Наступил наконец день, когда однажды утром Андрес Кабальеро появился на месте первой своей встречи с цыганками, верхом на наемном муле и без единого слуги. Там он застал Пресьосу с бабушкой; узнав его, они встретили его с большою радостью. Из опасения, что родные станут его искать, он попросил доставить его в табор раньше, чем яркий солнечный свет явственно обозначит для каждого его приметы. Женщины, прибывшие из предосторожности без спутников, повернули обратно и в скором времени подъехали к своим кибиткам. Андрес вошел в один из шалашей, самый большой в таборе, и тотчас же поспешили навестить его десять-двенадцать цыган (все молодые, статные и хорошо сложенные), которым старуха уже успела сообщить об их новом товарище, не вдаваясь в особые разговоры о необходимости тайны, ибо, как уже было сказано, цыгане умеют ее сохранять с ловкостью и точностью необыкновенными.
Они сразу же обратили внимание на мула, и один из них сказал:
– В четверг его можно будет продать в Толедо!
– Ну нет! – возразил Андрес. – Этот мул наемный, и тем самым он отлично известен всем погонщикам, разъезжающим по Испании.
– Господи, сеньор Андрес! – сказал один из цыган. – Да будь у этого мула больше примет, чем сколько их должно предшествовать Страшному суду господню, и то мы его так разделаем, что его не признают ни мать родная, ни хозяин, взрастивший его!
– За всем тем, – заметил Андрес, – я прошу принять и одобрить мое решение. Мула этого нужно убить и похоронить, да так, чтобы потом и костей не было видно.
– Вот грех-то! – воскликнул другой цыган. – Это невинного-то лишать жизни?! Не говори так, друг Андрес, а сделай вот что: всмотрись в него нынче так, чтобы у тебя в памяти запечатлелись все его приметы, а потом позволь мне его забрать, и если два часа спустя ты его узнаешь, пусть меня обольют кипящим жиром, как беглого негра!
– Ни за что не соглашусь! – заявил Андрес. – Мул должен погибнуть, как бы меня ни уверяли в возможности его превращения: я боюсь быть узнанным, если мул не будет предан земле. Если же дело идет о выручке, которую можно получить от продажи, то не таким уж голышом явился я в ваше братство, чтобы я не мог заплатить за «вступление» побольше, чем стоят четыре мула!
– Ну, раз этого хочет сеньор Андрес Кабальеро, – сказал другой цыган, – пусть эта невинная душа умирает. Одному богу известно, как мне его жаль: и потому, что он молод, – он ведь еще не «закусывает» (вещь просто неслыханная для наемного мула!), – и потому, что он, наверное, ходкий, так как на боках у него нет ни струпьев, ни ран от шпор.
Было решено не убивать мула до ночи; в остальную часть этого дня торжественно праздновали вступление Андреса в цыганское сословие, и состояло это в том, что немедленно освободили лучшую в таборе кибитку и разукрасили ее ветвями и ситовником; Андрес был посажен на дубовый обрубок, в руки ему дали молот и щипцы, и под звук двух гитар, на которых играли два цыгана, велено ему было сделать два скачка; затем обнажили ему руку, принесли новую шелковую ленту и «гарроте»[25] и осторожно сделали ими два поворота.
При всем этом присутствовали Пресьоса и много других цыганок, старых и молодых, причем одни смотрели на него с удивлением, а другие – с любовью; такова была бравая внешность Андреса, что даже цыгане почувствовали к нему искреннее расположение.
После того как были выполнены указанные обряды, один старый цыган взял за руку Пресьосу и, остановившись перед Андресом, произнес:
– Мы даем тебе эту девушку, цвет и красу всех цыганок, живущих в Испании, – бери ее себе в любовницы или в жены; в этом отношении ты волен сделать то, что тебе больше понравится, ибо свободная и привольная жизнь наша не связана предрассудками и ненужными стеснениями. Разгляди ее хорошенько и посмотри, нравится ли она тебе и не находишь ли ты в ней чего-нибудь, что тебе будет не по вкусу; если она нехороша – выбирай среди девушек, стоящих перед тобою, самую для тебя подходящую: которую ты выберешь, ту мы тебе и дадим; но ты должен знать, что, однажды избрав ее, ты не можешь ни бросить ее ради другой, ни бесстыдничать и заводить шашни с замужними или девушками. Ненарушимо соблюдаем мы закон дружбы; никто из нас не станет покушаться на чужую избранницу; мы живем, не ведая горькой чумы ревности, и хотя много среди нас бывает кровосмешений, но никогда не бывает прелюбодеяния; а когда его совершает законная жена или когда нас обманывает любовница – мы не ходим в суд просить о наказании: сами мы судьи и палачи жен и любовниц наших; мы с такою же легкостью убиваем их и хороним в горах и пустынях, как если бы то были дикие звери: у нас родичи не занимаются делами мести и родители не привлекают к ответу за убийство! Боязнь и страх заставляют наших женщин хранить целомудрие, и мы, как я сказал, живем безмятежно. Почти все, что мы имеем, – у нас общее, за исключением только жен и любовниц, ибо мы хотим, чтобы каждая из них принадлежала тому, кто ей достался по жребию. У нас развод в такой же степени обусловлен старостью, как и смертью; тот, кто, будучи молодым, пожелал бы покинуть старую жену, может выбрать себе другую, более ему подходящую по возрасту.
Благодаря этим и другим еще законам и уставам живем мы и остаемся всегда веселыми; мы владыки полей, пашен, лесов, гор, источников и рек: горы нам дают даром дрова, деревья – плоды, лозы – виноград, огороды – овощи, источники – воду, реки – рыбу, заповедные рощи – дичину, скалы – тень, ущелья – прохладный ветер, пещеры – убежище. Непогода для нас – дуновенье ветерка, снег – легкое освежение, дождь – купанье, гром – музыка, а молния – факелы; твердая земля для нас – мягкая перина; дубленая кожа наших тел служит нам непроницаемой защитной броней; быстрого бега нашего не стеснят оковы, не задержат рытвины, не остановят стены; мужества нашего не поколеблют веревки, не запугают блоки, не устрашат «холсты», не укротит «кобыла»! Мы не делаем разницы между «да» и «нет», когда нам это выгодно, и всегда похваляемся быть «мучениками», а не «исповедниками»;[26] для нас люди выращивают вьючный скот на полях, для нас обрезаются в городах кошельки. Нет орла или другой такой хищной птицы, которая бы быстрее бросалась на попадающуюся ей добычу, чем бросаемся мы на случай, представляющий для нас известную выгоду, – одним словом, много у нас есть разных ухваток, и все они приводят к счастливому концу: ибо в тюрьме мы поем, на пытке молчим, работаем днем и воруем ночью, или, лучше сказать, учим людей быть всегда настороже и смотреть, куда они кладут свое добро.
Нас не смущает страх потерять свою честь, и честолюбие не побуждает нас приумножать ее; мы не враждуем друг с другом; мы не встаем до зари для того, чтобы подавать прошения, ухаживать за магнатами и хлопотать о милостях. Золоченые потолки и пышные дворцы наши – это лачуги и кочевые таборы; наши картины и фламандские ландшафты – те самые, которыми дарит нас природа среди высоких скал, снежных вершин, стелющихся кругом лугов и густых лесов, на каждом шагу открывающихся нашим глазам.
Мы астрономы-самоучки, ибо почти всегда мы спим под открытым небом и во всякое время можем определить, какой час дня и какой час ночи; мы видим, как рассвет вытесняет и сметает с неба звезды, как появляется он вместе со своей спутницей-зарей, наполняя радостью воздух, остужая воду и увлажняя землю, и сейчас же следом за ним показывается солнце, «вершины золотя и скаты гор лаская», как выразился один поэт; мы не боимся замерзнуть и окоченеть, когда лучи его падают на нас косо, не боимся и обжечься, когда они падают на землю отвесно; одинаковую встречу оказываем мы зною и холоду, лишениям и изобилию. Одним словом, мы – люди, живущие своей смышленостью и сноровкой, и, не считаясь со старинной поговоркой: «церковь, море или дворец», мы имеем все, что хотим, ибо довольствуемся тем, что имеем.
Я вам рассказал все это, благородный юноша, для того, чтобы вы знали, в какую среду вы попали и какого обращения должны держаться, причем я изобразил это сейчас вкратце; ибо еще бесконечное множество других вещей, не менее достойных внимания, чем все слышанные, откроете вы со временем сами.
Этими словами старый красноречивый цыган закончил свою речь, а новопоступающий заявил, что он был счастлив ознакомиться с таким почтенным уставом и готов поступить в орден, покоящийся на столь разумных и нравственных основах, и что ему досадно только, как это он раньше не знал о столь привольной жизни; отныне он отрекается от звания кабальеро и тщеславия своего знатного рода и подчиняет себя игу, или, вернее сказать, законам, по которым они живут, ибо они столь высокой наградой ответили на его желание стать цыганом, что вручили ему божественную Пресьосу, ради которой отказался бы он от корон и царств и желал бы таковых единственно для того, чтобы почтить ее.
На это Пресьоса заметила:
– Хотя эти сеньоры-законодатели и постановили на основании своих законов, что я твоя, и как таковую меня тебе вручили, – я на основании закона своего сердца, который сильнее всех остальных, заявляю, что стану твоей не иначе как после выполнения тех условий, о которых мы с тобой уговорились еще раньше, чем ты явился сюда. Два года обязан ты провести в нашей общине и только тогда удостоишься моей близости, дабы не раскаяться тебе в своем легкомыслии, а мне не оказаться обманутой из-за своей поспешности.
Оговорки отменяют законы; условия мои ты знаешь; если ты пожелаешь соблюдать их, возможно, что я стану твоей, а ты – моим; если же нет, то ведь и мул еще не убит, и платье твое цело, и из денег не тронуто ни гроша; отлучка твоя не длится еще и одного дня, так что остающуюся его часть ты можешь использовать для размышлений и обсудить, что тебе выгоднее. Эти сеньоры могут, конечно, вручить тебе мое тело, но не душу мою, которая свободна, родилась свободной и будет свободной, пока я того желаю. Если ты останешься – я буду глубоко уважать тебя; если вернешься обратно – буду уважать не менее; на мой взгляд, люди в порыве влюбленности несутся, закусив удила, пока не повстречаются с разумом и разочарованием; и не хочу я, чтобы ты поступил со мной, как охотник, который, нагнав преследуемого им зайца, сначала его схватит, а потом выпустит, чтобы погнаться за другим, убегающим от него. Бывает, что глаза обманываются и что с первого взгляда сусальное золото кажется столь же хорошим, как и настоящее; но немного погодя они отлично поймут разницу между поддельным и настоящим. Так и красота моя, которой, по твоим словам, я обладаю и которую ты почитаешь краше солнца и превозносишь выше золота: почем знать, может быть, вблизи покажется тебе тенью и после проверки обнаружится, что она поддельная!
Я даю тебе два года сроку, чтобы взвесить и обдумать, что тебе лучше выбрать или что естественно будет отвергнуть; ибо если вещь такова, что, однажды купив ее, никто уже не может отделаться от нее до самой смерти, то вполне законно уделить как можно больше времени на ее осмотр и освидетельствование, для того чтобы высмотреть в ней недостатки и достоинства, ей свойственные; ибо я не признаю варварского и дерзкого своеволия, усвоенного моими родичами, – бросать женщин или наказывать их, когда это им вздумается; и так как я не имею в виду делать вещи, достойные наказания, то и в мужья себе не хочу того, кто по своему произволу может меня покинуть.
– Ты права, Пресьоса, – сказал на это Андрес, – и если ты хочешь, чтобы я рассеял твои опасения и успокоил твою подозрительность клятвой, что ни на шаг не отступлю от установленных тобою предписаний, – говори, какой клятвы ты хочешь от меня или какое другое ручательство я могу тебе дать, ибо я на все для тебя согласен!
– Клятвы и обещания, даваемые пленником для получения свободы, в редком случае потом исполняются, – сказала Пресьоса, – а ведь таковы, по-моему, клятвы влюбленного; ибо для осуществления своего желания он охотно пообещает крылья Меркурия и молнии Юпитера, как пообещал мне их однажды один поэт и поклялся при этом Стигийской лагуной. Не хочу я клятв, сеньор Андрес, не хочу и обещаний; все будет зависеть от исхода вашего «послушничества»; себе же я вменяю в обязанность охранять себя в случае посягательства с вашей стороны.
– Да будет так! – вскричал Андрес. – Об одном лишь прошу этих сеньоров и товарищей, а именно: пусть они не принуждают меня ни к каким кражам в продолжение хотя бы месяца; у меня есть основания думать, что я смогу сделаться вором только после длинного ряда уроков.
– Молчи, брат! – сказал старый цыган. – Мы тебя тут так обучим, что ты выйдешь орлом в своем деле, а когда выучишься, то так его полюбишь, что пальцы себе станешь облизывать. Шуточное ли дело выйти поутру налегке, а ночью вернуться в табор обремененным ношей?!
– Обремененными… плетями видел я многих из этих «ловкачей»! – вставил Андрес.
– Нельзя наловить форелей, не замочив штанов, – возразил старик, – все в жизни сопряжено с разными опасностями, а воровские деяния – с галерами, плетями и виселицей; но разве оттого, что один корабль пострадал от бури или затонул, все другие корабли перестают плавать? Хорошее дело, если бы оттого, что война губит людей и лошадей, перевелись на свете солдаты! Ведь каждый цыган, высеченный властями, получает в наших глазах особый орденский знак на спину, и этот знак ничуть не хуже самого почетного из всех знаков, которые ваши кабальеро носят на своей груди. Вся суть заключается в том, чтобы человека не угораздило «взболтнуть ногами в воздухе» в самом расцвете молодости и после первых же преступлений. Терпеть же плети на спине и месить воду на галерах – это для нас зерна какао не стоит!.. Братец Андрес, отдыхай пока что в гнездышке под нашим крылышком, а в свое время мы поведем тебя летать и в такое место, откуда без добычи не возвращаются, и что сказано – сказано; ты себе после каждой кражи пальцы будешь облизывать!
– В таком случае, – заговорил Андрес, – в возмещение того, что я мог бы украсть за время, которое мне теперь прощают, я сейчас распределю двести золотых эскудо среди всего табора.
Едва он произнес эти слова, как к нему подскочило множество цыган и, подняв его на руки и на плечи, запели ему: «Виват, виват, доблестный Андрес! – прибавляя: – И да здравствует Пресьоса, его дорогая возлюбленная!»
То же самое сделали цыганки с Пресьосой, не на малую зависть Кристине и другим цыганочкам, стоявшим поблизости; ибо зависть так же хорошо уживается в кочевых таборах и в пастушеских хижинах, как и в княжеских хоромах: видеть, как идет в гору сосед, у которого, на мой взгляд, заслуг не больше моего, – всегда досадно. Вслед за этим они обильно поели, честно и справедливо поделили пожертвованные деньги, еще раз пропели хвалу Андресу и до неба превознесли красоту Пресьосы.
Настала ночь; мула зарезали и закопали таким образом, что Андрес успокоился. Вместе с мулом были закопаны его пожитки (то есть седло, уздечка и подпруга), что, как известно, в обычае у индейцев, погребающих вместе с покойником самые драгоценные его вещи. Подивившись всему виденному и слышанному и большой смышлености цыган, Андрес порешил продолжать начатое им дело, но отнюдь не держаться цыганских нравов и, во всяком случае, избегать их обычаев всеми возможными способами. Он полагал, что с помощью денег он освободит себя от обязанности беспрекословно исполнять разного рода преступные поручения.
На другой день Андрес попросил цыган переменить стоянку и отойти подальше от Мадрида: он боялся быть узнанным, оставаясь на месте; ему ответили, что уже было постановлено отправиться к Толедским горам, где им будет удобно рыскать и «собирать дань» по всем окружным землям.
Они снялись с табора и предоставили в распоряжение Андреса осла, но он не пожелал ехать и отправился пешком, состоя на положении слуги при Пресьосе, ехавшей на ослике, причем она была в восторге от зрелища своей власти над таким красивым пажом, а он был безмерно счастлив видеть рядом с собою владычицу своих помыслов.
О могучая сила бога, именуемого сладостным божеством наших горестей (название, данное ему по праздности и беспечности нашей), поистине ты делаешь нас вассалами и обращаешься с нами без всякого почтения! Ведь Андрес – кабальеро и юноша весьма и весьма разумный, почти всю жизнь свою проживший в столице и воспитанный богатыми родителями, а со вчерашнего дня произошла с ним такая перемена, что он одурачил своих слуг и друзей, обманул надежды, возлагавшиеся на него родителями, прервал путешествие во Фландрию, где должен был проявить личную доблесть и умножить честь своего рода, – и предпочел броситься к ногам одной девушки и стать ее слугой, а она хоть и прекрасна, но все же простая цыганка! Вот оно, преимущество красоты, которая, несмотря на все препоны и препятствия, увлекает к своим ногам самые свободные души!
Четыре дня спустя они прибыли в деревню в двух милях от Толедо, где и разбили свой табор, вручив предварительно несколько серебряных вещей алькальду деревни в залог того, что ни в ней, ни во всей ее округе они ничего не будут красть.
Когда это было сделано, все старые цыганки, кое-кто из молодых женщин и цыгане рассыпались по всем или почти по всем местностям, отстоящим на четыре-пять миль от той, где находилась их стоянка. Андрес отправился вместе с ними брать свой первый воровской урок, и хотя в этот выход ему было дано много уроков, ни один из них к нему не привился, наоборот, он остался верен своей благородной крови: при каждой краже, совершаемой его учителями, у него переворачивалась душа, и иной раз случалось так, что он, тронутый слезами потерпевших, своими деньгами платил за кражи, учинявшиеся товарищами; цыгане приходили в отчаяние, говоря, что это идет наперекор их уставу и установлениям, не разрешающим, чтобы в души их имело доступ сострадание, ибо в противном случае они должны были бы вовсе не быть ворами – вещь, никоим образом для них не подходящая.
На основании этого опыта Андрес заявил, что он желает воровать в одиночку и ходить без спутников, ибо у него есть проворство, чтобы убежать от опасности, и не будет недостатка в мужестве, если придется пойти на риск; при таком уговоре все выгоды и неудачи воровского дела падут на него одного.
Попробовали было цыгане отклонить его от такого намерения, указывая на то, что сплошь и рядом происходят случаи, когда спутник бывает необходим как для нападения, так и для защиты, и что один человек не может набрать много добычи. Однако, сколько они ни говорили, а Андрес пожелал быть вором в одиночку, имея в виду отставать от спутников и на свои деньги покупать ту либо иную вещь, про которую можно было бы сказать, что она украдена, и таким образом как можно меньше обременять грехом свою совесть.
Применив эту уловку, он скорее чем в месяц принес общине больше пользы, чем четверо ее самых важных воров, чему немало радовалась Пресьоса, видя своего нежного поклонника таким лихим и искусным вором. За всем тем она постоянно опасалась, как бы не вышло какого-нибудь несчастия; ибо за все сокровища Венеции она не хотела бы увидеть его позор, и к такому доброму отношению ее обязывало множество одолжений и подарков, сделанных ей Андресом.
Немного больше месяца пробыли они в округе Толедо, где они справили свой «август»[27] (хотя это было в сентябре месяце), а потом отправились в Эстремадуру, область богатую и жаркую. Андрес вел с Пресьосой пристойные и умные любовные речи, и она мало-помалу стала увлекаться умом и хорошим обхождением своего поклонника, да и он тоже все более влюблялся (если только могла еще увеличиваться его любовь): таковы были скромность, ум и красота его Пресьосы. Куда бы они ни приезжали, за быстрый бег и высокие прыжки брал он, как никто другой, награды и ставки; в кегли и в «пелоту» он играл удивительно; «барру» метал с большой силой и необыкновенной ловкостью, так что в короткое время слава его облетела всю Эстремадуру, и не было такого селения, где бы не говорили о молодецкой внешности цыгана Андреса Кабальеро, о его искусстве и сноровке, а наравне с его славой росла также слава цыганочки, и не было местечка, села или деревни, куда бы их не звали для участия в церковных празднествах и в других исключительных торжествах. Таким образом, табор их богател, благоденствовал и радовался, а влюбленные наслаждались уже одним тем, что смотрели друг на друга.
И вот случилось, что, разбив свой табор среди дубов, несколько в стороне от большой дороги, как-то позднею порою, почти в полночь, они услышали, что их собаки лают с большим ожесточением и сильнее обыкновенного; несколько цыган вместе с Андресом вышли посмотреть, на кого они лают, и увидели, что от собак отбивается человек, одетый в белое, которого две собаки схватили за ногу. Они подошли, освободили его, и один из цыган спросил:
– Какой черт занес вас сюда, сеньор, в такой час и совсем в сторону от дороги? Вы, может быть, шли воровать? Ну, так поистине в самое подходящее место попали!
– Нет, я шел не на кражу, – ответил пострадавший, – и не знаю, в какой стороне от дороги я теперь нахожусь, хоть отлично вижу, что сбился с пути. Однако скажите мне, сеньоры, есть тут какой-нибудь постоялый двор или место, где я мог бы укрыться на ночь и полечить раны, нанесенные мне вашими собаками?
– Здесь нет ни подходящего места, ни двора, куда бы можно было вас направить, – ответил Андрес, – но для лечения ваших ран и приюта на ночь вы найдете все, что нужно в наших кибитках; ступайте за нами: ибо хоть мы и цыгане, а милосердием своим на них не похожи.
– Да окажет его вам господь! – сказал незнакомец. – Ведите меня, куда хотите: боль в ноге очень меня беспокоит.
Андрес и другой добрый сердцем цыган (ибо даже среди демонов одни бывают хуже других и среди толпы злодеев попадаются хорошие люди) подошли к нему и повели его с собою.
Ночь была светлая, лунная, так что можно было видеть, что незнакомец молод и красив лицом и сложением; он был одет в белое полотно, а через плечо по спине у него был перетянут завязанный на груди дорожный мешок или рубаха.
По приходе в палатку Андреса поспешили зажечь огонь, и сейчас же явилась бабка Пресьосы лечить раненого, о котором ей уже дали знать. Она взяла немного собачьей шерсти, поджарила ее в масле и, промыв предварительно вином два укуса, находившиеся на левой ноге, приложила к ним шерсть с маслом, а сверху немного зеленого жеваного розмарина; перевязав все это тщательно чистою тканью, она благословила раны и сказала:
– Спи, дружок, даст бог, все обойдется благополучно!
Пока ухаживали за раненым, Пресьоса находилась тут же и все время пристально в него всматривалась; то же самое делал и раненый, так что Андрес заметил, с каким вниманием смотрел на нее юноша; однако он приписал это необычайной красоте Пресьосы, приковывавшей к себе все взгляды. В заключение, после оказания помощи, юношу оставили одного на ложе, сделанном из сухого сена, и нарочно не стали расспрашивать ни про путешествие, ни про какие-либо иные дела.
Когда все отошли от раненого, Пресьоса отозвала Андреса в сторону и сказала:
– Андрес, помнишь ли ты о листе бумаги, выпавшем у меня в твоем доме, когда я танцевала с товарками, и который, сдается мне, заставил тебя пережить пренеприятную минуту?
– Да, помню, – ответил Андрес. – Это был сонет в твою честь, и к тому же очень недурной.
– Ну, так знай, Андрес, – продолжала Пресьоса, – что автором этого сонета является раненый юноша, лежащий у нас в кибитке; я, безусловно, не ошибаюсь, так как два или три раза он разговаривал со мною в Мадриде и подарил мне, кроме того, один премиленький романс. Тогда, по моему мнению, он был пажом, и не простым, а из числа тех, каких приближают к себе обычно вельможи. И, сказать правду, Андрес, он юноша неглупый, рассудительный и в высшей степени скромный; не знаю, что и подумать о его появлении у нас, да еще в таком странном костюме.
– Что подумать, Пресьоса? – спросил Андрес. – А вот что: та же самая сила, которая сделала меня цыганом, заставила его переодеться мельником и разыскать тебя. О Пресьоса, Пресьоса! Как это ясно, что тебе любо похваляться целой сворой поклонников! А раз так, то прикончи сначала меня, а затем уже срази и его; но не приноси нас одновременно в жертву на алтаре твоих обманов, чтобы не сказать – твоей красоты!
– Помилуй бог, Андрес! – воскликнула Пресьоса. – Какой ты, право, щепетильный! Самому тонкому волоску готов ты доверить свои надежды и мое доброе имя! С какой легкостью пронзила тебе душу жестокая шпага ревности! Скажи мне, Андрес: будь тут какая-нибудь уловка или обман, неужели же я не сумела бы промолчать и скрыть, кто такой этот юноша?! Неужели же я так глупа, чтобы давать тебе повод сомневаться в моей добродетели и добрых нравах?! Молчи, Андрес, заклинаю тебя!.. И постарайся к утру разузнать у этого твоего пугала, куда он направляется и зачем пришел: может статься, подозрение твое окажется ошибочным; ну, а только я не ошибаюсь: он тот самый, что я сказала! А для большего своего успокоения (ибо в самом главном я уже тебя успокоила) распрощайся с ним немедленно и выпроводи его независимо от того, каким способом и с какими намерениями он пожаловал: ведь все в нашем стане тебя слушают, и никого не найдется, кто бы вопреки твоему желанию дал ему приют в своей кибитке; если же это не удастся – даю тебе слово, что я не выйду из шалаша и не буду показываться ни ему, ни всем тем, кому, по твоему мнению, не следует меня видеть. Заметь, Андрес, не то мне досадно, что я вижу тебя ревнивым, – мне будет досадно убедиться в твоем неразумии!
– Пресьоса, до тех пор, пока ты не увидишь меня сумасшедшим, всех объяснений будет недостаточно и ничто не даст тебе представления о том, как далеко заходят и как терзают меня горькие и жестокие подозрения ревности. За всем тем, однако, я сделаю все, что ты велишь, и разузнаю, если будет возможно, что такое угодно сеньору пажу и поэту, куда он идет и чего ищет: может быть, по какой-нибудь неосторожно показанной ниточке я размотаю весь тот клубок, которым, боюсь, он хочет меня опутать.
– Ревность, поскольку я понимаю, – сказала Пресьоса, – никогда не оставляет разум настолько свободным, чтобы он мог видеть вещи такими, как они есть; ревнивцы вечно смотрят в подзорную трубку, которая вещи малые превращает в большие, карликов – в гигантов, догадку – в истину. Твоей и собственной жизнью заклинаю тебя, Андрес, поступай в этом отношении и во всем, касающемся нашего уговора, умно и разумно, и, если ты будешь так делать, знай, ты сам присудишь мне пальму первенства за скромность, пристойность и исключительную правдивость!
Тут она рассталась с Андресом, и он с душой, переполненной волнениями и тысячами противоречивых помыслов, стал поджидать наступления дня, дабы расспросить раненого. Думать он мог только одно: паж явился сюда, привлеченный красотой Пресьосы, – ибо всякий вор думает, что все тоже воруют! С другой стороны, успокоения Пресьосы имели над ним, казалось, такую силу, что обязывали жить безмятежно и поручить всю свою судьбу ее добродетели.
Настал день; он навестил раненого, спросил, как его зовут, куда он направляется и зачем он шел так поздно, свернув с проезжей дороги, – хотя предварительно осведомился о его здоровье и о том, чувствует ли он боль от укусов. Юноша ответил, что он чувствует себя лучше, что боли у него никакой нет и что он снова в состоянии пуститься в дорогу. На вопрос об имени и о том, куда он направляется, он ответил только, что зовут его Алонсо Уртадо и что шел он к святилищу богоматери, находящемуся в Пенья де Франсия, по одному делу; что в видах быстроты он путешествовал ночью и что вчера он сбился с пути и случайно наткнулся на их табор, где сторожевые псы отделали его так, как это Андрес видел. Признание это показалось Андресу нечистосердечным и неискренним, отчего ему снова стали щемить душу подозрения, и он сказал ему так:
– Друг, если бы я был судьей и вы попались мне в руки за какое-нибудь преступление, требовавшее постановки вопроса, мною вам заданных, ответ ваш заставил бы меня потуже затянуть вам веревки. Мне не важно знать, кто вы такой, как вас зовут и куда вы идете; однако замечу, что если вам необходимо врать про свое путешествие, то врите так, чтобы это было больше похоже на истину. Вы говорите, что идете в Пенья де Франсия, а оставляете ее с правой руки, позади селения, где мы находимся, на хороших тридцать миль; вы держите путь ночью в видах скорости – и идете стороной от дороги, среди леса и дубняка, где и тропинок-то почти нет, не то что дорог!.. Друг, поднимайтесь-ка, научитесь врать – и идите с богом! Впрочем, не откроете ли вы мне одну правду за доброе указание, мною вам только что сделанное? Конечно, откроете: ведь вы совсем не умеете врать!.. Скажите, не вы ли случайно тот самый человек, которого я много раз видел в столице: он был не то паж, не то кабальеро, пользовался славой хорошего поэта и написал романс и сонет одной цыганочке, которая в прежнее время ходила по Мадриду и слыла там замечательной красавицей? Ответьте мне на этот вопрос; я же заверяю вас словом цыгана-кабальеро, сохраню всякую тайну, какую вам будет нужно. Но имейте в виду, что отрицать очевидность, то есть будто вы не тот, о ком я говорю, было бы совершенным бессмыслием: лицо, на которое я сейчас смотрю, то самое, что я видел в Мадриде. Без сомнения, громкая слава вашего ума заставляла меня много раз в вас всматриваться как в человека особенного и знаменитого, а потому у меня в памяти сохранилось ваше лицо, и я узнал вас, хотя нынче вы носите другое платье, чем когда я вас видел прежде. Не смущайтесь; ободритесь и не думайте, что вы попали в разбойничий стан: это – убежище, где вас сумеют уберечь и защитить от всего на свете. Послушайте: у меня есть одна догадка, и если дело обстоит так, как я думаю, то, встретившись со мной, вы повстречались со своим счастьем. Я думаю, что вы влюблены в Пресьосу (в ту самую красивую цыганочку, для которой вы писали стихи) и поэтому отправились на ее поиски. Знайте, что за это я буду уважать вас не меньше, а, пожалуй, даже еще больше, ибо хоть я и цыган, а опыт показал мне, как далеко простирается могучая сила любви и каковы могут быть превращения, совершаемые теми, кто попадает под ее власть и командование. Если это так (а я думаю, что это, без сомнения, так), то да будет вам известно, что цыганочка ваша – здесь!