Пусть особое внимание будет обращено на следующее: именно победы Французов создали иллюзии относительно прочности их правления: блеск военных успехов ослепляет даже людей здравомыслящих, которые не замечают прежде всего того, до какой степени эти успехи не причастны к устойчивости Республики.
Нации одерживали победы при всевозможных правлениях: и даже революции, возбуждая умы, ведут к победам. Французам всегда будет сопутствовать успех в войне при твердом правлении, у которого достанет ума презирать их, восхваляя, и бросать их на врага как ядра, обещая им эпитафии в газетах.
Это Робеспьер по-прежнему выигрывает сейчас битвы, это его железный деспотизм ведет Французов к бойне и к победе. Властители Франции добились успехов, свидетелями которых мы являемся, потому лишь, что не жалели золота и крови и заставляли напрягать все силы. Нация в высшей степени отважная, возбуждаемая каким-либо фанатизмом и ведомая (стр.100 >)умелыми генералами, всегда будет победительницей, но дорого заплатит за свои завоевания. Разве конституция 1793 года получила печать долголетия благодаря трем годам побед, в центре которых она оказалась? Почему с конституцией 1795 года должно бы получиться иначе? и почему победа должна бы придать ей такой характер, который она не смогла сообщить другой?
Вообще, характер наций всегда остается неизменным. Барклай в шестнадцатом веке очень удачно обрисовал характер Французов в военном отношении:
Это нация,говорит он
, в высшей степени отважная и у себя дома представляющая непобедимую армаду; но когда она выступает за свои пределы, она уже не та. Отсюда происходит то, что ей никогда не удавалось сохранить свое владычество над чужими народами, и что только несчастье делает ее мощной.
Никто не ощущает лучше меня, что нынешние обстоятельства необычайны, что мы, очень может быть, вовсе не увидим того, что всегда видели; но этот вопрос не относится к предмету моего труда. Мне достаточно указать на ложность следующего умозаключения:
Республика победоносна; следовательно, она будет прочной. Если бы надо было непременно пророчествовать, то я скорее бы сказал:
она жива благодаря войне; следовательно, мир ее похоронит.
Автор какой-нибудь физической системы несомненно аплодировал бы себе, если бы в его пользу говорили все данные природы. Я же могу привести в подтверждение моих размышлений все данные истории. Я добросовестно рассматриваю памятники, которые она нам предоставляет, и не усматриваю ничего благоприятствующего этой химерической системе (стр.101 >) обсуждения и политического строительства с помощью сделанных ранее умозаключений. Самое большое, что можно было бы сделать, это привести пример Америки; но я уже заранее ответил,
говоря, что не пришло время приводить ее пример. Я добавлю, однако, небольшую толику размышлений.
1. Английская Америка имела короля, но она его не видела; великолепие монархии было ей чуждо, и суверен был для нее подобен какой-то сверхъестественной силе, которая не воспринимается чувствами.
2. Она обладала демократическими началами, которые наличествуют в конституции метрополии.
3. Она обладала, сверх того, людьми, принесенными ей толпою ее первых поселенцев, урожденными посреди религиозных и политических потрясений, людьми, почти поголовно исполненными республиканским духом.
4. Используя эти начала, и по сходству с тремя властями, которые они унаследовала от предков. Американцы построили,
а отнюдь
не уничтожили все до основания, как Французы.
Но все, что есть действительно нового в их конституции, все, что проистекает из совместного обсуждения, является самым хрупким в мире; невозможно было бы собрать большее количество признаков слабости и недействительности.
Я не только совершенно не верю в устойчивость американского правления, но и особые учреждения английской Америки не внушают мне никакого доверия. Например, города, охваченные весьма малопочтенной ревностью, не смогли условиться относительно места, где бы заседал Конгресс; ни один из них не (стр.102 >) захотел уступить эту честь другому. В результате было решено возвести новый город, который являлся бы резиденцией правителей. Было выбрано одно из самых удобных мест на берегу большой реки, установлено, что город будет называться
Вашингтон,
определено местоположение всех публичных зданий; едва приступили к осуществлению дела, а план
царствующего городауже распространяется по всей Европе. По сути дела, здесь нет ничего, что выходило бы за пределы силы человеческой власти. Вполне можно построить город: однако в данном деле слишком много умысла, слишком много
человеческой природы, и можно было бы с успехом поставить тысячу против одного, что город не построится, или что он не будет называться
Вашингтоном, или что Конгресс не будет там находиться.
Глава восьмая
.
О СТАРОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ КОНСТИТУЦИИ.
ОТСТУПЛЕНИЕ О КОРОЛЕ И О ЕГО ОБРАЩЕНИИ К ФРАНЦУЗАМ В ИЮЛЕ 1795 ГОДА.
(стр.103 >) Существовали три различных взгляда на старую французскую конституцию: одни
полагали, что нация никогда не обладала конституцией; другие
утверждали противоположное; некоторые,
наконец, как это бывает во всех важных делах, придерживались промежуточного суждения: они допускали, что Французы действительно имели конституцию, но что она никоим образом не соблюдалась.
Первое мнение поддержать невозможно; два других в действительности вовсе не противоречат друг другу. (стр.104 >)
Ошибка тех, кто утверждает, что Франция совершенно была лишена конституции, проистекает из сильного заблуждения относительно человеческой власти, предыдущих обсуждений и писаных законов.
Если чистосердечный человек, имея за душой только здравый смысл и порядочность, вопрошает, что же это такое — старая французская конституция, ему можно смело ответить:
«Это то, что вы ощущаете, когда находитесь во Франции; это такое соединение свободы и власти, законов и воззрений, которое заставляет думать иностранца, подданного какой-либо монархии и путешествующего по Франции, что он пребывает под иным правлением, нежели его собственное».
Но если имеется желание рассмотреть вопрос поглубже, то в памятниках французского публичного права обнаружатся свойства и законы, которые возвышают Францию над всеми известными монархиями.
Особенное свойство этой монархии заключается в том, что она обладает неким теократическим началом, которое отличает ее и позволило ей сохраняться четырнадцать сотен лет: нет ничего более национального, чем это начало. Епископы, наследовавшие друидам, лишь только совершенствовали его.
Я не думаю, что какая-либо иная европейская монархия использовала бы ради блага Государства большее число высших священнослужителей в гражданском управлении. Я мысленно восхожу от миротворца Флери
к Св. Одену
и Св. Леже
и стольким (стр.105 >) другим, политически так отличившимся во мраке их века; к этим настоящим Орфеям Франции, очаровывавшим своей лирой тигров и заставлявшим горные дубы двигаться за ними: я сомневаюсь, что возможно было бы указать на подобную череду где-нибудь еще.
Однако, если во Франции духовенство было одной из трех опор престола и играло столь значительную роль в народных собраниях, в судах, в кабинете министров и посольствах, то его влияние на гражданскую администрацию не ощущалось или ощущалось очень слабо; и даже если священник являлся премьер-министром, во Франции никогда не было
правления священников.
Все влияния были хорошо уравновешены, и каждый занимал свое место. С этой точки зрения на Францию более всего походила Англия. Если когда-нибудь она вычеркнет из своего политического языка эти слова: Church and state,
ее правление погибнет, как погибло правление ее соперницы.
Во Франции модно было говорить (ибо в этой стране на все есть своя мода), что здесь живут в подневолье. Но почему же слово
гражданинсуществовало во французском языке даже до того, как Революция завладела им, дабы его обесчестить, слово, которое не может быть переведено на другие европейские языки? Луи Расин
от имени своего города Парижа адресовал королю Франции эту прекрасную строфу:
При короле-гражданине
каждый гражданин — король.
Дабы восхвалить патриотизм Француза, говорили:
это великий гражданин. Напрасны были старания переложить это выражение на другие наши языки; (стр.106 >)выражения
gross burger— на немецком,
gran cittadino— на итальянском вряд ли будут удовлетворительны.
Но достаточно об общих вещах.
Несколько членов старой магистратуры собрали и развили принципы французской Монархии в любопытной книге, которая, думается, заслуживает всяческого доверия Французов.
Эти магистраты начинают, как надлежит, с королевских прерогатив, и, разумеется, нет ничего более великолепного.
«Конституция наделяет короля законодательной властью: от него исходит вся юрисдикция. Ему (стр.107 >)принадлежат право творить суд и препоручать его отправление должностным лицам; право помилования, жалования привилегиями и наградами; распоряжение должностями, возведение во дворянство; созыв и роспуск народных собраний, когда его мудрость подсказывает ему это; заключение мира и объявление войны, призывов в армию», стр. 28.
То были, вне сомнения, прерогативы великие, но посмотрим, что же французская конституция положила на другую чашу весов.
«Король правит только посредством закона и
не имеет власти делать все то, что ему заблагорассудится», стр. 364.
«Есть законы, которые короли сами признали для себя, но, согласно знаменитому выражению, —
в счастливой невозможности нарушитьих; это
законы королевства, отличные от законов для единичных случаев, или внеконституционных, называемых „законами Короля“», стр. 29 и 30.
«Так, например, корона наследуется строго по линии мужского первородства».
«Браки принцев крови, заключенные без соизволения короля, лишены законной силы. Если правящая династия угасла, нация провозглашает себе короля, и т. д.», стр. 263 и пр.
«Короли как верховные законодатели всегда высказывались в утвердительной форме, обнародуя свои законы. Однако существует еще и согласие народа; но это согласие выражает только пожелание, признание и приятие его нацией», стр. 271.
(стр.108 >)
«Три сословия, три палаты, три обсуждения: именно таким образом представлена нация. Выводом из этих обсуждений, если он единодушен, является пожелание Генеральных Штатов», стр. 332.
«Законы королевства могут приниматься только на собрании всего королевства, при общем согласии представителей трех сословий. Государь не может преступить эти законы; и если он осмеливается притронуться к ним, все сделанное им может быть отменено его преемником», стр. 292, 293.
«Необходимость согласия нации на установление податей — это истина, неоспоримо признаваемая королями», стр. 302.
«Пожелание двух сословий не может связывать третье, если не выражено его согласие», стр. 302.
«Согласие Генеральных Штатов обязательно для признания законным любого пожизненного отчуждения домена, стр. 303. И подобный же надзор вверен им во избежание любого отторжения частей королевства», стр. 304.
«Правосудие отправляется, от имени короля, магистратами, которые толкуют законы и следят, чтобы они ни в чем не противоречили основополагающим законам», стр. 343. В число их обязанностей входит защита от оказавшейся в заблуждении воли суверена. Именно из этого принципа исходил знаменитый канцлер де л'0питаль, когда он говорил, обращаясь к Парижскому Парламенту в 1561 году:
Магистраты отнюдь не должны впадать в робость ни перед скоротечным гневом суверенов, ни перед страхом немилости, но всегда помнить о клятве подчиняться ордонансам, которые являются подлинными повелениями королей, стр. 345.
Вспомним, как Людовик XI, остановленный двойным отказом своего парламента, отступился от неконституционного отчуждения, стр. 343. (стр.109 >)
Вспомним, как Людовик XIV торжественно признал право на свободную проверку соответствия его актов [закону], стр. 347, и приказал своим магистратам
не повиноваться ему, под страхом наказания за ослушание, если он направит им указания, противоречащие закону, стр. 345. Этот указ — вовсе не игра слов: Король запрещает повиноваться человеку; у него нет большего врага.
Этот великолепный монарх приказал также своим магистратам считать не имеющими законной силы любые [королевские] жалованные грамоты, содержащие пункты о передаче дела в высшую инстанцию или поручения о судебном рассмотрении гражданских и уголовных дел и даже
приказал карать предъявителей таких грамот, стр. 363.
Магистраты восклицают: «Счастлива земля, где порабощение неведомо!», стр. 361. А прелат, известный своим милосердием и ученостью (Флёри
), написал, излагая публичное право во Франции:
Во Франции все частные лица свободны; нет никакого рабства: есть свобода выбора местожительства, перемещения, торговли, браков, выбора профессии, приобретения имущества и распоряжения им, наследования, стр. 362.
«Военная власть никоим образом не должна вмешиваться в дела гражданского управления».
Губернаторы провинций располагают лишь тем, что имеет отношение к вооруженной силе, они могут воспользоваться ею только против врагов Государства, а не против гражданина, который подчинен государственному правосудию, стр. 364. (стр.110 >)
«Магистраты несменяемы, и вакансии на важные посты могут образовываться только в случаях смерти отправлявшего должность, его добровольной отставки или вследствие приговора за должностное преступление»,
стр. 356.
«Король, по делам, его касающимся, выступает как сторона в своих судах против своих подданных. Известно, что его обязали выплачивать десятину с плодов из своего сада, и т. д.», стр. 367 и т. д.
Если Французы чистосердечно, умерив страсти, посмотрели бы на себя, то они почувствовали бы, что этого довольно, и, может быть, более чем довольно, для нации, слишком благородной, дабы быть порабощенной, и слишком пылкой, дабы быть свободной.
Нам могут возразить, что эти прекрасные законы отнюдь не исполняются. В таком случае в этом повинны были бы Французы, и нет для них более надежд на свободу: ибо если народ не способен извлечь пользу из своих же основополагающих законов, то совершенно бесполезно изыскивать ему другие: это знак того, что он не создан для свободы или что он непростительно развращен
(стр.111 >)
Но отвергая такие зловещие мысли, я процитирую свидетельство о превосходстве французской конституции, неопровержимое со всех точек зрения: оно принадлежит большому политику и пламенному республиканцу — Макиавелли.
Как он говорит, «немало есть и было разных государей, но добрые и мудрые государи — наперечет. Я говорю о государях, сумевших разорвать сдерживающую их узду; в этот разряд не входят ни государи, существовавшие в Египте и в пору самой глубокой древности управлявшие этой страной с помощью законов, ни государи, существовавшие в Спарте, ни государи, существующие во Франции. Монархическая власть сдерживается во Франции законами более, чем в каком-либо из известных нам нынешних царств».
К тому же он пишет, что королевство Франции живет спокойно и счастливо прежде всего потому, «что его короли связаны бесчисленными законами, в которых заключено спокойствие и безопасность всего народа. Учредитель его строя
пожелал, чтобы французские короли войском и казной распоряжались по своему усмотрению, а всем остальным распоряжались бы лишь в той мере, в какой это допускают законы».
Любой был бы потрясен, увидев, под каким углом зрения такой мощнейший ум, как Макиавелли, еще три века тому назад рассуждал об основных законах французской монархии.
Французы в этом смысле испорчены англичанами, сказавшими им, не уверовавши в то сами, что Франция подневольна; так же им твердили, что Шекспир (стр.112 >) лучше Расина, и французы этому поверили. И так было вплоть до того, как честный судья Блэкстоун
в заключении своих «Комментариев» отказался поставить в один ряд Францию и Турцию: об этом нужно сказать словами Монтеня:
стоит ли слишком издеваться над бесстыдством такого сравнения.
Разве эти англичане, свершивши свою революцию, по крайней мере ту, которая удержалась, упразднили королевскую власть или палату пэров, дабы дать себе свободу? Отнюдь нет. Однако, оживив свою старую конституцию, они извлекли из нее декларацию своих прав.
В Европе нет христианской нации, которая бы по праву не была бы
свободной, или
довольно свободной. И нет такой нации, которая не имела бы в самых совершенных памятниках своего законодательства все начала конституции, этой нации подходящей. Вместе с тем, нужно прежде всего оберегать себя от великого заблуждения — поверить, будто свобода есть нечто абсолютное, не воспринимаемая как большая или меньшая. Пусть вспомнят о двух бочках Юпитера, вместо добра и зла поместят туда покой и свободу. Юпитер бросает жребий [для] наций:
большую долю одного и меньшую — другого. В таком распределении человек ни при чем.
Второе крайне пагубное заблуждение — слишком строго связывать себя древними памятниками (права]. Вне сомнения, их следует почитать, но особенно надлежит считаться с тем, что законоведы называют
последним состоянием. Всякая свободная конституция по самой своей природе переменчива, и меняется она в той мере, в какой свободна;
пытаться снова свести ее (стр.113 >) к ее собственным началам, ничего не обтесав в ней, есть предприятие безумное.
Всё сходится на том, что Французы намеревались превзойти силу человеческую; что эти беспорядочные усилия приводят их к рабству; что им надобно только знать, чем именно они обладают и, если им предназначена более высокая степень свободы, чем та, которой они наслаждались семь лет тому назад (что вовсе не очевидно), то перед их глазами, в памятниках их истории и законодательства, имеется все, что требуется, дабы Европа вновь стала их почитать и им завидовать.
Однако, если Французы созданы для монархии и если дело только за тем, чтобы поставить монархию на ее истинные основания, то какое заблуждение, какое злополучие, какое пагубное предубеждение (стр.114 >) способно было бы отвратить их от их законного короля?.
Преемство по праву наследования в монархии есть нечто столь драгоценное, что любое другое соображение (стр.115 >) должно уступать перед ним. Самое большое преступление, которое мог бы совершить француз-роялист, — это увидеть в Людовике XVIII кого-то другого, нежели своего Короля, и умерить пиетет, коий надлежит выказывать ему, неблагоприятным образом отзываясь о его человеческих качествах или действиях. Тот Француз, который, не стыдясь, возвращался бы в прошлое, дабы отыскать там подлинные или мнимые грехи, был бы весьма низким и весьма преступным человеком. Восхождение на престол новое рождение: отсчет начинается только с этой минуты.
Если и есть избитые истины в морали, так это то, что власть и почести развращают человека, и что лучшими королями оказывались те, кто испытывал превратности судьбы. Зачем же тогда Французам лишать себя преимущества быть под властью государя, воспитанного в ужасной школе несчастий? Сколько мыслей должны были принести ему прошедшие шесть лет! как отдалился он от опьянения властью! как велика должна быть его готовность предпринять все, чтобы царствовать со славою! каким святым честолюбием он должен проникнуться! У какого еще государя во всей вселенной смогло бы оказаться больше побуждений, больше желания, больше средств заживить язвы Франции!
Разве Французы не издавна испытывают род Капетов? Из восьмивекового опыта они знают, что в его жилах течет благородная кровь; к чему же перемены? Глава этого большого рода показал себя в своем обращении
верным, великодушным, глубоко проникнутым религиозными истинами; никто не отрицает в нем большого природного ума и множества благоприобретенных (стр.116 >)знаний. Было время, вероятно, когда считалось в порядке вещей, что король не знает грамоты; но в век, когда верят в книги, просвещенный государь это преимущество. Еще важнее то, что ему нельзя приписать ни одной из неумеренных идей, способных встревожить Французов. Кто смог бы забыть, что он не понравился Кобленцу?
Это прибавило ему чести. В своем обращении он произнес слово
свобода, и если кто-то полагает, будто это слово было брошено походя, ему можно возразить, что король отнюдь не должен говорить языком революций. Торжественная речь, обращенная им к своему народу, должна отличаться известной сдержанностью помыслов и выражений, которые не имеют ничего общего с поспешной предвзятостью частного лица. Когда Король Франции произнес:
Пусть французская конституция подчинит законы тем устроениям, которые она освящает, и самого суверена — соблюдению законов, с целью оградить мудрость законодателя от ловушек искушения и защитить свободу подданных от злоупотреблений власти, он все сказал, потому что он пообещал
свободу, закрепленную конституцией. Король отнюдь не должен говорить как какой-то оратор с парижской трибуны. Если он обнаружил, что неверно говорить о свободе как о чем-то абсолютном, что она, напротив, является чем-то более или менее осязаемым, и что искусство законодателя состоит не в том, дабы сделать народ свободным, но
достаточно свободным, он открыл великую истину, и нужно его восхвалять, а не порицать за сдержанность. В тот миг, когда знаменитый римлянин
даровал свободу более всего созданному (стр.117 >)для нее народу, получившему ее ранее всех других, он сказал этому народу:
Libertate modice utendum.
Что бы он сказал Французам? Конечно, Король, говоря сдержанно о свободе, меньше думал о своих интересах, чем об интересах Французов.
Конституция, добавляет Король,
предписывает условия налогообложения, дабы уверить народ в том, что вносимые им подати необходимы для блага государства. Король, таким образом, не имеет права произвольно облагать налогом, и одно это признание исключает деспотизм.
Она (конституция) доверяет высшим корпусам магистратуры хранить законы с тем, чтобы следить за их соблюдением и просвещать монарха, если он заблуждается. Есть депозитарий законов, доверенный высшим магистратам; есть закрепление права на ремонстрацию. Однако деспотизм полностью отсутствует там, где повсюду имеются коллегии высших наследственных или, по меньшей мере, несменяемых магистратов, которые обладают правом, согласно Конституции, предупреждать короля, просвещать его и жаловаться на злоупотребления.
Она (конституция) ставит основополагающие законы под защиту короля и трех сословий с целью предупреждения революции, величайшего из бедствий, какие только могут обрушиться на народы.
Значит, конституция существует, ибо конституция и есть не что другое, как свод основополагающих законов, и король не может посягнуть на эти законы. Если он сделает это, то три сословия наложат на его действия вето, равно как каждое из них может налагать вето на действия двух других. (стр.118 >)
И, конечно, не правы были бы те, кто обвинил бы Короля в том, что он говорил слишком туманно; ибо эта неопределенность как раз и свидетельствует о высшей мудрости. Король поступил бы очень неосмотрительно, если бы установил границы, которые помешали бы ему идти вперед или отходить; оставляя за собой некую свободу действий, он поступает как бы по вдохновению. Однажды Французы в этом убедятся: они признают, что Король пообещал все, что мог обещать.
Хорошо ли почувствовал себя Карл II, согласившись с предложениями шотландцев? Ему, как и Людовику XVIII, твердили: «Нужно сообразовываться со временем; нужно уступить: „
Безумно жертвовать короной ради спасения иерархии“». Он поверил этому и поступил очень дурно. Король Франции умнее: отчего же Французы упорствуют, не желая воздать ему должное?
Если бы этот Государь имел безрассудство предложить Французам новую конституцию, то тогда именно его могли бы обвинить в том, что он склонился к вероломной неопределенности; ибо в действительности он ничего бы не сказал: если бы он предложил свое собственное сочинение, тогда бы все в один голос выступили бы против него, и выступили бы обоснованно. По какому праву, в самом деле, он смог бы заставить себе повиноваться, едва отказавшись от старинных законов? Не есть ли произвол общее для всех достояние, на которое всякий имеет равное право? Во Франции не нашлось бы молодого человека, который не указал бы на огрехи нового произведения и не предложил бы поправок. Пусть хорошенько разберутся в деле и тогда увидят, что Королю, как только он отказался бы от старой конституции, оставалось бы лишь говорить:
Я буду делать все, что захотят [от меня]. Именно к этим недостойным и нелепым словам свелись бы самые лучшие речи Короля, переложенные (стр.119 >) ясным языком. Думают ли об этом всерьез, когда порицают короля за то, что он не предложил Французам новую конституцию? С тех пор как восстание послужило причиной чудовищных несчастий его семейства, он увидел уже три конституции, которые принимались, освящались и которым присягали. Две первые жили лишь мгновение, а третья только что называется конституцией. Должен ли Король предложить пять или шесть таких же своим подданным, чтобы оставить за ними выбор? Ну как же! три попытки им обошлись столь дорого, что ни один разумный человек не вздумал предложить им еще одну. Но если такое предложение явилось бы безрассудным со стороны частного лица, то со стороны Короля оно было бы и безрассудным, и преступным.
Как бы Король ни поступил, он все равно не смог бы удовлетворить всех. Для него возникли бы неудобства, если бы он не обнародовал вообще никакого обращения; он столкнулся с ними, опубликовав его таким, каким оно есть; случилось бы то же самое, если бы он составил это обращение иным образом. Хорошо, что он, будучи в нерешительности, следовал принципам и задел только страсти и предрассудки, сказав, что
французская конституция будет для него ковчегом завета. Если бы Французы хладнокровно судили об этом обращении, я сильно ошибся бы, сказав, что они не нашли в нем того, за что именно уважать Короля. В тех ужасных обстоятельствах, в которых он оказался, не было ничего соблазнительнее искушения пойти на сделку с принципами, дабы отвоевать Престол. Как много людей говорили и как много людей верили, что Король губит себя, упорствуя в обветшалых идеях! Казалось бы столь естественным выслушать предложения пойти на мировую! Еще легче было бы согласиться с этими предложениями, сохранив в голове замысел о возвращении к прежним исключительным правам, не нарушая слова верности и (стр.120 >) опираясь исключительно на силу вещей, но он был столь искренним, благородным, мужественным, чтобы сказать Французам: «Я не способен сделать вас счастливыми; я могу, я должен править только на основе конституции: я никогда не дотронусь больше до ковчега Господня; я ожидаю, чтобы вы вновь обрели разум; я ожидаю, чтобы вы поняли эту столь простую, столь очевидную истину, которую вы, однако, упорно отвергаете, а именно:
с той же самой конституцией я могу вам даровать совершенно другое устройство».
О, какое благоразумие проявил король, сказав Французам:
Пусть их старинная и мудрая конституция явится для него священным ковчегом и пусть не будет дозволено ему касаться его безрассудной рукой; он добавляет, однако, что
хочет вернуть ей всю ее чистоту, извращенную временем, и всю ее силу, ослабленную временем. И в который раз эти слова были вдохновением [свыше], ибо в них ясно прочитывается, что находится во власти человека и что отделено от него, ибо принадлежит единственно Богу. В этом обращении, столь мало рассчитанном, нет ни единого слова, которое не должно было бы препоручать Короля Французам.
Осталось пожелать, чтобы эта пылкая нация, способная вновь обрести истину, только исчерпав заблуждение, захотела бы, наконец, узреть совершенно очевидную правду: то, что она обманута и стала жертвой горстки людей, вставших между нею и ее законным сувереном, от коего она может ждать только благодеяний. Представим положение вещей в наихудшем свете:
Король опустит меч правосудия на нескольких отцеубийц;
он покарает унижением нескольких прогневавших его дворян:ну и что же! какое дело до этого (стр.121 >) тебе, добрый хлебопашец, трудолюбивый ремесленник, мирный горожанин, кем бы ты ни был, которому небо дало безвестность и счастье! Думай, стало быть, о том, что ты вместе с тебе подобными образуешь почти всю Нацию; и что целый народ страдает от всех зол анархии лишь потому, что горстка мерзавцев его пугает собственным его Королем, которого страшится сама.
Продолжая отвергать Короля, народ упустит прекраснейшую возможность, какой у него не будет больше никогда, поскольку он рискует быть подчиненным силе вместо того, чтобы самому короновать своего законного суверена. Какую заслугу он имел бы перед этим государем! какими ревностными усилиями и любовью король постарался бы вознаградить преданность своего народа! Воля нации всегда была бы перед глазами короля, воодушевляя его на великие свершения и настойчивый труд, требующиеся для возрождения Франции от ее главы, и всякое мгновение его жизни посвящалось бы счастью Французов.
Но если они упорствуют в отвержении Короля, то знают ли, какая участь их ждет? Французы сегодня достаточно закалены несчастиями, чтобы выслушать жестокую правду: как раз посреди припадков их фанатической свободы у бесстрастного наблюдателя часто возникало искушение воскликнуть подобно Тиберию: О homines ad servitutem natos!
Известно, что существует несколько видов храбрости, и Француз, вполне определенно, не обладает всеми. Бесстрашный перед врагом, он не является таковым перед властью, даже самой несправедливой.
Никто не сравняется в терпении с этим народом, называющим себя
свободным. За (стр.122 >) пять лет его заставили согласиться на три конституции и на революционное правительство. Тираны сменяют друг друга, и народ вечно повинуется. Любые его усилия выбраться из своего ничтожества всегда оказывались безуспешными. Его хозяевам же удавалось сразить его, издеваясь над ним. Они говорили народу:
Вы думаете, что не желаете этого закона, но, будьте уверены, вы его желаете. Если вы осмелитесь отказаться от него, мы расстреляем вас картечью, наказав за нежелание принять то, что вы хотите. — И они, хозяева, так и поступили.