– Отсутствие обоих сеньоров и моя – если мягко выразиться – глупость навели меня на мысль позвать к себе на эти три ночи знакомую женщину. Сеньор дон Антонио де Исунса (пошли вам господь добрых вестей из Испании), умоляю вас, не говорите об этом ни слова моему господину, дону Хуану де Гамбоа, если он сам ничего не знает. А женщину эту я сию же минуту выгоню вон!
– А как зовут твою женщину? – спросил дон Антонио.
– Ее зовут Корнелия, – ответил Сантистэбан.
В эту минуту слуга, разгласивший про тайную проделку Сантистэбана, с которым он был не в ладах (неизвестно, по простоте ли своей или же умышленно), вошел в комнату, где находились герцог, дон Хуан и Лоренцо, со следующими словами:
– Ну, и насмешил меня наш молодец! Пришлось ему выставить свою сеньору Корнелию! А уж как он ее припрятывал! Ясное дело, он от всей души желал, чтобы хозяева подольше не возвращались и позволили ему продлить новоселье еще денька три-четыре!
Лоренцо выслушал его и спросил:
– Что ты тут болтаешь, дружище? В каком же это месте находится Корнелия?
– У нас наверху, – заявил слуга.
Едва только герцог услышал этот ответ, как он с быстротой молнии бросился вверх по лестнице, вообразив, будто Корнелия отыскалась и что он может ее увидеть; он сразу попал в комнату, где находился дон Антонио, и спросил при входе:
– Где же Корнелия, где же душа моей души?
– Я здесь, – ответила на это женщина, покрытая простыней и прятавшая свое лицо. – Черт подери, – продолжала она, – да что я вам, вол краденый, что ли? Подумаешь, какая невидаль, если женщина спит со слугой! Стоит из-за этого выкидывать подобные штуки?
Лоренцо, присутствовавший при разговоре, в раздражении и гневе дернул за конец простыни и обнажил молодую и недурную собой женщину, от стыда прикрывшую рукою лицо и торопливо собиравшую одежду, лежавшую у нее в головах вместо подушки, которой на кровати не было. По одежде ее все сразу увидели, что это – беспутная, бродяжничающая женщина.
Герцог спросил, действительно ли ее зовут Корнелия. Женщина ответила «да» и заявила, что в городе у нее есть весьма почтенные родственники и что вообще, мол, «не плюй в колодезь» и т. д.
Герцог страшно смутился и был недалек от мысли, что испанцы над ним зло подшутили; но, не желая, впрочем, поддаваться столь обидному подозрению, он повернулся и, не сказав ни слова, сел в одно время с Лоренцо на коня и уехал, оставив дона Хуана и дона Антонио в таком же замешательстве, в каком находился сам. Наши кабальеро порешили, приложив все возможные старания и не останавливаясь ни перед чем, непременно разыскать Корнелию и убедить герцога как в правдивости своих слов, так и в чистоте своих намерений. Сантистэбан был рассчитан, беспутная Корнелия выгнана вон. И вот им вдруг вспомнилось, что они забыли рассказать герцогу, как Корнелия предлагала им свои драгоценности, то есть «агнус» и алмазный крест; ссылка на столь приметные вещи несомненно убедила бы его в том, что Корнелия здесь была, а если сейчас она исчезла, то они в том отнюдь не повинны.
Они отправились доложить ему об этом, но не застали герцога в доме Лоренцо, где, по их мнению, ему полагалось быть. Сам Лоренцо находился дома и сообщил, что герцог, не мешкая ни минуты, уехал к себе в Феррару, поручив ему розыски сестры. Они объяснили цель своего посещения, но Лоренцо им заявил, что герцог остался очень доволен их образцовым поведением и, подобно самому Лоренцо, объяснял исчезновение Корнелии ее непомерными страхами. Оба они надеялись, что Корнелия, с божьею помощью, найдется, ибо не могли же в самом деле провалиться сквозь землю ребенок, экономка и она сама.
Под влиянием этих успокоительных доводов они отказались от мысли производить розыски с помощью публичных глашатаев и ограничились одними тайными мерами: ибо никто, кроме двоюродной сестры, не знал о предосудительном поступке. Между тем широкая огласка могла бы набросить тень на доброе имя Корнелии в глазах людей, еще ничего не знавших о намерениях герцога, тем более что рассеивать подозрения, навеянные предвзятою мыслью, – дело чрезвычайно трудное.
Счастливый случай, начавший благоприятствовать герцогу, устроил так, что он оказался в той самой деревне, где жил священник, у которого остановились Корнелия, ее ребенок, кормилица и советница-экономка. Дело в том, что герцог хорошо знал священника и даже имел обыкновение наезжать из Феррары к нему в дом, обставленный согласно вкусам богатого и любящего свои удобства духовного лица; от него он любил отправляться на охоту и весьма одобрял как порядки дома, так и веселый склад ума, сказывавшийся в словах и поступках священника.
Этот последний нисколько не удивился посещению герцога, поскольку такого рода приезды случались довольно часто; ему не понравилось только, что герцог приехал грустным: он сразу же сообразил, что душу его омрачало какое-то страдание. Корнелия случайно узнала, что в доме находится герцог Феррарский, и это привело ее в крайнее смущение, ибо причина его приезда была ей неведома. Она ломала руки и ходила из угла в угол, как потерянная. Ей хотелось поговорить со священником, но тот был занят приемом герцога и не мог уделить ей нужного времени.
Герцог сказал:
– Ну душе у меня великая грусть, отец мой; я не хочу возвращаться сегодня в Феррару и погощу немного у вас. Попросите моих спутников ехать в столицу, а при мне пусть останется только Фабио.
Священник исполнил его просьбу и отправился распорядиться подробностями приема и уходом за гостем, благодаря чему Корнелии удалось с ним переговорить. Схватив его за руку, она сказала:
– Отец мой и мой господин! Разузнайте, зачем приехал герцог. Ради бога, сеньор, заговорите с ним как-нибудь о моем деле и попытайтесь выяснить и получить сведения, какие у него виды. Поступайте, разумеется, как вам будет удобнее и как вам подскажет ваш редкий ум.
Священник ответил ей:
– Герцог очень грустит, а почему – он мне до сих пор еще не открыл. Сейчас следовало бы сделать вот что: принарядить ребенка и надеть на него драгоценности, какие у вас найдутся, в особенности же те, которые герцог вам сам подарил. Остальное предоставьте мне; мне кажется, что небо пошлет нам сегодня счастливый день.
Корнелия обняла его, поцеловала у него руку и ушла к себе снаряжать и украшать ребенка.
Священник отправился занять герцога разговором, чтобы заполнить время, оставшееся до обеда. За беседой он осведомился, нельзя ли узнать причину его задумчивости, ибо всякому видно, что герцог весьма опечален.
– Отец мой, – ответил герцог, – лицо наше несомненно отражает печали нашего сердца, и по глазам всегда можно прочесть, что творится у нас в душе; но, к сожалению, на этот раз я ни с кем не могу поделиться своим горем.
– Имейте в виду, сеньор, – сказал священник, – если у вас появится настроение смотреть любопытные вещи, я бы мог вам показать нечто, способное, на мой взгляд, доставить вам большое развлечение.
– Было бы нелепо, конечно, – заметил герцог, – ответить отказом на предложение облегчить наши страдания. Покажите же мне, отец мой, ту вещь, о которой вы сейчас говорили; это, должно быть, какая-нибудь новая ваша затея, а все ваши выдумки мне чрезвычайно нравятся.
Священник поднялся с места и прошел в комнату, где находилась Корнелия с ребенком, который был уже нарядно одет и украшен не только драгоценным «агнусом» и крестом, но и еще тремя дорогими вещицами, тоже подаренными герцогом; взяв младенца на руки, он снова вышел к гостю, попросив его встать и подойти поближе к светлому окну: там он передал ребенка с рук на руки герцогу. С первого же взгляда узнав драгоценности и сообразив, что перед ним вещи, подаренные им в свое время Корнелии, герцог страшно удивился и, пристально вглядевшись в ребенка, установил, что малютка был точь-в-точь его вылитый портрет. Едва справляясь со своим изумлением, герцог спросил священника, чей это ребенок, нарядом и украшениями напоминающий сына какого-нибудь государя?
– Не знаю, – ответил священник, – мне известно только, что дня четыре тому назад его принес сюда неизвестный кабальеро из Болоньи, велевший растить его и холить, потому что малютка – сын родовитого отца и красавицы-матери. Вместе с кабальеро прибыла также кормилица младенца, которая на мои расспросы о его родителях ответила полным незнанием. И по правде сказать, если мать так же красива, как кормилица, она, наверное, должна быть первой красавицей Италии.
– Нельзя ли на нее взглянуть? – справился герцог.
– Разумеется, можно, – ответил священник, – вам стоит только пройти следом за мной, и если вас очаровали убранство и красота младенца (мне кажется, они вас в самом деле очаровали), то не меньшее впечатление произведет на вас, надо думать, и внешность его нянюшки.
Священник хотел было взять ребенка от герцога, но тот не пожелал его отпустить, а еще сильнее прижал к груди и покрыл несчетными поцелуями. Священник прошел вперед и сказал Корнелии, чтобы она без всякого смущения выходила встречать герцога.
Корнелия послушалась, и от волнения лицо ее разгорелось таким румянцем, краше которого не придумали бы никакие ухищрения человеческие. При виде ее герцог остолбенел; она же бросилась к его ногам и пыталась их поцеловать. Но герцог, не проронив ни слова, передал малютку священнику, повернулся к ним спиной и с большой поспешностью вышел из комнаты.
– Увы, сеньор мой, – воскликнула Корнелия, обратившись к священнику, под впечатлением этого ухода, – неужели герцог испугался моего вида? Неужели я ему противна и он нашел меня безобразной? Неужели он не скажет мне ни единого слова? Неужели его сын успел уже ему опостылеть и он поспешил сбыть его со своих рук?
На все ее вопросы священник ничего не ответил, ибо был крайне озадачен бегством герцога; ему явственно показалось, что это было именно бегство, тогда как на самом деле герцог отправился к Фабио и отдал ему следующий приказ:
– Лети, дружище Фабио, отправляйся сию же минуту обратно в Болонью и передай Лоренцо Бентивольо и обоим испанским кабальеро, дону Хуану де Гамбоа и дону Антонио де Исунса, чтобы они, нисколько не мешкая, выезжали в эту деревню. Смотри же, дружок, лети во всю прыть и без них не возвращайся: видеть их здесь – для меня вопрос жизни и смерти.
Фабио не отличался ленивостью, а потому мигом исполнил приказание своего сеньора. Герцог немедленно возвратился обратно к Корнелии, проливавшей хрустально-чистые слезы. Герцог принял ее в свои объятия и, смешав ее слезы со своими, тысячекратно испил дыхание ее уст, причем радость сковала их языки, и счастливые влюбленные, а вернее, нареченные муж и жена в скромном и нежном молчании упивались друг другом.
Кормилица и «урожденная Кривелли» (как сама себя величала экономка), глядевшие из соседней двери на нежное обхождение герцога с Корнелией, на радостях стали делать вид, будто бьются головой о стену, и вели себя совсем как полоумные. Священник все время покрывал несчетными поцелуями младенца и, освобождая свою правую руку, без устали посылал благословения в сторону обнявшейся пары. Служанка священника, занятая приготовлением обеда, не присутствовала при этой встрече, но, покончив со стряпней, она вышла позвать всех к столу. Ее появление заставило герцога выпустить из объятий Корнелию; он снова взял ребенка на руки и не расставался с ним во все время опрятного и вкусно приготовленного, хотя и не роскошного обеда; пока присутствовавшие были заняты едой, Корнелия рассказала обо всем, что с ней случилось до ее прибытия в этот дом по совету экономки испанских кабальеро, которые окружили ее в свое время таким уходом, так ее успокаивали и с такой примерной и безупречной щепетильностью с ней обращались, что оставалось только поражаться. Герцог со своей стороны сообщил ей все, что с ним произошло вплоть до настоящей минуты. Кормилица и экономка, присутствовавшие при обеде, удостоились от герцога лестных обещаний и посулов.
Счастливое завершение событий подняло общее настроение духа, и, для того чтобы еще больше улучшить его и довести до самого крайнего предела, все ожидали только прибытия Лоренцо, дона Хуана и дона Антонио, которые приехали через три дня, сгорая страстным желанием узнать, какие новости сообщит им герцог о Корнелии: дело в том, что явившийся за ними Фабио не мог им рассказать о ее отыскании, поскольку он сам еще ничего не знал.
Герцог вышел их встретить в комнату, находившуюся перед помещением Корнелии, сознательно воздерживаясь от каких бы то ни было проявлений радости, что сразу же опечалило новоприбывших.
Герцог попросил их сесть, подвинулся к ним поближе и, обратившись к Лоренцо, сказал так:
– Вам отлично известно, сеньор Лоренцо Бентивольо, что я отнюдь не являюсь обманщиком вашей сестры: в этом могут поручиться небо и моя совесть! Вам известно также, с каким усердием я ее разыскивал и сколь велико было мое желание найти ее и жениться на ней, согласно данному ей однажды обещанию. Но Корнелия не найдена, а слово мое не может быть вечным. Я молод и не так уж искушен в мирских делах, чтобы не увлекаться соблазнами, сулящими мне на каждом шагу наслаждение. Страсть, заставившая меня в свое время дать обещание вашей сестре – еще до встречи с Корнелией, – связала меня словом с одной крестьянкой из этой деревни, но я предпочел покинуть ее опозоренной и тем самым решить дело в пользу чести Корнелии, а не в пользу голоса совести, что с моей стороны явилось серьезным доказательством любви. Но поскольку никто не обязан жениться на прячущейся от него беглянке и поскольку было бы верхом безрассудства домогаться женщины, которая нас покидает (ибо может оказаться, что она пылает к нам ненавистью), я решил спросить у вас, сеньор Лоренцо: скажите, какого рода удовлетворение могу я дать за обиду, которую я вам нанес, без всякого, впрочем, намерения сознательно вас обидеть; а кроме того, я хочу, чтобы вы мне позволили исполнить свое прежнее обещание и жениться на крестьянке, находящейся сейчас в этом доме.
Во время речи герцога Лоренцо успел тысячу раз измениться в лице и никак не мог спокойно усидеть в кресле: явный признак того, что гнев брал верх над всеми остальными чувствами. То же самое происходило с доном Хуаном и с доном Антонио, которые сразу решили не допустить осуществления этой затеи, если бы даже для этого пришлось лишить герцога жизни.
Герцог, читавший по лицам собеседников их мысли, прибавил еще:
– Не волнуйтесь, сеньор Лоренцо; прежде чем вы мне что-нибудь ответите, я хочу, чтобы красота женщины, намеченной мною в жены, побудила вас дать мне разрешение, о котором я хлопочу, ибо красота ее столь необычайна, что может послужить оправданием самой тяжкой вины.
С этими словами герцог поднялся и прошел в комнату, где находилась Корнелия, одетая в пышный наряд, блиставший всеми драгоценностями, бывшими на ребенке, и многими другими украшениями.
Когда герцог удалился, дон Хуан встал с места, положил руки на ручки кресла, в котором сидел дон Лоренцо, и сказал ему на ухо:
– Сеньор Лоренцо, клянусь вам именем Сант-Яго Галисийского, а также званием и честью христианина и кабальеро, что герцогу удастся выполнить свое намерение не раньше, чем я сделаюсь мавром! Или он примет смерть от моих рук в этой же самой комнате, или он исполнит обещание, данное вашей сестре Корнелии; во всяком случае он обязан оставить нам время для поисков, а до тех пор, пока мы с достоверностью не установим, что ее нет в живых, он не имеет права думать о женитьбе.
– Я тоже держусь вашего мнения, – произнес Лоренцо.
– Его, несомненно, разделяет и мой товарищ, дон Антонио, – заявил дон Хуан.
В это время в комнату вошла Корнелия, находившаяся между священником и герцогом, который вел ее за руку; следом за ними показались: Сульписия, прислужница Корнелии, которую герцог велел привезти из Феррары, кормилица и экономка наших обоих кабальеро.
Когда Лоренцо увидел свою сестру и окончательно убедился в том, что пред ним действительно она (вначале самая необычайность подобного рода события мешала ему уяснить себе истину), колени его подкосились, и он тут же бросился в ноги герцогу, который его поднял с земли и передал в объятия сестры, или, вернее, сама сестра прижала его к груди со всеми возможными проявлениями радости.
Дон Хуан и дон Антонио объявили герцогу, что его шутка вышла на редкость отменной и остроумной.
Герцог взял ребенка у Сульписии и, передавая его Лоренцо, сказал:
– Примите, брат мой, вашего племянника и моего сына, и рассудите сами, следует ли вам разрешить мне жениться на крестьянке, которой я дал первое брачное слово.
Мы никогда бы не кончили, если бы пожелали описать, что ответил на это Лоренцо, о чем спросил дон Хуан, что переживал дон Антонио, или изобразить торжество и ликование священника, веселость Сульписии, радость экономки, восторги кормилицы, изумление Фабио – одним словом, их всеобщую радость.
Священник немедленно обвенчал влюбленную пару, причем посаженым отцом был дон Хуан де Гамбоа.
Все присутствовавшие согласились на том, что брак этот следует сохранять в тайне до тех пор, пока не выяснится ход болезни, державшей при смерти герцогиню-мать, и что в настоящее время сеньоре Корнелии всего лучше вернуться с братом в Болонью.
События сложились следующим образом: герцогиня скончалась; Корнелия переехала в Феррару, где ее красота вызвала общую радость; траур быстро сменился богатыми нарядами; экономка и кормилица разбогатели; Сульписия вышла замуж за Фабио; дон Антонио и дон Хуан были в восторге, что смогли оказать услугу герцогу, который предложил им в жены своих двоюродных сестер с богатейшим приданым.
Оба они ответили, что бискайские кабальеро всегда женятся у себя на родине и что не из неуважения к герцогу – об этом и речи быть не могло, – а во исполнение этого похвального обычая и воли родителей, несомненно уже подыскавших для них невест, они вынуждены отказаться от столь высокого предложения.
Герцог принял их извинения и под всякими вполне приличными и благовидными предлогами, изыскивая подходящие случаи, стал посылать им множество подарков в Болонью, причем подарки эти были так богаты и были отправлены с таким тонким расчетом и так кстати, что хотя можно было бы от них отказаться – ведь иной мог заподозрить в них плату, – но повод, по которому они приходили, обычно все извинял.
В особенности это могло относиться к подаркам, присланным герцогом ко времени возвращения обоих друзей в Испанию, а заодно и к тем дарам, которые были поднесены им в Ферраре, куда молодые люди отправились перед отъездом на родину. Там они увидели у Корнелии еще двух младенцев-девочек, там они убедились, что герцог был влюблен в свою жену как никогда. Герцогиня подарила свой алмазный крест дону Хуану, а «агнус» – дону Антонио; как они оба ни отказывались, они должны были все-таки их принять. По возвращении в Испанию, на родные места, наши друзья женились на богатых, знатных и красивых девушках и поддерживали постоянные сношения с герцогом и герцогиней, а равно и с сеньором Лоренцо Бентивольо, что доставляло им всем великую радость.
Подставная тетка
Проходя по одной из улиц Саламанки, двое студентов, молодых ламанчцев, более искушенных в безделье и в ночных схватках, чем в трактатах Бартуло[80] и Бальдо, заметили на окне одного веселого дома решетчатые ставни; это обозначало какое-то новшество, потому что если обитательницы таких домов не выставляют себя и о себе не кричат, торговля идет плохо. Они пожелали выяснить, в чем тут дело, и усердие их было вознаграждено встречей с мастеровым, жившим стена об стену по соседству, который им сказал:
– Сеньоры, с неделю тому назад в этом доме поселилась одна приезжая дама очень набожных и строгих правил; при ней находится девушка поразительной красоты и осанки, по-видимому ее племянница; из дому дама эта выходит с лакеем и двумя дуэньями, так что, насколько я могу разобрать, люди они почтенные и чинные. До сего дня я еще не видел, чтобы кто-нибудь из наших городских или приезжих приходил их навестить, и не могу сказать, откуда они прибыли в Саламанку; знаю только, что девушка эта – красавица и по виду скромница, а пышность и важность тетки говорят не о бедности.
Сообщение, сделанное соседом-мастеровым, разожгло у обоих студентов желание довести до конца это приключение; как-никак, а, несмотря на отличное знание Саламанки и точное обследование всех окон, где виднеются горшки с базиликой и «токи», они даже и не подозревали, что в городе существуют тетка и племянница, «проходящие курс наук» в Саламанкском университете и проживающие к тому же в том самом «податном» доме, где всегда торговали «пособиями» для студентов, хотя и не очень высокого качества. Дело в том, что в Саламанке, как и в других городах, есть такие дома, в которых обычно поселяются куртизанки, или, как их иначе называют, «трудовые», или «нежные», женщины.
Было уже недалеко до полудня, а упомянутый нами дом все еще был заперт снаружи, из чего студенты заключили, что обитательницы его обедали где-то на стороне или должны были вскоре вернуться; предположение это оказалось верным, и немного погодя они увидели приближающуюся пожилую даму в белоснежной «токе», длиной своей не уступавшей стихарю португальского каноника и собранной на лбу складочками. С шеи дамы до самого пояса опускались огромные четки из бубенчиков, таких же больших, как на четках Сантенуфло; на ней был полушелковый плащ, новые белые перчатки без отворотов, а в руках палка из американского камыша с серебряным набалдашником. С левой стороны ее вел под руку лакей времен Фернан Гонсалеса в кафтане из плиса с потертым ворсом, в ярко-красных штанах, в мягких бехарских сапогах, в плаще, отделанном шелком, в миланской шапке поверх стеганой ермолки (он страдал головокружениями), в грубых перчатках и с наваррской шпагой на перевязи. Впереди шла племянница, девушка на вид лет восемнадцати, с лицом степенным и серьезным, скорее продолговатым, чем круглым; с глазами черными, большими и только по небрежности сонными; с тонкими и хорошо очерченными бровями, длинными ресницами и румяным личиком. Судя по прядям, выпущенным на висках, волосы у нее были белокурые и искусно завитые; на ней была тонкая шерстяная юбка, корсаж из завитой байки, высокие туфли из черного бархата с накладными украшеньями и бахромой из блестящего серебра и перчатки, надушенные, однако, не простым порошком, а жидкою амброю. Манеры ее были серьезны, взгляд пристоен, походка изящна и легка, как у цапли. Если разбирать ее по частям, впечатление она оставляла отличное, а если взять в целом, то казалась еще лучше. Оба ламанчца своим нравом и наклонностями были подобны молодым воронятам, бросающимся на любой кусок мяса, и поэтому, выглядев молодую цаплю, они впились в нее всеми пятью своими чувствами, очарованные и покоренные необычайной грацией и совершенством: такова уж власть красоты, пленяющей нас иногда и в посконном наряде. Сзади шли две дуэньи, одетые в таком же роде, как и лакей.
Итак, с великою пышностью почтенная дама приблизилась к дому; лакей открыл дверь, и все вошли. Надо сказать, что при этом оба студента сорвали с себя шапочки с совершенно исключительной вежливостью и почтительностью, переходящей в нежность, – слегка согнули при этом колени и опустили глаза с таким видом, как если бы они были самыми елейными и учтивыми кавалерами на свете. Дамы проследовали в дом; юноши остались на улице, погруженные в задумчивость, почти влюбленные, теряясь в догадках, что им предпринять. Они склонились к мысли, что поскольку эти дамы приезжие, то они, очевидно, прибыли в Саламанку не для того, чтобы изучать законы, а для того, чтобы их нарушать.
Тут же было решено устроить серенаду сегодня ночью; это первый знак внимания, какой оказывают своим дамам бедные студенты. Затем они отправились свести счеты со своею бедностью, иначе говоря, с очень скудной едой; пообедав, они созвали друзей, собрали гитары и другие инструменты, сговорили певцов и обратились к одному из тех поэтов, каких немало насчитывает этот город, с покорнейшей просьбой сочинить для сегодняшней серенады слова с обращением к Эсперансе,[81] ибо так называлась «она», надежда их жизни (а она уже успела ею сделаться!), и особенно настояли на том, чтобы в стихи непременно было вставлено имя Эсперансы. Поэт взял на себя эту заботу и в недолгий срок, почесав себе виски и лоб, покусав губы и ногти, состряпал сонет, который бы сделал честь любому сукновалу или чесальщику шерсти. Он прочел этот сонет обоим поклонникам; те одобрили и условились с автором, что он сам будет читать его певцам, потому что не было времени выучить его наизусть.
Тем временем наступила ночь, и вот, в подобающий для такого рода торжественных выступлений час собрались девять ламанчских головорезов, четыре певца с гитарами, морская труба, арфа, бандура, двенадцать бубенцов, саморская волынка, тридцать щитов и столько же панцирей; все это было роздано целой ватаге однокашников или, вернее, собутыльников наших студентов. Это пышное шествие направилось к околотку и к дому любезной сеньоры; свернули в улицу, и безжалостные бубенцы загремели так оглушительно, что, хотя ночь давно переступила порог безмолвия и все соседи кругом спали так же сладко, как шелковичные черви, им пришлось все-таки отогнать в сторону сон. Во всей округе не оказалось ни одного человека, который бы не проснулся и не подбежал к окну. Вслед за тем волынка заиграла «гамбетас» и закончила «эстурдьоном»[82] только под самыми окнами дамы. Тогда, под сопровождение арфы и по указке поэта, читавшего свое творение, певец (один из тех, что не заставляют себя долго просить) приятным и чистым голосом запел следующий сонет:
Здесь Эсперансы высится тайник,
В которой я люблю душой и телом
Единую надежду в мире целом.
Она лишь с теми, кто ее достиг.
С ее достигшим – хоть на краткий миг —
Француз и мавр сменились бы уделом;
Поэтому о снисхожденьи смелом
Молю тебя, Амур, бог-чаровник.
Хоть этой Эсперансы меньше нет,
Хоть ей едва ли девятнадцать лет,
Ее достигший станет великаном.
Расти, пожар, подкладывайте дров!
О Эоперанса! Кто же не готов
Тебе служить всю жизнь в усердьи рьяном?
Едва этот окаянный сонет был окончен, как один из стоявших поблизости прощелыг, удостоившийся ученой степени в гражданском и каноническом праве, громким и звучным голосом сказал своему соседу:
– Черт побери, за всю свою жизнь я не слыхивал лучших стишков! Обратили вы, ваша милость, внимание на сладкозвучность виршей, на обращение к Амуру, на игру слов с именем дамы, на это ловко вклеенное «молю тебя», на то, как искусно приплел он года девушки, на удачнейшее противопоставление понятий «меньше нет» и «великаном»? Эх, как хотите меня ругайте и называйте, а будь я знаком с писателем, сочинившим этот сонет, я – дьявол меня разорви! – за это чудесное и звучное словечко «дров» завтра же послал бы ему полдюжины колбасок, которые мне привез на этой неделе мой земляк, погонщик мулов.
При одном слове «колбаски» присутствовавшие порешили, что почитатель сонета, несомненно, эстремадурец; так оно в действительности и оказалось, ибо впоследствии им стало известно, что он был родом из одной деревни в Эстремадуре, поблизости от Харайсехо. С тех пор он прослыл человеком ученым и сведущим в искусстве поэтики. Эта слава установилась за ним на том лишь основании, что многие слышали, как он разбирал по частям пропетый и восхитивший его сонет.
А между тем окна дома оставались закрытыми, как утроба матери, что сразило надежды обнадеженных, было, ламанчцев. Тем не менее для второго раза был исполнен тремя голосами под звуки гитар следующий романс, тоже наскоро сработанный и приспособленный для настоящего случая:
Выйди, выйди, Эсперанса,
Помоги душе несчастной,
Что почти рассталась с телом,
Без любимой умирая.
Пусть густые тучи страха
Света твоего не застят;
Было б умаленьем солнца
Не рассеять супостатов.
Успокой волненье бури
На морях моих страданий
И не дай, с надеждой вместе,
Потонуть любовной страсти.
Я на жизнь еще надеюсь
В час кончины беспощадной,
На блаженство – в преисподней
И в холодности – на счастье.
Когда певцы дошли до этого места в романсе, они увидели, что окно отворилось и в нем показалась одна из дуэний, сопровождавших в этот день Эсперансу. Она сказала им тоненьким и жеманным голосом:
– Сеньоры, моя госпожа, донья Клавдия де Астудильо-и-Киньонес, благодарит ваши милости и просит оказать ей милость продлить вашу музыку где-нибудь в другом месте, во избежание скандала, соблазна для соседей и потому еще, что у нее в доме живет барышня, ее племянница и моя сеньора, донья Эсперанса де Торральба Менесес-и-Пачеко. При ее звании и положении отнюдь не подобает, чтобы у ее дверей творились подобные вещи. Ваши милости могли бы оказать ей внимание каким-нибудь иным способом, в иной форме и без такого скандала.
На это один из поклонников ответил:
– Окажите мне ласку и милость, сеньора дуэнья, и попросите сеньору донью Эсперансу де Торральба Менесес-и-Пачеко подойти к этому окну; я хочу сказать ей всего лишь два слова, но они, безусловно, окажут ей весьма полезную услугу.
– Пфуй, пфуй! – сказала дуэнья. – Разве моя сеньора донья Эсперанса де Торральба Менесес-и-Пачеко какая-нибудь такая?! Знайте, сеньор мой, что она не из тех, о ком вы думаете. Моя сеньора – очень знатная и очень добродетельная, очень скромная, очень смышленая, очень остроумная, очень музыкальная, очень начитанная и очень написанная. И не сделает она того, о чем вы ее просите, даже если бы ее перлами осыпали.
Во время этой увеселительной беседы с жеманной дуэньей, не скупившейся на «пфуй, пфуй!» и на «перлы», на улице появилась большая толпа народа. Певцы и вся братия решили, что это – городская полиция; а поэтому построились в круг и поместили в середину отряда музыкальный обоз; при приближении полиции они начали греметь щитами и звенеть панцирями; услышав эти звуки, полиция не пожелала танцевать танец со шпагами, исполняемый садовниками на празднике «тела господня» в Севилье, и прошла дальше, потому что альгуасилы, нижние чины и сыщики не почуяли себе большой наживы от здешней ярмарки. Наши храбрецы возликовали и хотели было продолжать начатую серенаду, но один из главных устроителей потехи заявил, что музыки не будет до тех пор, пока сеньора донья Эсперанса не покажется у окна.