятеля в другую сторону, к Шилке, он описал большой круг, подъехал к татарам, словно посланный нарочно гонец, и сказал им, что люди, сжегшие их Чам-Чи-Тонгу, пошли к Шилке с караваном неверных, т.е. христиан, с тем, чтобы сжечь тунгусского идола, доброго Шал-Исар. Татары поскакали в ту сторону и меньше чем через три часа совершенно скрылись из виду. А мы благополучно добрались до Яравены, а оттуда по ужасной пустыне до другой, сравнительно населенной области, т. к. в ней было достаточное количество городов и крепостей, поставленных московским царем, с гарнизонами для охраны караванов и защиты страны от набегов татар. Губернатор Удинска, с которым был знаком один из наших шотландцев, предложил нам конвой в 50 человек до ближайшей станции.
Я думал было, что, приближаясь к Европе, мы будем проезжать через более культурные и гуще населенные области, но ошибся. Нам предстояло еще проехать через Тунгусскую область, населенную такими же язычниками и варварами; правда, завоеванные московитами, они не так опасны, как племена, которые мы миновали. Одеждой тунгусам служат звериные шкуры, и ими же они покрывают свои юрты. Мужчины не отличаются от женщин ни лицом, ни нарядом. Зимой, когда все бывает покрыто снегом, они живут в погребах, сообщающихся между собою подземными ходами. Русское правительство нисколько не заботится об обращении всех этих народов в христианство, оно лишь прилагает усилия, чтобы держать их в подчинении
Миновав Енисейск на реке Енисей, отделяющей, по словам московитов, Европу от Азии, я прошел обширную, плодородную, но слабо насеченную область до реки Оби. Жители все язычники, за исключением ссыльных из России; сюда ссылают преступников из Московии, которым дарована жизнь, ибо бежать отсюда невозможно.
Со мной не случилось ничего замечательного до самого Тобольска, столицы Сибири, где я прожил довольно долго вот по какому поводу.
Мы пробыли в пути уже семь месяцев. Зима приближалась быстрыми шагами. Из Тобольска я собирался или в Данциг, через Ярославль и Нарву, или в Архангельск, по Двине, чтобы сесть там на корабль, отправлявшийся в Англию, Голландию или Гамбург. Так как в это время года и Балтийское и Белое моря замерзают, то я решил перезимовать в Тобольске, рассчитывая найти в этом городе, расположенном под 60° сев. широты, обильную провизию, теплое помещение и хорошее общество.
Здешный климат был совсем не похож на климат моего милого острова, где я чувствовал холод только во время простуды. Там мне было трудно носить самую легкую одежду, и я разводил огонь только для приготовления пищи. Здесь же, чтобы выйти на улицу, нужно было закутываться с головы до ног в тяжелую шубу.
Печь в моем доме была совсем не похожа на английские открытые камины, которые дают тепло, только пока топятся. Моя печь была посреди комнат и нагревала их все равномерно; огня в ней не было видно, как в тех печах, которые устраиваются в английских банях.
Всего замечательнее было то, что я нашел хорошее общество в этом городе, расположенном в варварской стране, невдалеке от Ледовитого океана, лишь на несколько градусов южнее Новой Земли. Неудивительно: Тобольск служит местом ссылки государственных преступников; он весь полон знати, князей, дворян, военных и придворных. Тут находился знаменитый князь Голицын, старый воевода Робостиский и другие видные лица, а также несколько дам. Через своего спутника, шотландского купца, с которым я здесь расстался, я познакомился с несколькими аристократами и не без приятности проводил с ними долгие зимние вечера.
Я разговорился однажды с князем ***, ссыльным царским министром, о своих необыкновенных приключениях. Он долго распространялся о величии русского императора, его неограниченной власти, великолепии его двора, обширности его владений. Я перебил его, сказав, что был еще более могущественным государем, чем московский царь, хотя мои владения были не так обширны, а подданные не так многочисленны. Русский вельможа был, повидимому, изумлен и пристально посмотрел на меня, не понимая, что я хочу сказать.
«Ваше изумление», отвечал я ему, «прекратится, как только я объяснюсь. Во первых, я неограниченно располагал жизнью и имуществом всех моих подданных, и несмотря на эту неограниченную власть ни один из них не выражал недовольства ни мной, ни моим правлением». Тут он покачал головой и сказал, что в этом отношении я выше царя московского. «Все земли моего царства», продолжал я, «были моей собственностью, и мои подданные держали их у меня в аренде, совершенно добровольно; все они сражались бы за меня до последней капли крови, и никогда тиран — ибо таковым считал я себя — не был окружен такой всеобщей любовью и в то же время не внушал больше страха своим подданным».
Помучив некоторое время своих собеседников этими политическими загадками, я в заключение открылся им и подробно изложил историю своего пребывания на острове и все сделанное мной для себя и для своих подданных так, как это потом было мной записано. Собеседники мои были очень захвачены моим рассказом, особенно князь; со вздохом сказал он мне, что истинное величие состоит в уменьи владеть собой, и он не поменял бы моего положения на положение царя московского, так как считает себя более счастливым в уединении, на которое обрекло его изгнание, чем был когда либо, находясь у власти при дворе его повелителя царя. Верх человеческой мудрости — уменье приспособляться к обстоятельствам и сохранять внутреннее спокойствие, какая бы буря ни сверепствовала кругом нас. В первое время по прибытии сюда он рвал на себе волосы — одежду, как делали это перед ним другие ссыльные. Но через некоторое время, пристальнее заглянув в глубь себя и внимательнее осмотревшись кругом, он пришел к убеждению, что, если взглянуть на жизнь с не. которой высоты и понять, как мало подлинного счастья в этом мире, то можно быть вполне счастливым и удовлетворять свои лучшие желания при самой ничтожной помощи от себе подобных. Дышать чистым воздухом, иметь одежду для защиты от холода, пищу для утоления голода, совершать физические упражнения для поддержания здоровья — вот, по его мнению, все, что нужно нам от внешнего мира. И, хотя высокое положение, власть, богатство и удовольствия, которые выпадают на долю иных, не лишены известной приятности, но они служат обыкновенно самым низменным нашим страстям, вроде честолюбия, гордости, корыстолюбия, тщеславия и чувственности, — страстям, являющимся источником всяческих преступлений. Эти низменные страсти не имеют ничего общего с добродетелями, образующими истинного мудреца.
Лишенный в настоящее время мнимых радостей порочной жизни, он хорошо рассмотрел на досуге темные стороны этих радостей и пришел к убеждению, что одна только добродетель дает человеку истинную мудрость, богатство и величие и обеспечивает ему блаженство в будущей жизни. В этом отношении все они здесь в ссылке гораздо счастливее своих недругов, наслаждающихся полнотой власти и благами богатства.
«Поверьте, сударь, говорю я не по тактическим соображениям, понуждаемый бедственными обстоятельствами; я совершенно искренно не чувствую никакого желания возвратиться ко двору, хотя бы царь, мой, повелитель, снова призвал меня и восстановил во всем моем прежнем величии».
Он сказал, это так серьезно и с таким глубоким убеждением, что невозможно было усомниться в его искренности. Я ответил ему, что на своем острове я чувствовал себя как бы монархом, но его я считаю не только монархом, но и великим завоевателем, ибо тот, кто одерживает победу над своими безрассудными желаниями и обладает неограниченной властью над собой, у кого разум властвует над волей, — более велик, чем завоеватель государства. «Но, ваша светлость, разрешите мне задать вам один вопрос». «Пожалуйста, очень прошу вас». «Если вам будет дарована свобода, согласитесь вы уйти из этой ссылки?». «Вопрос ваш весьма щекотлив и требует тщательных разграничений для того, чтобы искренно ответить на него. Ничто в мире не могло бы, мне кажется, побудить меня освободиться из этой ссылки, кроме двух вещей: желания повидаться со своими и жить в более теплом климате. Но я заявляю вам, что придворный блеск, слава, власть, положение министра, богатство, веселье, удовольствия — вернее безумства — придворного меня ничуть не прельщают; — если сию минуту я получу письмо от моего повелителя» что он возвращает мне все отнятые у меня почести, то, заявляю вам — посколько я знаю себя — я не променяю этой дикой пустыни, этих покрытых льдом озер на дворец в Москве». «Но, ваша светлость, вы можете быть лишены не только прелестей придворной жизни, власти, почестей и богатства, которыми вы наслаждались когда то, но и самых элементарных жизненных удобств, ваше состояние может быть конфисковано, ваша движимость расхищена, средства, оставленные вами здесь, могут оказаться недостаточными для удовлетворения самых насущных ваших потребностей». «Все это так, если вы принимаете меня за вельможу, князя и т.д. Я действительно князь; но смотрите на меня только как на человека, нисколько не отличающегося от других людей; при этих условиях мне нечего бояться никаких лишений, разве только я заболею и окажусь инвалидом. Ответом вам пусть послужит наш образ жизни. Здесь нас пятеро высокопоставленных лиц; мы живем очень уединенно, как и подобает ссыльным, и остатки наших состояний, которые нам удалось спасти, избавляют нас от необходимости добывать пропитание охотой. Однако, бедные солдаты, не имеющие здесь этой подмоги, живут ничуть не хуже нас, охотясь в лесах на соболей и лисиц. Поработав месяц, они могут существовать в течение целого года. Так как жизнь здесь недорога, то для этого нужно немного. Вот вам ответ на ваше замечание».
Я лишен возможности изложить здесь подробно все мои интересные беседы с этим замечательным человеком. Речи его были продиктованы глубоким знанием людей, основанным на долгом опыте и размышлениях.
Я прожил в Тобольске восемь месяцев, в течение мрачной и суровой зимы. Морозы были так сильны, что на улицу нельзя было показаться, не закутавшись в шубу и не покрыв лица меховой маской или вернее башлыком с тремя только отверстиями: для глаз и для дыхания. В течение трех месяцев тусклые дни продолжались всего пять или шесть часов, но погода стояла ясная, и снег, устилавший всю землю, был так бел, что ночи никогда не были очень темными. Наши лошади стояли в подземельях, чуть не околевая от голода; слуги же, которых мы наняли здесь для ухода за нами и за лошадьми, то и дело отмораживали себе руки и ноги, так что нам приходилось отогревать их.
Правда, в комнатах было тепло, так как двери в тамошних домах закрываются плотно, стены толстые, окна маленькие с двойными рамами. Пища наша состояла, главным образом, из вяленого оленьего мяса, довольно хорошего хлеба, разной вяленой рыбы и изредка свежей баранины и мяса буйволов, довольно приятного на вкус. Вся провизия для зимы заготовляется летом. Пили мы воду, смешанную с водкой, а в торжественных случаях мед вместо вина — напиток, который там готовят прекрасно. Охотники, выходившие на промысел во всякую погоду, часто приносили нам прекрасную свежую оленину и медвежатину, но последняя нам не очень нравилась; у нас был большой запас чаю, которым мы угощали наших русских друзей. В общем, жили мы очень весело и хорошо.
Наступил март, дни заметно прибавились, и погода стала, наконец, сносной. Мои спутники стали готовиться к отъезду на санях, но сам я решил ехать прямо в Архангельск, а не к Балтийскому морю через Москву, и потому не торопился, зная, что европейские корабли приходят в Архангельск не раньше мая или июня и что, если я буду там в начале августа, корабли эти еще не успеют уйти. Таким образом все, кто собирался предпринять путешествие, выехали раньше меня. Много тобольских купцов ежегодно отправляются в Москву или Архангельск, чтобы распродать меха и накупить необходимые для здешнего края товары; так как им предстоит совершить свыше 800 миль пути, то они выезжают ранней весной.
В конце мая и я стал снаряжаться в дорогу, и во время этих приготовлений много размышлял над положением ссылаемых московским царем в Сибирь; там им предоставлялась свобода передвижения; я недоумевал, почему же они не уезжают в те страны, где им жилось бы удобнее. Мое недоумение, однако, рассеялось, когда я расспросил вышеупомянутого вельможу о причинах, мешающих им делать такие попытки.
«Примите во внимание, сударь, — сказал он мне, — особенности страны, в которой мы находимся, и наше положение ссыльных. Мы окружены здесь барьерами более крепкими, чем решетки и замки; с севера Ледовитый океан, куда не заходил ни один корабль, ни одна лодка, да если бы они и были у нас, мы не знали бы, куда уплыть на них. С остальных трех сторон на тысячи миль тянутся владения царя, где единственные проходимые дороги усеяны гарнизонами, так что мы не можем ни проехать по ним незаметно, ни миновать их».
Я не нашелся ответить ему и понял, что тюрьма, в которой они находятся, так же крепка, как московская цитадель; однако, мне пришло на ум, не могу ли я стать орудием освобождения этого превосходного человека, и я решил устроить ему бегство, чего бы это мне ни стоило. Воспользовавшись случаем, я как то вечером познакомил его со своим планом. Я сказал ему, что мне легко будет увезти его с собой, ибо охраны над ним нет никакой; и так как я направляюсь не в Москву, но в Архангельск, при чем иду в караване, так что могу и не останавливаться в городах, а располагаться лагерем, где мне будет угодно, то мы, вероятно, беспрепятственно доберемся до Архангельска, где я тотчас же посажу его на английское или голландское судно и в безопасности увезу его с собой. Все путевые издержки я возьму на себя, пока он не получит возможности содержать себя сам.
Он выслушал меня очень внимательно, не сводя с меня глаз в течение всей моей речи; и я видел по его лицу, что слова мои сильно взволновали его; он то краснел, то бледнел, глаза его блестели, дыхание спиралось; он даже не в состоянии был ответить мне сразу. Когда я кончил, он некоторое время молчал, затем обнял меня и сказал:
«Как жалок человек, если самые возвышенные порывы дружбы становятся ловушками для наших ближних, и мы вовлекаем друг друга в соблазн! Мой дорогой друг, ваше предложение столь искренно, столь любезно, столь бескорыстно и столь для меня выгодно, что нужно слишком мало знать людей, чтобы не быть повергнутым в крайнее изумление и не почувствовать глубочайшей признательности. Но неужели вы приняли за чистую монету мои заявления о презрении к миру? Подумали, что я действительно достиг такой степени бесстрастия, что стою выше всех соблазнов мира? Поверили, что я не пожелаю вернуться, если меня призовут занять прежнее положение при дворе, если я вновь буду в милости у моего повелителя царя? Скажите откровенно, за кого вы меня приняли: за честного человека или хвастуна и лицемера?» — Тут князь замолчал. Сперва я подумал, что он ожидает моего ответа, но скоро заметил, что речь его была прервана охватившим его волнением. Признаюсь, я был удивлен и чувствами, охватившими этого человека, и его характером. Я привел ему еще несколько доводов, чтобы побудить его вернуть себе свободу; сказал ему, что он должен смотреть на мое предложение, как на дверь, открываемую ему небом для его освобождения, как на зов провидения, желающего дать ему возможность снова приносить пользу людям.
Тем временем он пришел в себя и с горячностью ответил мне: «Уверены ли вы, сударь, что это зов с неба, а не уловка иной силы, изображающей мое освобождение в радужных красках, между тем как на самом деле оно является прямым путем к гибели? Здесь ничто не искушает меня вернуться к моему прежнему жалкому величию; И я боюсь, что если попаду в другое местом то семена гордости, честолюбия, корыстолюбия и сластолюбия, которые всегда прозябают в наших душах, оживут во мне, пустят корни и снова дадут пышный цвет; тогда счастливый узник, которого вы видите перед собой, распоряжающийся всеми движениями своей души, окажется жалким рабом своих страстей, несмотря на всю предоставленную ему свободу. Дорогой друг, позвольте мне остаться в этой благословенной ссылке, ограждающей меня от соблазнов, и не побуждайте меня купить призрак свободы ценой свободы моего разума. Ибо человек я заурядный, Так же подверженный страстям и слабостям, как и всякий другой… Не будьте же одновременно моим другом и моим соблазнителем!»
Если сначала я был изумлен, то теперь пришел в полное смущение и, ни слова не говоря, смотрел во все глаза на своего собеседника. От напряженной душевной борьбы он даже потом покрылся, несмотря на большой мороз. Я видел, что он чувствует потребность собраться с мыслями; поэтому я попросил его. Подумать над моим предложением и затем удалился в свою комнату.
Часа через два я услышал, как кто то ходит подле моей двери. Я поспешил открыть ее, это был мой вельможа. «Дорогой друг, — сказал он, — вы почти убедили меня, но я нашел в себе силы побороть искушение. Не сердитесь, если я отклоню ваше предложение, я очень растроган, вашим великодушием и пришел выразить вам свою искреннюю признательность. — Но я надеюсь, что мне удалось одержать победу над самим собой».
— «Друг мой, — спросил я его, — неужели вы станете противиться велению неба?» — «Сударь, — ответил он, — если бы небу было угодно, чтобы я уехал отсюда, оно внушило бы мне желание уехать; напротив, я твердо убежден, что небо внушает мне отказ от вашего предложения, и я бесконечно удовлетворен, что, разлучаясь со мной, вы оставляете здесь попрежнему честного, хотя и ее свободного человека».
Мне оставалось только покориться и заявить, что мной руководили самые лучшие намерения. Князь сердечно обнял меня и заверил, что он в этом не сомневался; потом он преподнес мне соболий мех — подарок слишком роскошный для человека в его положении, и я хотел было отказаться от него, но он уговорил меня принять.
На другой день я послал князю через своего слугу небольшой ящик чаю, два куска китайского шелку, четыре слитка японского золота весом около шести унций, что далеко не окупало его соболей, так как в Англии они стоили около 200 фунтов. Он принял чай, кусок шелку и один из слитков, на котором была любопытная японская чеканка, но от остальных подарков отказался и передал через слугу, что желает поговорить со мной.
Когда я пришел к нему, он выразил надежду, что после нашего вчерашнего разговора я не буду больше побуждать его к отъезду; но раз уж я сделал ему столь великодушное предложение, он просит меня оказать такую же любезность другому лицу, в судьбе которого он принимает самое горячее участие. Я ответил ему, что не могу обещать помочь другому с такой же готовностью, как помог бы ему, но если ему угодно будет назвать имя лица, за которого он просит, я дам ему определенный ответ, Он сказал мне, что имеет в виду своего сына, который находится в таком же положении, как и он; я не видел его, так как сын этот находится за двести миль отсюда, по другую сторону Оби; но если я дам свое согласие, он пошлет за ним.
Я не стал долго колебаться и согласился, но дал понять, что делаю эту любезность исключительно из уважения к нему. На следующий же день он послал за своем сыном, и дней через двадцать тот приехал с пятью или с шестью лошадьми, нагруженными богатыми мехами, представлявшими собой очень большую ценность. Слуги привели лошадей в город, оставив молодого вельможу на некотором расстоянии; он пришел к нам incognito, ночью, отец познакомил его со мной, и мы вместе обсудили подробности нашего путешествия.
Я накопил много соболей, чернобурых лисиц, горностаев и других дорогих мехов в обмен на привезенные мною из Китая товары, особенно на гвоздику и мускатные орехи, которые я продал частью здесь, частью в Архангельске по более высоким ценам, чем я мог бы продать их в Лондоне. Мой компаньон, больше, чем я, заинтересованный в коммерческих прибылях, остался так доволен этой сделкой, что не жалел о нашей долгой стоянке в Тобольске.