Я столь убежден в истинности защищаемого мною, что, оценивая всеобщее ослабление духовных устоев, (стр.76 >) разногласия во мнениях, потрясения лишенных основания суверенитетов, безмерность наших нужд и тщетность наших средств, мне представляется: каждый настоящий философ должен выбирать между двумя гипотезами — либо сотворится новая религия,
либо христианство будет каким-то необычайным способом обновлено. Именно между этими двумя предположениями необходимо выбирать, в зависимости от позиции относительно истины христианства.
Это предположение будет отброшено с пренебрежением лишь теми близорукими людьми, которые почитают возможным лишь то, что они видят.
Но кто в античности мог бы предвидеть христианство? и какой чуждый этой религии человек мог бы при ее началах предвидеть ее успехи? Откуда мы можем знать, не началась ли великая духовная революция? У Плиния, как он доказал своим знаменитым письмом,
не было ни малейшей идеи об этом исполине, лишь младенчество которого он видел.
Но какое множество мыслей охватывает меня в сей миг и возносит к самым высоким умозаключениям!
Настоящее ПОКОЛЕНИЕ является свидетелем одного из самых великих спектаклей, когда-либо занимавших человеческий глаз: это борьба не на жизнь, а на смерть христианства и философизма. Ристалище открыто, два врага схватились и вселенная смотрит. Как у Гомера, мы видим
поднимающего весы отца Богов и людей, а на весах положены два великих интереса; скоро одна из чаш начнет опускаться.
(стр.77 >)Человеку пристрастному и тому особенно, у которого сердце убедило голову, события ничего не доказывают; поскольку мнение, состоящее в да или нет, принято бесповоротно, наблюдение и рассуждение равно бесполезны. Но вы все, честные люди, отрицающие или сомневающиеся! Быть может, эта великая эпоха христианства покончит с вашей нерешительностью. Уже восемнадцать веков оно царствует в огромной части света и особенно в самой просвещенной его части. Эта религия берет начало даже не в античную эпоху: до времен своего основателя она смыкается с другим порядком вещей, с преобразовательной религией, которая ей предшествовала. Одна не может быть истинной, если бы другая не являлась таковой: одна величается обещанием того, что другая — имеет; таким образом, эта вторая восходит к началу мира связью, являющейся видимым фактом.
ОНА РОДИЛАСЬ В ДЕНЬ, ПОРОДИВШИЙ ДНИ.
Нет примера подобной прочности; и если говорить о самом христианстве, то никакое другое учреждение во вселенной не может быть ему противопоставлено. Сравнивать с ним другие религии — значит заниматься крючкотворством: здесь не место подробно их рассматривать: только одно слово, этого достаточно. Пусть нам покажут какую-либо другую религию, основанную на чудесных явлениях и раскрывающую непостижимые догматы, исповедуемую в течение восемнадцати столетий значительной частью рода человеческого и отстаиваемую из века в век лучшими людьми своего времени, начиная с Оригена и кончая Паскалем, несмотря на последние усилия враждебной секты, которая, от Цельсия и до Кондорсе, не переставала завывать.
Удивительная вещь! когда размышляют об этом великом учреждении, то самая естественная гипотеза, которую окружают все очевидности, это гипотеза о божественном установлении. Если творение является (стр.78 >) человеческим, то нет другой возможности объяснить его успех: исключив чудо, его возвращают.
Все нации, говорят нам, приняли медь за золото. Прекрасно! Но разве эту медь не бросили в европейский тигель и не принесли на суд нашей наблюдательной химии на восемнадцать веков? и если она прошла такое испытание, то разве не вышла из него с честью? Ньютон верил в воплощение; но Платон, я полагаю, слабо верил в чудесное рождение Вакха.
Христианство проповедовали люди неграмотные, но в него поверили люди ученые, и именно в этом оно совершенно отлично от всего известного.
Более того, оно выдержало все испытания. Говорят, что преследование есть ветер, который питает и раздувает пламя фанатизма. Допустим: Диоклетиан покровительствовал христианству; но, исходя из приведенного предположения, Константин должен был бы его задушить, однако, именно этого не произошло. Оно выдержало все — мир, войну, эшафоты, триумфы, кинжалы, радости, славу, унижение, нищету, изобилие, ночь средневековья и яркий дневной свет ЛьваХ и Людовика XIV. Один всемогущий император
и властелин самой большой части известного мира некогда истощил против него все запасы своего гения; он не упустил ничего, чтобы восстановить старые догматы; он искусно соединил их с распространившимися как поветрие тогда платоновыми идеями. Пряча бушевавшую в нем ярость под маской чисто внешней терпимости, этот император употребил против враждебной религии оружие, перед которым ни одно человеческое произведение не устояло: он выставил ее на посмешище; он сделал духовенство нищим, чтобы заставить презирать его; он лишил его любой поддержки, которую человек может оказать своим твореньям: (стр.79 >) пошли в ход клевета, козни, несправедливость, угнетение, осмеяние, сила и ловкость. Все было напрасно:
Галилеянинвзял верх над Юлианом
философом.
Наконец, сегодня опыт повторяется в еще более благоприятствующих обстоятельствах; есть все из того, что может сделать его решающим. Итак, вы все, кого история ничему не научила, будьте очень внимательны. Вы утверждали, что скипетр поддерживал тиару; ну, хорошо, нет больше скипетра на великой арене: он сломан и обломки его брошены в грязь. Вы не осознавали, до какой степени влиятельность богатого и могущественного духовенства могла поддерживать догматы, которые оно проповедовало: я не слишком уверен в том, что надобно могущество, чтобы заставить верить; но не стоит говорить об этом. Нет больше священников: их изгнали, вырезали, унизили; их ограбили, и тот, кто избежал гильотины, костра, кинжалов, расстрелов, утоплений, высылки, получает сегодня милостыню, которую он когда-то раздавал. Вы страшитесь силы обычая, влияния власти, обманов воображения: но ничего из этого более нет; нет больше обычая; нет больше господина; сознание каждого человека принадлежит ему самому. Философия
разъела связь, которая объединяла людей, и нет более духовных скреп. Гражданская власть, содействуя всеми своими силами крушению старого устройства, оказывает врагам христианства всю ту поддержку, которую она ранее предоставляла самому христианству; человеческий рассудок предпринимает все вообразимые усилия ради борьбы со старой национальной религией. Этим усилиям рукоплещут, их оплачивают, а старания в противоположном направлении почитаются преступными. Теперь уже нечего бояться того, что вас околдуют ваши глаза, которые всегда ошибаются (стр.80 >) первыми. Пышные приготовления, пустые церемонии не внушают более почтения людям, которым все выставлено на потеху в последние семь лет. Храмы или закрыты, или открываются лишь для шумных обсуждений и для вакханалий разнузданного народа. Алтари опрокинуты; по улицам водили нечистых животных, покрытых епископскими облачениями; священные чаши послужили для омерзительных оргий; и на эти алтари, которые древняя вера окружает восхитительными херувимами, заставили подняться обнаженных продажных женщин. Таким образом, философизму нечего более плакаться: все человеческие удачи ему выпадают; все совершается ему на пользу, и все — против его соперницы. Если он победитель, то он не скажет, подобно Цезарю:
Пришел, увидел, победил; ибо в конце концов он окажется побежденным. Он может бить в ладоши и гордо восседать на поверженном кресте. Но если Христианство выйдет из этого ужасного испытания более чистым и более мощным, если христианский Геракл, единственно сильный своей силой, поднимет
сына землии задушит его своими руками, patuit Deus.
— Французы! освободите место для своего христианнейшего Короля; возведите его сами на древний трон; поднимите его орифламму, и пусть золото его монет, путешествуя от одного полюса до другого, будет нести с любой стороны торжественный девиз:
ХРИСТОС ПОВЕЛЕВАЕТ, ОН ЦАРСТВУЕТ, ОН ПОБЕДИТЕЛЬ!
Глава шестая.
О БОЖЕСТВЕННОМ ВЛИЯНИИ В ПОЛИТИЧЕСКИХ КОНСТИТУЦИЯХ
.
(стр.81 >)Человек может изменить все в области своей деятельности, но он не создает ничего: таков его закон как в материальном, так и в моральном смысле.
Человек может, без сомнения, посадить саженец, вырастить дерево, улучшить его с помощью прививки и подстригать его сотнями способов; но никогда он не вообразит себе, что обладает властью создать дерево.
Как же он вообразил себе, что обладает властью создать конституцию? не благодаря ли опыту? Давайте же посмотрим, чему он нас учит.
Все свободные конституции, известные во вселенной, образовались двумя способами. Иногда они, если можно так выразиться, незаметно, благодаря соединению множества обстоятельств, которые мы называем случайными, пускали ростки; а иногда у них имеется единственный творец, который появляется как чудо природы и заставляет повиноваться себе.
Вот с помощью каких признаков, при указанных двух предположениях, Бог предупреждает нас о нашей слабости и о праве, которое он оставляет за собой в образовании правлений.
1. Никакая конституция не следует из обсуждения; права народов никогда не бывают писаными, или, по крайней мере, писаные учредительные акты или (стр.82 >) основные законы всегда суть лишь документы, объявляющие о предшествующих правах, о которых можно сказать лишь то, что они существуют потому, что они существуют.
2. Поскольку Бог не счел своевременным употребить в этом деле сверхъестественные средства, он по крайней мере ограничивает человеческие деяния с тем, чтобы при образовании конституций обстоятельства были всем, а люди являлись только обстоятельствами. Довольно часто получается даже так, что стремясь к определенной цели, они достигают другой цели, как это мы видели в английской конституции.
3. Права
народав собственном смысле довольно часто вытекают из пожалований Суверенов, и в этом случае их можно обосновать
исторически; но у прав суверена и аристократии, по крайней мере основных, учредительных и
коренных, если позволительно так выразиться, прав, нет ни даты, ни творцов.
4. Даже пожалованиям Суверена всегда предшествовало состояние вещей, которое делало их необходимыми и которое от него не зависело.
5. Хотя писаные законы всегда являются лишь объявлениями предыдущих прав, надобно, однако, многое для того, чтобы все, что может быть записано, становилось таковым; и всегда в каждой конституции есть даже нечто такое, что не может быть (стр.83 >)записано
и что необходимо оставить в темной и почитаемой неясности под страхом свержения Государства.
6. Чем более пишется, тем более учреждение оказывается слабым; причина этого ясна. Законы являются лишь заявлениями о правах, а права заявляются лишь тогда, когда на них наступают; так что множество писаных конституционных законов свидетельствует лишь о множестве потрясений и об опасности распада.
Вот почему самым прочным учреждением непросвещенной античности оказалось учреждение Лакедемонии, где ничего не записали.
7. Ни одна нация не может даровать себе свободу, если она ее не имеет.
Когда она начинает размышлять о себе самой, ее законы созданы. Человеческое влияние не простирается за пределы развития существующих прав, которые, однако, недооценивались или оспаривались. Если люди неблагоразумные преступают эти границы безрассудными реформами, то нация теряет то, что она имела, не достигая того, чего она (стр.84 >) желает. Отсюда вытекает необходимость лишь крайне редкого обновления, всегда проводимого с умеренностью и трепетом.
8. Если Провидение повелело быстрее образовать политическую конституцию, то появляется человек, наделенный непостижимой мощью: он говорит и он заставляет себе повиноваться; но эти необыкновенные люди принадлежат, быть может, миру античному и временам молодости наций. Как бы там ни было, вот отличительная черта сих законодателей по преимуществу: это короли или в высшей степени благородные люди. В данном отношении нет и не может быть никакого исключения. Именно с этой стороны грешило учреждение Солона, самое непостоянное в античности.
Лучшие дни Афин только сокращались,
будучи к тому же прерванными завоеваниями и тираниями; и сам Солон видит Писистратидов. (стр.85 >)
9.
Даже эти законодатели, обладавшие необыкновенной мощью, всегда лишь собирали ранее существовавшие элементы в обычаях и нравах народов; но это объединение, это быстрое образование, походящие на создание, осуществляются лишь во имя Господне. Политика и религия образуют единый сплав: с трудом отличают законодателя от священнослужителя; и эти политические учреждения заключаются главным образом в религиозных занятиях и церемониях.
10. Свобода в каком-то смысле всегда была даром Королей, ибо все свободные нации образованы были Королями. Таково общее правило, а исключения, на которые можно было бы указать, войдут в это правило после обсуждения.
11. Никогда не существовала свободная нация, которая не имела бы в своей естественной конституции столь же древние, как она сама, зародыши свободы; и всегда лишь те права, которые существовали в естественной конституции нации, ей удавалось успешно развивать путем принятия писаных основных законов.
12. Какое бы то ни было собрание людей не может образовать нацию; такое предприятие превосходит по безумству даже то, что все
Бедламывселенной могут породить самого абсурдного и самого сумасбродного.
(стр.86 >)
Подробно доказывать это предположение после уже высказанного мною означало бы, как мне кажется, неуважение к людям сведущим и слишком большую честь невеждам.
13. Я говорил об одной главной черте истинных законодателей; а вот другая такая черта, которая весьма примечательна и о которой легко можно было бы написать целую книгу. Состоит же она в том, что эти законодатели никогда не являются теми, кого называют
учеными мужами,что они ничего не пишут, что они действуют, опираясь более на инстинкт и на побуждение, чем на рассудок, что у них нет иного орудия действия, как только некая духовная сила, которая смиряет воли подобно ветру, гнущему траву.
Показывая, что это соображение есть лишь часть общей истины исключительнейшей важности, я мог бы высказать интересные вещи, но я опасаюсь уйти в сторону: я предпочитаю обойтись без промежуточных ступеней и прямо перейти к итогам.
Между теорией политики и законодательством существует такая же разница, как между поэтикой и поэзией. Знаменитый Монтескье в общей шкале умов является по отношению к Ликургу тем, чем является Батте
по отношению к Гомеру или Расину.
Более того: оба эти дарования положительно исключают друг друга, как это обнаружил пример Локка, сильно споткнувшегося тогда, когда ему пришло в ум желание составить законы для американцев. Я видел, как один великий любитель Республики серьезно сетовал на то, что Французы не заметили в произведениях Юма работы под названием Проект совершенной Республики. —
О coecas hominum mentes!.
(стр.87 >)
Если перед вами оказывается обычный человек, обладающий здравым смыслом, но никогда и ни в каком жанре не проявивший какого-либо внешнего признака своего превосходства, то вы отнюдь не в состоянии утверждать, что он не может быть законодателем. Нет никакого основания сказать да или нет; но если речь идет о Бэконе, о Локке, о Монтескье и т. д., то говорите
нетбез колебаний; поскольку явленный уже ими талант доказывает, что иной дар у них отсутствует.
Естественным представляется приложение принципов, изложенных мною выше, ко французской конституции; но уместно рассмотреть ее с особой точки зрения.
Самые великие противники французской Революции чистосердечно должны согласиться с тем, что Комиссия Одиннадцати, которая выработала последнюю конституцию, судя по всем внешним признакам, обладает большим умом, чем ее произведение, и что она, может быть, сделала все, что могла сделать. Для письменной обработки Комиссия располагала противоречивыми материалами, которые не позволяли ей следовать принципам; и одно лишь разделение властей, хотя и разделять их будет, вроде, только стенка,
является все же прекрасной победой, одержанной над предубеждениями нынешнего дня.
Но речь идет только о достоинстве, внутренне присущем конституции. В мой замысел не входит изыскание особых изъянов, которые удостоверяют нас в том, что она не может быть прочной; вообще, все в этом (стр.88 >) отношении было сказано. Я укажу лишь на ошибку в теории, которая послужила основой этой конституции и которая ввела в заблуждение Французов с самого начала их Революции.
Конституция 1795 года, точно так же, как появившиеся ранее, создана для
человека. Однако в мире отнюдь нет
общечеловека. В своей жизни мне довелось видеть Французов, Итальянцев, Русских и т. д.; я знаю даже, благодаря Монтескье, что
можно быть Персиянином, но касательно
общечеловекая заявляю, что не встречал такового в своей жизни; если он и существует, то мне об этом неведомо.
Имеется ли такая страна во вселенной, где нельзя было бы встретить нечто вроде Совета пятисот, Совета старейшин и Директории с пятью членами? Эта конституция может быть предложена любым человеческим общежитиям, начиная с Китая и кончая Женевой. Но конституция, которая создана для всех наций, не годится ни для одной: это чистая абстракция, схоластическое произведение, выполненное для упражнения ума согласно идеальной гипотезе
и с которым надобно обращаться к
общечеловекув тех воображаемых пространствах, где он обитает.
Что же есть конституция? не является ли она решением следующей задачи?
При заданных
населении, нравах, религии, географическом положении, политических отношениях, богатствах, добрых и дурных свойствах какой-то определенной нации найти законы, ей подходящие.
Однако эта задача не была даже поставлена в конституции 1795 года, которая помышляла лишь об
общечеловеке. (стр.89 >)
Все вообразимые доводы объединяются ради установления того, что божественная печать не коснулась этого произведения. — Это всего лишь
тема.
Таким образом, уже в настоящий момент — сколько признаков разрушения!
Глава седьмая.
ПРИЗНАКИ НИЧТОЖЕСТВА ВО ФРАНЦУЗСКОМ ПРАВЛЕНИИ.
(стр.102 >) Законодатель подобен Создателю: он трудится не вечно; он производит на свет, а затем отдыхает. У всякого истинного законодателя есть своя
Суббота, и прерывность — его отличительная черта; таким образом Овидий изрек истину первостатейную, когда сказал:
Quod caret alterna recquie durabile non est.
Если бы совершенство было уделом человеческой природы, то всякий законодатель выступал бы лишь единожды; хотя все наши произведения несовершенны и по мере повреждения политических учреждений Суверену приходится идти им на помощь с новыми законами, но все же человеческое законодательство приближается к своему образцу путем той прерывности, о которой я только что говорил. Отдых столь же его возвышает, что и первоначальное дело: чем больше оно совершает работы, тем более его произведение является человеческим, то есть непрочным.
Обратитесь к трудам трех национальных собраний Франции — какое необыкновенное количество законов!
Начиная с 1 июля 1789 года и по октябрь 1791 года, национальное собрание приняло их в числе: 2557.
законодательное собрание за одиннадцать с половиной месяцев приняло: 1712. (стр.91 >)
Национальный Конвент, с первого дня Республики и по 4 брюмера 4-го года (26 октября 1795 г.), за 57 месяцев, принял: 11210.
ИТОГО — 154792.
Я сомневаюсь, что три рода Королей Франции произвели на свет собрание такой силы. Когда размышляешь об этом бесконечном количестве законов, то испытываешь поочередно два весьма различных чувства: первое есть восхищение или, по меньшей мере, удивление; вместе с г-ном Бёрком
удивляешься тому, что эта нация, легкомыслие которой вошло в пословицу, породила столь упорных тружеников. Здание этих законов есть творение Атлантово, вид которого ошеломляет. Но удивление сразу же переходит в жалость, когда подумаешь о ничтожестве этих законов; и тогда видишь лишь детей, которые убиваются ради построения огромного карточного дома.
Почему столь много законов? — Потому что нет никакого законодателя.
Что сделали так называемые законодатели в течение шести лет? — Ничего; ибо
разрушениене есть
созидание.
Не устаешь от созерцания невероятного зрелища нации, наделившей себя тремя конституциями за пять лет.
Ни один законодатель не колебался; он говорит (стр.92 >) fiat
на свой лад, и махина движется. Несмотря на различные усилия, которые предприняли в этом смысле три собрания, дела шли все хуже и хуже, поскольку сочинению законодателей все более и более не хватало постоянного одобрения Нации.
Конституция 1791 года несомненно представляет собой прекрасный памятник безумству; необходимо, однако, признать, что этот памятник вызвал восторг Французов; и большинство нации с охотой, хотя и очень безрассудно, принесло присягу
Нации, Закону и Королю. Французы до такой степени увлеклись той конституцией, что спустя много времени, когда вопрос о ней больше не стоял, довольно часто среди них слышались речи о том, что
для возвращения к истинной монархии надо быпройти через
конституцию 1791 года. В сущности, это походило на то, как если бы сказали, что для возвращения из Азии в Европу надобно пройти через луну; но я говорю только о факте.
Конституция Кондорсе
никогда не была подвергнута испытанию, она этого и не стоила; та конституция, которую ей предпочли и которая являлась делом (стр.93 >) рук нескольких головорезов,
нравилась, однако, им подобным, а фаланга ее почитателей благодаря Революции немалочисленна во Франции; таким образом, если все брать в расчет, за сегодняшней конституцией среди всех трех стояло наименьшее число заговорщиков. В первичных ассамблеях, которые ее принимали (судя по тому, что заявляют правители), многие их участники наивно написали:
принято за неимением лучшего. Таково, действительно, общее настроение Нации. Она подчинилась из-за усталости, отчаявшись найти что-то лучшее: при переизбытке зол, ее удручающих, она поверила, что может перевести дух под этим чахлым деревцем; она предпочла дурную гавань бушующему морю; но нигде не было видно убежденности и сердечного согласия. Если бы эта конституция была создана для Французов, то благодаря непобедимой силе опыта она каждодневно приобретала бы новых сторонников: однако происходит как раз обратное; ежеминутно видны новые отступники от демократии: только равнодушием, только страхом держится трон Пентархов;
самые проницательные и самые беспристрастные путешественники, объездив Францию, единодушно заявляют:
Это Республика без республиканцев.
Но если сила правителей вся целиком коренится в любви подданных, в чем столь много увещевали королей; если страх сам по себе есть недостаточное средство поддержания суверенитетов, то что же должны мы думать о французской Республике? (стр.94 >)
Откройте
глаза и вы увидите, что она не
живет.
Какой громадный аппарат! какое множество пружин и колес! как грохочут сталкивающиеся одна с другой части! какое великое множество людей, занимающихся устранением произведенного ущерба! Все возвещает о том, что природа не имеет никакого отношения к этим движениям; ибо первая черта ее творений есть мощь, к которой добавляется экономия средств: поскольку все размещается на своих местах, нет никаких сотрясений, никаких колыханий. Из-за слабости всех трений нет никакого шума, и это молчание величественно. Именно так в физической механике — полным равновесием, сбалансированностью и точной симметрией частей — достигается то, что сама торжественность движения предстает перед удовлетворенным глазом как покой. (стр.95 >)
Таким образом, суверенитет полностью отсутствует во Франции. Все искусственно, все насильственно, все предвещает, что подобный порядок вещей не может быть прочным.
Современная философия одновременно слишком материальна и слишком самонадеянна, чтобы увидеть истинные пружины политического мира. Одно из ее безумий составляет вера в то, что какое-то собрание может учредить нацию; что
конституция, то есть совокупность основных законов, которые годятся для нации и которые должны снабдить ее той или иной формой правления, представляет собой такое же произведение, как любое иное, требующее лишь ума, знаний и упражнений; что можно обучиться
своему ремеслу основателя, и что люди, однажды это замыслив, могут сказать другим людям:
соорудите нам правление, как говорят рабочему:
соорудите нам пожарный насос или чулочновязальный станок.
Однако есть истина столь же доказуемая в своем роде, как теорема в математике: что
никакое великое учреждение не является результатом обсуждения, что человеческим произведениям присуща бренность, соответствующая количеству людей, в них участвующих, и научному и рассудочному снаряжению, которое к ним применяется
априори.
Писаная конституция, подобная той, которая правит сегодня Французами, является лишь автоматом, который имеет одни внешние формы жизни. Человек, предоставленный своим собственным силам, есть в (стр.96 >) лучшем случае изделие
Вокансона;
чтобы быть
Прометеем, надо вознестись на небеса; ибо
законодатель не может себе подчинять ни силой, ни рассудком.
Можно сказать сейчас, что опыт произведен; внимательность изменяет тем, кто говорит, что французская конституция
идет вперед: конституцию принимают за правление. Последнее представляет собой весьма развитый деспотизм, который лишь слишком быстро шагает; но конституция существует разве что на бумаге. Ее соблюдают, ее нарушают в зависимости от интересов правителей;
народ ни за что не считают, и оскорбления, которые его господа ему наносят, облекая в формы уважения, вполне способны излечить его от заблуждений.
Жизнь правления в некотором роде столь же реальна, как жизнь человека; ее чувствуешь или, лучше сказать, ее видишь, и никто не может ошибиться на этот счет. Я умоляю всех Французов, имеющих совесть, спросить себя, не пришлось ли им совершить известное насилие над собой, чтобы наделить своих представителей званием
законодателей; не вызывает ли у них это церемониальное и куртуазное звание легкого напряжения, несколько напоминающего то, которое они испытывали, при старом порядке, когда им (стр.97 >) хотелось протитуловать
Графомили
Маркизомсына королевского секретаря?
Всякая честь идет от Бога, говорит старец Гомер;
он говорит как святой Павел, буквально его словами, не совершая, однако плагиата. Доподлинно, что от человека не зависит передача этого неизъяснимого свойства, называемого
достоинством. Одному суверенитету по преимуществу принадлежит
честь; именно из него, как из обширного водоема, она проливалась, будучи исчислена, взвешена, измерена, на сословия и на отдельных людей.
Я заметил, что одного члена законодательного корпуса, заявившего публично и письменно о своем РАНГЕ, подняли на смех газеты, ибо в действительности никакого
рангаво Франции нет, а есть лишь власть, которая обязана единственно силе. Народ видит в одном депутате лишь семьсот пятидесятую часть
власти, могущей причинить немало зла. Уважаемым депутат является отнюдь не потому, что он депутат, но потому, что он достоин уважения. Все, без сомнения, желали бы, чтобы была произнесена речь Г-на Симеона о разводе,
но все предпочитали бы, чтобы произнесена она была в легитимном собрании. Может быть, я заблуждаюсь, но та
заработная плата, которую с помощью тщеславного неологизма называют
жалованием, предупреждает, мне кажется, против французского представительства. В свободном, благодаря закону, и независимом, благодаря (стр.98 >) своему состоянию, англичанине, который приезжает в Лондон за свой счет, чтобы представлять Нацию, есть что-то внушительное. Но эти французские
законодатели, взимающие с Нации пять или шесть миллионов ливров за то, что они наделяют ее законами; эти
изготовителидекретов, осуществляющие национальный суверенитет при условии получения восьми мириаграммов пшеницы в день,
живут за счет своей возможности законодательствовать; такие люди, по правде говоря, весьма мало впечатляют ум; и если спросить себя, чего же они стоят, то воображение не может удержаться от того, чтобы не оценивать их в пшенице.
В Англии эти две магические буквы — М.Р.,
присоединенные к самому безвестному имени, сразу же его возвышают и дают ему право на отличный брачный союз. Во Франции человек, который домогался бы места депутата для того, чтобы добиться заключения в свою пользу неравного брака, очевидно, просчитался бы весьма серьезно.
Ибо всякий представитель — любое, все равно какое орудие ложного суверенитета — может вызывать только любопытство либо страх.
Невероятная слабость одинокой человеческой власти такова, что она сама не может даже узаконить какое-либо платье. Сколько докладов было представлено Законодательному корпусу относительно одежды его членов? По меньшей мере три или четыре, но всегда напрасно. За границей продают изображения этих прекрасных костюмов, в то время как парижское мнение их не признает.
Обычная одежда, современница великого события, может быть узаконена этим событием; тогда черты, ее (стр.99 >) отличающие, избавляют ее от господства моды: в то время как другие одежды изменяются, эта остается все такой же, и уважение окружает ее навсегда. Примерно таким же образом создаются одеяния высших должностных лиц.
Для того, кто все подвергает рассмотрению, может быть любопытным наблюдение, согласно которому из всех революционных убранств единственно утвердились в какой-то степени перевязь и султан, принадлежащие кавалерии. Они продолжают существовать, хотя и поблекли, как те деревья, уже лишенные питательных соков, но еще не потерявшие красоты.
Государственный чиновник, украшенный этими опозоренными знаками, немало походит на разбойника, блистающего в одеждах человека, только что им раздетого.
Я не знаю, хорошо ли я читаю, но везде я прочитываю ничтожество этого правления.