– Сын мой, Диего, это тебя так отделали? Что означает эта одежда? Неужели ты до сих пор не оставил своего бродяжничества?
Карриасо упал на колени и прижался к ногам отца, который со слезами на глазах долгое время держал его в своих объятиях. Дон Хуан де Авенданьо, памятуя, что дон Диего уехал вместе с его сыном, доном Томасом, осведомился о нем и получил в ответ, что дон Томас де Авенданьо служит батраком и выдает овес и солому в этой гостинице. Ответ Астуриано всех крайне изумил, и коррехидор велел хозяину доставить сюда батрака, выдающего овес.
– Его, кажется, нет дома, – ответил хозяин, – впрочем, я его поищу.
И сию же минуту пошел его разыскивать.
Дон Диего попросил Карриасо объяснить смысл этого переодевания и указать причины, заставившие его стать водовозом, а дона Томаса – батраком в гостинице. Карриасо ответил, что здесь, при всех, он затрудняется представить требуемые объяснения, но что наедине он ответит на все вопросы.
Между тем Томас Педро скрывался в своей комнатке, имея в виду незаметно подсмотреть, что такое здесь делают его отец и старик Карриасо: очень уж его озадачило появление коррехидора и волнение, охватившее весь дом. Кто-то успел шепнуть хозяину, где прячется его батрак; хозяин прошел к нему и заставил его выйти оттуда почти насильно; впрочем, вряд ли бы он все-таки появился, если бы коррехидор не вышел на двор, не кликнул его по имени и не сказал:
– Да покажитесь же наконец сюда, любезный родич, здесь вас поджидают не львы и не дикие медведи.
Томас послушался и с потупленными долу глазами опустился в глубокой покорности на колени перед отцом, прижавшим его к груди с такою же исступленною радостью, с какою библейский отец встретил вернувшегося из отсутствия своего блудного сына.
В это время за коррехидором прибыла карета, в которой он пожелал уехать домой, потому что после столь великого ликования негоже было возвращаться верхом. Коррехидор велел позвать Костансу и, взяв ее за руку, подвел к отцу со следующими словами:
– Примите, сеньор дон Диего, свое сокровище и знайте, что это – самая роскошная драгоценность, о которой вы могли когда-либо мечтать. А вы, прекрасная девушка, поцелуйте отцовскую руку и возблагодарите господа за то, что он столь почетным образом изменил, возвысил и украсил ваше убогое положение.
Костанса, не ведая и не понимая того, что с нею случилось, от большого волнения и страха не нашла ничего лучше, как опуститься на колени перед отцом, и, взяв его руки, стала их нежно целовать, заливаясь бесчисленными слезами, катившимися из ее несравненных глаз.
Тем временем коррехидор стал упрашивать своего двоюродного брата, дона Хуана, отправиться вместе со всеми к нему в дом; и хотя дон Хуан отказывался, тем не менее увещания коррехидора возымели такую силу, что ему пришлось уступить и войти вместе со всеми в карету. Но когда коррехидор пригласил с собою Костансу, то сердце ее дрогнуло, она бросилась в объятия хозяйки, и обе стали так горько плакать, что у всех, кто их слышал, сердце разрывалось на части. Хозяйка причитала:
– Как же так, дорогое мое дитятко: ты едешь и меня покидаешь? Неужели же у тебя хватит сердца покинуть свою мать, которая так тебя любила и растила?
Костанса плакала и отвечала ей самыми нежными словами. Умиленный коррехидор велел хозяйке тоже поместиться в карету и вообще не разлучаться со своею дочерью (ведь так именно она величала девушку) до отъезда последней из Толедо.
Таким образом все, включая хозяйку, уселись в карету и отбыли в дом коррехидора, где они были приветливо встречены его женой, весьма родовитой сеньорой. Там им был предложен отличный и пышный обед, а после обеда Карриасо рассказал отцу, что дон Томас нанялся батраком в гостиницу из-за любви к Костансе и что влюбился он в нее свыше всякой меры, так что, если бы она не оказалась дочерью дона Диего и знатной особы, он взял бы ее себе в жены как простую судомойку. Жена коррехидора поспешила нарядить Костансу в платье своей дочери, подходившей к ней как сложением, так и своими годами, и если Костанса казалась прекрасной в крестьянской одежде, то в столичном наряде она стала совсем как ангел: наряды эти были так ей к лицу, что невольно казалось, будто она родилась сеньорой и всегда носила самые лучшие платья, какие только полагаются по обычаю.
Впрочем, среди такого множества счастливых невольно нашелся и несчастный, которым оказался дон Педро, сын коррехидора, сразу же понявший, что Костанса для него навеки потеряна, и так оно, конечно, и вышло, ибо коррехидор с доном Диего де Карриасо и доном Хуаном де Авенданьо порешил, что дон Томас женится на Костансе и получит от ее отца тридцать тысяч эскудо, завещанных ей матерью; что водовоз дон Диего де Карриасо возьмет себе в жены дочь коррехидора, а сын его дон Педро – дочь дона Хуана де Авенданьо, причем старик вызвался исхлопотать разрешение на брак, необходимое ввиду близкого родства жениха и невесты.
Таким образом, все оказались веселы, счастливы и довольны, а когда весть о замужестве и счастье высокородной судомойки разнеслась по городу, целые толпы народа повалили глядеть на Костансу в ее новом обличье, в котором, как мы сказали, она имела вид самой важной сеньоры. Приходили смотреть и на Томаса Педро, батрака, выдававшего овес, превратившегося теперь в Томаса де Авенданьо и одетого тоже сеньором. Было отмечено, что Лопе Астуриано сделался совсем молодцом с тех пор, как переменил платье и расстался с ослом и своими кувшинами, но тем не менее находились люди, желавшие, невзирая на все его великолепие, спросить юношу про хвост в то время, как он прогуливался по улице.
Месяц все жили в Толедо, а по истечении месяца дон Диего де Карриасо с женой и отцом, Костанса со своим мужем доном Томасом и сын коррехидора, поехавший познакомиться со своей родственницей и суженой, отбыли в Бургос.
Севильянец очень разбогател, когда Костанса подарила тысячу эскудо и целый ворох драгоценностей своей, как она ее называла, «сеньоре», воспитавшей девушку у себя в доме.
Приключение с высокородной судомойкой предоставило поэтам золотого Тахо удобный случай испробовать свои перья в славословиях и восхвалениях несравненной красавицы Костансы, которая все еще благополучно здравствует в браке с примерным своим батраком, служившим в гостинице; жив также и Карриасо, имеющий уже троих сыновей, которые пошли не в отца и, не подозревая даже о существовании тунцовых промыслов, учатся теперь в Саламанке, а когда родному их батюшке случается увидать где-нибудь водовозного осла, в памяти его сейчас же воскресает тот самый осел, который был у него в Толедо, и его все время охватывает страх, что в самую для него неожиданную минуту кто-нибудь вдруг снова повторит язвительное слово:
– Отдай хвост, Астуриано. Отдай-ка хвост!
Две девицы
В пяти милях от Севильи расположен городок по названию Кастельбланко. Когда начало смеркаться, к одному из его многочисленных постоялых дворов подъехал путник на прекрасном племенном коне. При нем не было слуги, и потому, не ожидая, чтобы ему подержали стремя, он проворно спрыгнул с седла. Тотчас же прибежал хозяин (человек услужливый и расторопный), но, когда он подоспел, путник уже сидел на каменной скамье у входа и быстро расстегивал пуговицы у себя на груди; в ту же минуту руки его упали в разные стороны – было очевидно, что он теряет сознание. Хозяйка, у которой было доброе сердце, подошла к нему и, спрыснув ему лицо водою, привела его в чувство. Огорчившись тем, что его видели в таком состоянии, путник поспешно застегнулся и попросил, чтобы ему поскорее отвели комнату, в которой он мог бы расположиться и остаться, если возможно, наедине. Хозяйка ответила, что во всем доме есть только одна комната, но в ней стоят две кровати, так что в случае прибытия другого гостя придется устроить его на одной из них. В ответ на это путник сказал, что он готов заплатить за обе, независимо от приезда второго постояльца, и, вынув золотой эскудо, отдал его хозяйке под условием никому не уступать пустой кровати.
Хозяйка осталась довольна платой и обещала исполнить требование путника, хотя бы сам настоятель севильский прибыл этою ночью к ней в дом. Она спросила, не хочет ли он поужинать. Тот отказался, прибавив, что он просит хорошо позаботиться о его коне. Потребовав ключ от комнаты и захватив с собой большие кожаные сумки, он прошел к себе, запер дверь и даже (как оказалось впоследствии) прислонил к ней два стула.
Едва только он заперся, как хозяин, хозяйка, слуга, выдававший корм, и двое случайно оказавшихся здесь горожан собрались на совещание; все стали говорить о красоте и статности нового гостя и пришли к заключению, что никогда еще не видели такой красы. Стали строить догадки о его возрасте и решили, что ему могло быть от шестнадцати до семнадцати лет. Судили и рядили, спорили и судачили, какая причина могла вызвать обморок, но так как они не сумели ее определить, то ограничились восторженными отзывами об изяществе путника. Горожане разошлись по домам, хозяин отправился присмотреть за конем, а хозяйка стала приготовлять ужин на случай приезда других гостей.
И действительно, немного времени спустя подъехал новый гость, чуть-чуть постарше первого и не менее красивый собой. Увидев его, хозяйка воскликнула:
– Господи боже! Что же это такое? Неужто сегодня ночью в моем доме останавливаются ангелы?
– Почему вы так говорите, хозяйка? – спросил кабальеро.
– Я это сдуру сказала, сеньор, – отвечала трактирщица, – но только пусть ваша милость не трудится слезать с коня: у меня сейчас нет кровати, которую можно было бы вам предложить; обе, которые были, занял один кабальеро, находящийся вон там, в той комнате. Он заплатил мне за две кровати, хотя ему нужна только одна, и не хочет, чтобы к нему входили. Ему, вероятно, нравится одиночество, но, клянусь богом и своей душой, я не вижу этому причины, потому что с его лицом и осанкой ему совсем не нужно прятаться, а, напротив, нужно, чтобы все на него смотрели и радовались.
– Неужели он так красив, сеньора хозяйка? – переспросил кабальеро.
– Какое там красив, – воскликнула она, – он прекрасен!
– Эй, слуга, – сказал кабальеро, – хотя бы мне пришлось спать на земле, я все-таки хочу взглянуть на человека, которого так расхваливают.
С этими словами он дал подержать стремя сопровождавшему его погонщику мулов и, соскочив с коня, приказал тотчас же приготовить ужин, что и было исполнено. Пока он ужинал, явился местный альгуасил (как это обыкновенно бывает в небольших селениях) и завязал беседу с кабальеро, не забыв осушить за разговором три чарки вина и съесть ножку и грудь куропатки, которые тот ему предложил. За угощение он заплатил расспросами о столичных новостях, о фландрских войнах, о высадке турецкого десанта, а заодно и о приключениях Трансильванского властителя, которому он пожелал всяких благ. Но кабальеро ужинал и молчал, так как ехал он совсем из других краев и не мог удовлетворить своего собеседника.
В это время хозяин, задав корм коню, возвратился к гостям и подсел, чтобы принять участие в разговоре и отведать своего собственного винца. Он выпил не меньше, чем альгуасил, и при каждом глотке склонял голову на левое плечо и превозносил вино до облаков, не обременяя себя, однако, лишними словами, очевидно, из опасения, как бы от близкого соседства к облакам в вино не попало воды. Вскоре беседа снова перешла на похвалы по адресу закрывшегося на ключ гостя; стали говорить о его обмороке, о том, как он уединился и не пожелал ужинать. Они тщательно обсуждали его прекрасные сумки, качества коня, красоту его дорожного платья и порешили, что путнику этому следовало бы при себе иметь слугу.
Все эти разговоры снова вызвали у новоприехавшего кабальеро желание увидеть молодого человека, о котором шла речь, и поэтому он стал просить хозяина, чтобы тот каким-нибудь образом дал ему возможность переночевать на другой кровати, за что пообещал ему эскудо золотом. Однако, несмотря на то что любовь к деньгам подстрекала хозяина уступить просьбе, он заявил, что это невозможно, так как дверь заперта изнутри и он не осмеливается разбудить спящего, тем более что тот заплатил за обе кровати.
Делу помог альгуасил.
– Единственное, что можно будет сделать, – сказал он, – это постучаться и сказать, что я, как представитель власти, явился по приказанию сеньора алькальда устроить здесь на ночь кабальеро, а так как другой кровати нет, то необходимо будет воспользоваться той, которая сейчас пустует. Хозяин, конечно, возразит и скажет, что это несправедливо, так как за кровать уже заплачено и нет основания отнимать ее у нынешнего постояльца. Таким образом с хозяина будет снята ответственность, а ваша милость добьется того, чего желает.
План альгуасила всем показался прекрасным, и кабальеро дал ему за него четыре реала. Они тотчас же принялись за дело, и в конце концов первый гость открыл дверь представителю власти, выказав при этом, однако, большое неудовольствие. Новый постоялец, извинившись за причиненное беспокойство, начал располагаться на свободной кровати, но его сосед не проронил ни слова и даже не показал своего лица, так как, открыв дверь, сейчас же лег снова в постель и, чтобы не отвечать, притворился спящим. Второй гость тоже лег, надеясь удовлетворить свое любопытство утром, когда они будут вставать.
Стояли длинные ленивые декабрьские ночи; холод и усталость от путешествия манили к отдыху. Однако первый гость не мог заснуть и вскоре после полуночи начал так громко вздыхать, как если бы при каждом вздохе он прощался со своей жизнью. Его вздохи были настолько сильны, что новый постоялец, успевший уже заснуть, проснулся от этих жалобных звуков и, изумленный рыданиями, сопровождавшими вздохи, стал внимательно прислушиваться к тому, что шептал незнакомец. В комнате было темно, и кровати стояли далеко друг от друга, но, несмотря на это, ему удалось уловить следующие слова, произнесенные тихим и слабым голосом.
– О, горе мне! Куда влечет меня непреодолимая сила судьбы! Какой путь мне избрать, где найти выход из запутанного лабиринта, в котором я нахожусь? О, юный, неопытный возраст, когда человек не умеет хорошо рассуждать и не слушает советов! Где будет конец моим безвестным скитаниям? О, опозоренная честь! О, несчастная любовь! О, попранное уважение к благородным родителям и родственникам! Горе мне тысячу раз! О, почему бы мне не удержать своих желаний? О, притворные речи! Вы так меня убеждали, что заставили меня ответить делом! Но на кого я, несчастная, собственно, жалуюсь? Разве не сама я захотела себя обмануть? Разве не сама взяла в руки нож, которым убила и повергла на землю свою честь вместе с добрым именем моих престарелых родителей? О, неверный Марк Антонио! Как мог ты примешать к своим нежным словам желчь неучтивости и презрения? Где ты, бесчувственный, куда бежал? Отвечай мне – я с тобой говорю; подожди меня – ибо я следую за тобой; поддержи меня – я падаю! Верни то, что ты мне остался должен, и помоги мне: ведь ты мне столь многим обязан!
Сказав это, путник замолчал, но по вздохам было ясно, что глаза его не переставали проливать нежные слезы. Выслушав все в спокойном молчании, второй гость решил на основании услышанного, что пред ним, несомненно, находится женщина – обстоятельство, еще больше усилившее его желание с ней познакомиться. Много раз он собирался подойти к ее кровати и, конечно, сделал бы это, если бы своевременно не услышал, как она встала и, открыв дверь комнаты, крикнула хозяину, чтобы он седлал лошадь, так как пора собираться в путь. На это через довольно долгий промежуток времени хозяин попросил гостя не тревожиться, ибо еще, мол, не пробило полночи и на дворе такая темень, что было бы безрассудством выезжать. Эти слова ее несколько успокоили, и, замкнув снова дверь, она с тяжелым вздохом бросилась на кровать. Незнакомцу, который все это слышал, показалось, что настала удобная минута для разговора и для того, чтобы предложить юному гостю свои скромные услуги. Таким путем он надеялся заставить его открыться ему и рассказать свою грустную историю. Поэтому он обратился к соседу со следующими словами:
– Благородный сеньор, если бы ваши вздохи и произнесенные вами слова не внушили мне сочувствия к вашему горю, вы, несомненно, имели бы право упрекнуть меня в отсутствии самой обыкновенной чувствительности и принять меня за человека с каменной душой и сердцем из твердой бронзы. Но если сочувствие, которое вы во мне вызвали, и появившаяся у меня готовность рискнуть своей жизнью для того, чтобы вам помочь (надеюсь, что страдания ваши излечимы), заслуживают в ваших глазах некоторого внимания, я прошу вас оказать мне его и открыть мне без утайки причину вашей скорби.
– Если бы скорбь меня вконец не измучила, – ответил жаловавшийся на свою судьбу кабальеро, – я мог бы легко сообразить, что я не один в этой комнате, и тогда я попридержал бы свой язык и умерил вздохи. Но, поскольку память изменила мне в то самое время, когда она была мне всего нужнее, я исполню вашу просьбу и сделаю это тем охотнее, что, переживая заново горькую повесть своих несчастий, я, быть может, не вынесу сожалений и умру. Но если вы хотите, чтобы ваша просьба была исполнена, вы должны обещать мне, как человек благородный (а о том, что вы благородны, свидетельствуют предложенные вами услуги и ваши слова), что, как бы ни поразил вас мой рассказ, вы не покинете вашего ложа, не подойдете ко мне и не будете ничего спрашивать помимо того, что я захочу вам сообщить. Если же вы поступите иначе, то знайте, что в ту самую минуту, когда я услышу, что вы двинулись с места, я проколю себе грудь шпагой, лежащей у моего изголовья.
Второй кабальеро ответил, что он ни в чем не отступит от этих требований, и подтвердил свои слова многочисленными клятвами: он готов был обещать тысячу неисполнимых вещей, лишь бы удовлетворить свое любопытство.
– Теперь, получив нужные мне заверения, – сказал юноша, – я могу спокойно сделать то, чего до сих пор ни разу еще не делал, – дать отчет о своей жизни. Итак, слушайте.
Вы должны знать, сеньор, что, несмотря на свое появление здесь (вам это, без сомнения, уже сказали) в мужской одежде, я на самом деле – несчастная девушка, или, во всяком случае, была ею еще неделю тому назад; перестала же я ею быть по неразумию и неопытности, а также по излишней доверчивости к вкрадчивым и сладким речам вероломных мужчин. Меня зовут Теодосия, я происхожу из одного знаменитого города Андалусии, название которого я умалчиваю (ибо для вас узнать его менее важно, чем для меня скрыть). Родители мои благородны и обладают значительным достатком. Они имели сына – их утешение и честь – и дочь, не принесшую им ни того, ни другого. Сына своего они отправили учиться в Саламанку, а меня воспитывали дома в скромности и уединении, как того требовали их добродетель и знатное происхождение. Не зная ни забот, ни огорчений, я всегда и во всем беспрекословно их слушалась, подчиняя свою волю их желаниям, вплоть до того дня, когда по воле судьбы и вследствие моей собственной неосторожности я впервые увидела сына нашего соседа, более богатого, чем мои родители, и не менее благородного. Первый раз, когда я на него посмотрела, я не почувствовала ничего, кроме удовольствия от того, что его увидела. В этом нет ничего удивительного, так как его наряды, изящество, лицо, нрав, редкий ум и учтивость всем нравились и всеми отмечались. Но к чему мне расхваливать своего врага и удлинять подробностями рассказ о моем несчастии или, вернее сказать, безумии? Скажу просто, что он много раз видел меня из своего окна, находившегося как раз напротив нашего дома; как мне казалось тогда, вместе со взглядами он посылал мне свою душу, а мне тоже было приятно смотреть на него, но совсем по-иному, чем прежде: теперь мои глаза побуждали меня верить в полную искренность того, что я читала в его движениях и в его лице. От взглядов он перешел к беседе, а от беседы – к признанию в любви, которая воспламенила мое желание и дала веру в его чувство; к этому присоединились обещания, клятвы, слезы, вздохи – словом, все то, что, на мой взгляд, должен делать верный любовник, желающий показать силу и стойкость своего чувства. Для меня, несчастной (ведь я еще никогда не видела себя в таких опасных обстоятельствах), каждое слово его было пушечным выстрелом, разрушавшим твердыню моей чести, каждая слеза – огнем, испепелявшим мое добронравие, каждый вздох – ураганом, раздувавшим пожар до тех пор, пока в нем наконец не погибла моя дотоле неприступная добродетель. В конце концов он обещал мне стать моим супругом, хотя бы против воли родителей (которые предназначали ему другую), и я, отбросив всякую скромность, сама не знаю каким образом отдалась ему тайно от своих родных, имея единственным свидетелем моего падения одного слугу Марка Антонио (ибо так звали того, кто смутил мой покой). Но едва он овладел мною, как через два дня бесследно исчез из города, и никто, даже его родители, не могли понять, куда он скрылся.
Пусть тот, кому это под силу, опишет, в каком положении я очутилась: потому что тогда, как и теперь, я могла только терзаться угрызениями. Я рвала на себе волосы, словно они были повинны в моей ошибке; царапала лицо, которое мне казалось причиной моего несчастья; проклинала судьбу, кляла себя за опрометчивую решимость, пролила бесчисленные потоки слез и почти утонула в них и во вздохах, рвавшихся из моей горестной груди. Я молча жаловалась небесам и мысленно старалась найти какой-нибудь спасительный путь или тропинку. Я решила переодеться в мужское платье и, покинув родительский дом, отправиться на поиски этого второго предателя-Энея, этого жестокого и вероломного Бирено, обманувшего мои честные ожидания и справедливые надежды. Не углубляясь в рассуждения и раздобыв случайно дорожное платье моего брата, я оседлала отцовского коня и в темную ночь выехала из дома с намерением отправиться в Саламанку, где, по рассказам, мог находиться Марк Антонио: он ведь тоже студент и, кроме того, товарищ моего брата, о котором я упоминала. Я не забыла захватить с собой побольше золота на случай, если бы со мной что-нибудь произошло во время моего непредвиденного путешествия. Больше всего меня беспокоит мысль, что мои родители, наверное, отправятся за мной следом и отыщут меня по приметам одежды и коня, а кроме того, я опасаюсь, как бы мой брат, находящийся в Саламанке, случайно меня не узнал. Если это случится, нетрудно будет представить, в какой опасности окажется моя жизнь: если даже он и выслушает мои оправдания, мои доводы будут все же бессильны в его глазах. Несмотря на это, я решила хотя бы ценою жизни разыскать моего бессердечного суженого, ибо он не посмеет, конечно, отречься от этого звания, так как его обличит полученное мною от него брильянтовое кольцо с надписью: «Марк Антонио – муж Теодосии». Если мне удастся его разыскать, я выясню, что он такое во мне открыл, из-за чего он счел нужным сразу же меня бросить, и в конце концов я сумею принудить его сдержать данное мне слово. Если же он этого не сделает, я убью его, показав, что я с такой же легкостью умею мстить, с какой могу позволить себя обидеть; благородство крови, унаследованной от родителей, пробуждает во мне силу, с помощью которой я либо получу удовлетворение, либо отомщу.
Вот, сеньор кабальеро, та истинная и грустная история, которую вы пожелали узнать и которая может служить достаточным оправданием для разбудивших вас стонов и слез. Прошу вас и умоляю вас об одном: если вы не можете оказать мне никакой помощи, то дайте по крайней мере совет, как избегнуть угрожающих мне опасностей, освободиться от страха преследования и облегчить достижение желанной и необходимой мне цели.
Прошло много времени, а между тем кабальеро, выслушавший историю влюбленной Теодосии, продолжал хранить молчание; она было подумала, что он заснул и ровно ничего не слушал. Чтобы удостовериться в этом, она спросила:
– Вы спите, сеньор? Если бы вы даже и спали, в этом нет большого греха, ибо когда человек, волнуемый страстями, рассказывает о своих несчастьях спокойному слушателю, вполне естественно, что они вызывают у него не сочувствие, а сон.
– Я не сплю, – отвечал кабальеро, – напротив, я далек от сна и так сожалею о вашем горе, что могу откровенно сказать: оно волнует и огорчает меня не меньше, чем вас, а поэтому я хочу вам помочь, как вы о том просите, и не только словом, но и делом, если только мои силы окажутся для этого достаточными. Искусство, с каким вы мне рассказали свою историю, обнаруживает немалый ум, так что я готов допустить, что вас скорей обмануло ваше влюбленное сердце, нежели речи Марка Антонио, тем не менее ваше заблуждение мне кажется извинительным вследствие вашей молодости. В юные годы очень трудно уяснить себе все бесчисленные уловки мужчин. Успокойтесь, сеньора, и постарайтесь проспать оставшуюся часть ночи, а с наступлением дня мы вместе обсудим ваше положение и посмотрим, какой выход вам следует избрать.
Теодосия, поблагодарив его, как умела, решила немного отдохнуть и тем самым не мешать спокойному сну кабальеро. Однако последний не мог ни на минуту успокоиться и даже начал ворочаться в кровати и вздыхать так, что Теодосии пришлось спросить, что с ним такое; если у него есть какое-нибудь горе, в котором она может помочь, она сделает это с такой же готовностью, с какой он предложил ей свои услуги.
– Хотя причиной моего беспокойства являетесь вы, сеньора, – ответил на это кабальеро, – тем не менее вы не можете облегчить его, так как в противном случае я бы не страдал.
Теодосия не могла понять, к чему ведут эти темные речи, но заподозрила, что его мучает, должно быть, любовная страсть, и у нее даже мелькнула мысль, не сама ли она является ее предметом. Уединенность и удобство места, темнота и только что полученное сведение, что с ним находится женщина, – все это легко могло пробудить в незнакомце дурные мысли. Опасаясь этого, она поспешно и молча оделась, вооружилась шпагой и кинжалом и села в таком виде на кровать, в ожидании наступления рассвета. Вскоре свет дал о себе знать и проник через многочисленные щели и отверстия, всегда имеющиеся в комнатах постоялых дворов и гостиниц. Кабальеро провел ночь так же, как Теодосия. Едва он увидел, что лучи дневного света проникают в комнату, он вскочил с постели и сказал:
– Вставайте, сеньора Теодосия! Я решил сопровождать вас в этом путешествии и не покидать до тех пор, пока Марк Антонио не станет вашим законным супругом. В противном случае или мне, или ему придется проститься с жизнью.
С этими словами он открыл окна и двери комнаты.
Теодосия очень хотела увидеть свет, чтобы наконец взглянуть на человека, с которым она беседовала целую ночь. Но едва она на него посмотрела и узнала его, ей захотелось, чтобы никогда больше не рассветало и чтобы глаза ее сомкнулись навеки. Ибо, когда кабальеро повернул к ней лицо (он тоже захотел на нее посмотреть), она узнала в нем своего брата, которого так боялась. При виде его у нее помутилось в глазах. Пораженная и словно онемевшая, она стояла без кровинки в лице, но затем страх дал ей силы, а опасность – ум. Держа кинжал за острие, она упала на колени перед братом и сказала робким и прерывающимся голосом:
– Возьми этот кинжал, дорогой брат и сеньор, излей свой гнев и накажи меня этой сталью за то, что я совершила. Столь великая вина не заслуживает милосердия. Я сознаюсь в своем грехе, но не хочу, чтобы раскаяние послужило мне оправданием, и молю тебя только об одном: пусть мое искупление будет таково, чтобы, потеряв жизнь, я не потеряла чести: хотя уход мой из родительского дома и подверг ее явной опасности, она все же не погибнет, если кара, которую ты для меня изберешь, останется в тайне.
Брат глядел на нее, и, несмотря на то что ее проступок возбуждал в нем желание мести, нежные и в то же время сильные слова, в которых она выражала свою вину, явно умягчили его сердце. Он поднял ее с земли с ласковым и спокойным видом и стал утешать, как умел, сказав, между прочим, что за невозможностью найти наказание, равное ее преступлению, он его временно откладывает; вместе с тем отчетливое сознание того, что судьба не закрыла всех путей для спасения, будет понуждать его всеми возможными способами искать выхода, а не мстить за обиду, причиненную ее легкомыслием.
Эти слова вернули Теодосии присутствие духа, дали краски ее лицу и оживили ее почти угасшие надежды. Дон Рафаэль (так звали ее брата) не стал больше говорить с ней о случившемся. Он сказал только, чтобы она называлась отныне не Теодосией, а Теодором, и что они немедленно отправятся в Саламанку, где будут вместе разыскивать Марка Антонио. Однако дон Рафаэль полагал, что обидчика они там не найдут, поскольку беглец, состоявший с ним в дружбе, ничего не говорил ему про Саламанку. Впрочем, возможно, что обида, нанесенная Рафаэлю, заставила Марка Антонио хранить молчание и избегать с ним встречи. Новоиспеченный Теодор решил во всем подчиниться воле брата. В это время вошел хозяин, которому они велели немедленно подать завтрак, так как они решили, ни минуты не мешкая, отправиться в путь.
В то время как готовился завтрак и погонщик мулов седлал животных, на постоялый двор прибыл заезжий идальго, которого дон Рафаэль тотчас же узнал. Узнал его и Теодор, а потому не посмел выйти из комнаты из боязни выдать свою тайну. Они обнялись, и дон Рафаэль спросил новоприбывшего, что слышно нового в их краях. На это идальго ответил, что он едет из порта Санта Мария, где видел четыре галеры, собиравшиеся плыть в Неаполь; на одной из них он заметил Марка Антонио Адорно, сына дона Леонарда Адорно.
Эти известия обрадовали дона Рафаэля: в том, что ему так неожиданно удалось узнать столь важные новости, он увидел предзнаменование счастливого окончания дела. Он попросил идальго ссудить ему своего мула в обмен на отцовского коня (которого приезжий хорошо знал) и сказал, что собирается в Саламанку (умолчав, что он оттуда прибыл), но ему не хочется брать с собой в длинное путешествие свою прекрасную лошадь. Путник как человек учтивый и к тому же хороший знакомый согласился на мену и пообещал переслать коня его отцу. Они вместе позавтракали, но, понятно, без Теодора, а когда настало время расстаться, идальго тронулся по дороге в Касалью, где у него было богатое поместье. Дон Рафаэль не поехал с ним. Желая замести следы, он сказал, что в тот же день должен еще побывать в Севилье. Когда же приятель скрылся из вида, мулы были приведены в порядок, счет подан, а хозяин получил плату, они, простившись, съехали со двора. Все присутствующие были изумлены их красотой и прекрасным сложением: дон Рафаэль как мужчина был в не меньшей мере наделен изяществом, удальством и статностью, чем его сестра грацией и красотой.