– Мужайтесь, друзья, – продолжал оратор с возрастающим жаром, – мы, благодаря твердости наших характеров, пришли к последней стадии развращенности, и ничто не заставит нас отступить от этого; давайте же вспомним, что несчастен в пороке лишь тот, кто останавливается на полпути: только наслаждаясь пороком, можно познать его истинные чары. В отличие от женщин, которые нам надоедают в силу того, что слишком часто нам отдаются, порок, напротив, больше услаждает нас в те минуты, когда мы доходим до пресыщения. И причина здесь проста: надо близко узнать его, чтобы понять его властную притягательность. Следовательно, только познавая его, мы начинаем его боготворить. Первый поступок отвращает – это результат отсутствия привычки, второй забавляет, третий опьяняет, и если бы ничто на этом сладостном пути не противостояло самым сокровенным желаниям человека, он бы уснащал только преступлениями каждое мгновение своей жизни. Сомневаться в том, что самое большое количество счастья, которое доступно человеку на земле, находят в лоне порока – это значит сомневаться в том, что дневное светило является первопричиной растительности. Да, друзья мои, как солнце служит двигателем вселенной, так и порок есть центр духовного огня, который в нас пылает. Солнце заставляет расцветать плоды земли, порок пробуждает все страсти в человеческом сердце, только он подогревает их, только он полезен человеку. Что нам за дело до того, что порок оскорбляет наших ближних, если мы им наслаждаемся? Разве мы живем для окружающих, а не для себя? Может ли вообще здравомыслящий человек задаваться таким вопросом? Поэтому, если эгоизм – первый закон разума и природы, если мы решительно живем и существуем только для себя, священным для нас должно быть наше удовольствие: все, что отлично от удовольствия, есть ложь, следствие ошибки и достойно лишь нашего презрения. Порой говорят, что порок опасен для человека, но пусть мне объяснят – каким же это образом? Может быть, потому, что он посягает на права другого? Но ведь всякий раз, когда другой способен отомстить, равенство прав восстанавливается, выходит, порок никого не ущемляет. Просто невероятно, как извечные софизмы глупости умудряются разрушать основу счастья живых существ! Насколько бы все люди были более счастливы, если бы смогли договориться о способах наслаждения! Но здесь перед нами встает добродетель, они обманываются ее соблазнительными одеждами, и вот от счастья не остается камня на камне. Пора навсегда изгнать эту коварную добродетель из нашего счастливого общества, давайте будем презирать ее, как она того заслуживает, пусть самое глубокое презрение и самые суровые наказания падут на голову тех, кто захочет исполнять ее заповеди. Что до меня, я хочу еще раз повторить свое заклятие в ее адрес. О мои счастливые собратья! Пусть ваши сердца откликнутся на мой призыв, пусть под сенью нашей обители всегда пребудут лишь палачи и жертвы!
Сильвестр, осыпанный хвалебными возгласами, сошел с трибуны, и занавес открылся. Шестеро монахов разошлись по углам зала, шестиугольная форма которого предлагала каждому удобное место для утех. Гроздья свечей освещали все углы, в каждом находились широкая оттоманка и комод, содержавший все необходимое для самого безудержного разврата, самого жестокого распутства. Две девушки, один педераст и один содомит сопроводили монахов в укромные ниши. Дуэньи по очереди подводили Октавию и Мариетту, скованных цепью и обнаженных к каждому монаху.
При первом же проходе жертва должна была претерпеть такую жестокую пытку, что останься она жива, следы ее сохранились бы на всю жизнь. Каждый палач должен был запечатлеть на плечах или ягодицах жертвы знаки своих излюбленных утех.
Северино, содомируя мальчика и лобзая задницы, расположившиеся справа и слева, вспомнил один из эпизодов, рассказанных Жеромом, вырвал у Мариетты зуб и прижег свечой соски Октавии. Нам неизвестно, какие заклинания он при этом произнес, как не дошли до нас и слова других.
Клемент сломал палец Октавии и оставил глубокую рану на правой ягодице Мариетты – в это время его сосали, а он массировал мужские члены.
Антолнин ощипал обе вагины посредством турецкого депилятория под названием русма[44], во время операции его содомировали, он прочищал влагалище Жюстины и облизывал тот же предмет Авроры.
Амбруаз, сжимая сфинктером массивный член и вставив свой в рот Флер д'Эпин, лобзая при этом чью-то вагину, выколол золотой иглой прекрасные глаза Мариетты и сломал мизинец на правой руке Октавии. Его сперма брызнула, и он настолько разгневался на Флер д'Эпин, что немедленно наказал ее тремястами ударами кнута, хотя вожделение его уже испарилось, и этот поступок был продиктован только мстительностью.
Сильвестр исколол ягодицы и груди свей дочери и вырвал зубами обе розовые пуговки на грудях Октавии – его нещадно били кнутом, его наперсник сосал ему язык, а девушка член.
Жером, которого по очереди ублажали языком две коленопреклоненные девушки и яростно сношал в зад юноша, отрезал правое ужо Мариетты и посредством щипцов оторвал приличный кусок плоти от прекрасного зада Октавии.
После первой процедуры участники стали обсуждать следующий предмет: уничтожить обе жертвы таким же образом, но постепенно? Обрушить на них ярость всех монахов сразу, или палачом будет только один, а остальные будут зрителями? Прежде чем принять решение, были выслушаны шесть мнений, большинство высказались за то, что участвовать в пытках будут все по очереди, но Сильвестр выдвинул два условия, принятых великодушно; первое – обе жертвы должны удовлетворить излюбленные желания каждого монаха, и только после этого начнутся главные мучения, второе – он собственноручно нанесет решающий удар своей дочери. Посреди подвала поставили канапе, вокруг него сгрудились шесть педерастов и дюжина девиц, приняв самые похотливые и бесстыдные позы. Содомиты-долбилыпики должны были находиться возле монахов и сношать их в продолжении пытки.
Северино прочистил обе задницы, запечатлев на каждой красноречивые следы своей жестокости.
Клемент не совокуплялся, зато изрядно потрепал обе жертвы.
Антонин прочистил им вагины, затем обеспокоясь, как бы они не забеременели, засунул в каждую длинную иглу, да так глубоко и тщательно, что отыскать ее не было никакой возможности.
Амбруаз совершил с ними содомию и сдавил им груди настолько сильно, что они потеряли сознание.
Сильвестр сношал их во влагалище, оставив на их животе, спине и ягодицах более двадцати глубоких порезов, нанесенных острым ножом. Он испытал оргазм, вспоров правую щеку дочери.
Жером отстегал их девятихвостой плетью со стальными наконечниками, которая измочалила их до крови и вырвала несколько кусочков плоти на ягодицах, после чего долго сношал их в рот.
На этом процедура закончилась, возобновился круговой обход. Монахи вернулись по своим углам, захватив с собой девушек или юношей, или и тех и других, повинуясь желаниям, которые их возбуждали в тот момент.
Жюстина была при Амбруазе. И надо же было случиться, что этот злодей потребовал, чтобы она истязала Октавию, свою любимую подругу! Когда она отказалась, общество тут же собралось для обсуждения столь серьезного проступка. Открыли карательный кодекс: Жюстина подпадала под действие седьмой статьи. Но поскольку речь шла о четырехстах ударах кнутом, трое монахов предложили подвергнуть ее действию статьи двенадцатой, трое других высказались против, но не потому, что сочли это дело слишком суровым наказанием, а просто по той причине, что к двум сотням ударов от руки каждого монаха, кои были ей выданы немедленно и с тем остервенением, которое обыкновенно сопровождало похоть этих господ.
Флер д'Эпин, обслуживающая Сильвестра, вскоре была уличена в проступке того де рода: жестокосердный отец Мариетты хотел заставить подругу дочери заклеймить ей грудь каленым железом. Флер д'Эпин воспротивилась, Сильвестр, взбесившийся Сильвестр, который возбудился как мул и сперма которого сочилась со всех пор, самолично занялся экзекуцией и, вооружившись дубиной, так жестоко избил несчастную, что ее пришлось унести полумертвую. Это уже было нарушение прав общества: Северино потребовал у Сильвестра объяснений. Наказания должны были выноситься всем обществом и приводиться в исполнение сообща, но в данном случае возбуждение было велико, проступок был слишком дерзок, и Сильвестр не сдержался и несколько переусердствовал.
Вызвали другую девушку и забыли об этом прискорбном событии, которое, скорее всего, стоило жизни бедной Флер д'Эпин. Между тем жестокости продолжались и дошли до того, что если бы их не прервали приглашением к столу, жертвы не смогли бы дожить до срока, который предписывали правила таких оргий. Итак, обреченных поручили заботам дуэний, которые их обмыли перевязали, смазали элексирами и снова установили на пьедестал, где они оставались обнаженными в продолжении ужина, подвергаясь всем гнусностям, рождавшимся в воспаленном мозгу монахов.
Нетрудно предположить, что на подобных празднествах похоть, сладострастие и жестокость всегда доходили до предела. В этот раз монахи пожелали трапезничать только на ягодицах нескольких девушек, остальные примостившись на полу у их ног, лизали им члены и яички; свечи вставили в анусы мальчиков, обедающие пользовались салфетками, которыми до этого две недели подтирали задницу, а по углам стола возвышались четыре кучки дерьма. Три дуэньи обслуживали монахов и подливали им вина, которым предварительно помыли себе ягодицы, задний проход, влагалище, подмышки и рот. Помимо этого под рукой у каждого монаха лежал небольшой лук со стрелами, время от времени они забавлялись тем, что посылали их в тело жертв, и при каждом попадании брызгал фонтанчик крови, которая заливала пьедестал.
Что до пищи, она была превосходна во всех отношениях: обилия, сытности, изысканности; самые редкостные вина подавались вперемежку с легкими закусками, ликеры были самые выдержанные, и головы очень скоро затуманились.
– Я не знаю ничего, – проговорил Амбруаз заплетающимся языком, – что бы лучше сочеталось, чем радости пьянства, гурманства, сладострастия и жестокости: невозможно предугадать, что вам придет в хмельную голову, а силы, которые придает Бахус богине сластолюбия, всегда оказываются ей как нельзя кстати.
– Это настолько справедливо, – добавил Антонин, – что я никогда не занимался утехами, не напившись как следует, ибо только в таком состоянии я чувствую себя в форме.
– А вот наши потаскухи, – заметил Северино, – вряд ли в восторге от этого, потому что, когда вино и ликеры нас воспламеняют, им приходится несладко.
В этот момент из-под стола раздался ужасный крик:
Северино без всякого повода, с единственным намерением совершить злодейство, только что вонзил нож в левую грудь восемнадцатилетней девушки, прекрасной как Венера, которая сосала его. Ручьем хлынул кровь, несчастная свалилась без чувств. Хотя Северино был старшим, у него спросили о причине такой жесткости.
– Она меня укусила, – спокойно отвечал он, – и я ей отомстил.
– Черт побери, – заворчал Клемент, – это очень серьезный поступок; я требую наказать мерзавку в соответствии с пятнадцатой статьей нашего кодекса, который предписывает на час подвесить за ноги ту, которая неуважительно отнеслась к монахам.
– Да, – согласился Жером, – но это касается обыденной жизни, а в разгар сладострастных утех это еще более серьезное преступление: речь идет, как минимум, о двух месяцах в темнице на хлебе и воде и о порке по два раза на дню, так что я требую соблюсти правила.
– Мне кажется, – вставил Сильвестр, – этот случай не вписывается в наш кодекс, поэтому наказание должно быть строгим и в то же время не обязательно указанным в кодексе. Я хочу, чтобы виновницу наказало все общество, поэтому предлагаю, чтобы она четверть часа провела с каждым из нас в самом глубоком каземате подземелий, чтобы после этого год провалялась в постели, и пусть Северино последним позабавится с ней.
На том и порешили. Жертва, которой даже не перевязали рану, находилась в таком состоянии, что ее пришлось оттащить волоком к месту предстоящего наказания. Там ее навестили все монахи по очереди, после истязаний ее уложили в кровать, где она скончалась на следующий день.
Не успели шестеро распутников собраться за столом после своего ужасного похода в подвалы, как дуэньи объявили, что им хочется испражниться.
– Только в тарелки! Только в тарелки! – закричал Клемент.
– Лучше нам в рот, – предложил Сильвестр. Мнение последнего перевесило, и вот наши монахи запрокинули головы, пожилые женщины влезли на стол и, прижимаясь задницей к лицу распутников, наполнили им глотки газами, мочой и испражнениями.
– Наслаждаться этими старыми стервами, когда у нас столько юных и очаровательных предметов, – заметил Жером, – это, по-моему, лучшее доказательство нашего крайнего извращения.
– А кто сомневается в том, – подхватил Северино, что старость, мерзость и уродство часто доставляют больше удовольствия, нежели свежесть и красота? Миазмы, исходящие из таких тел, заключают в себе более острые и возбуждающие пряности: не потому ли очень многие люди предпочитают чуть протухшую дичь свежему мясу?
– Что до меня, я того же мнения, – сказа Сильвестр, пуская в свою служанку стрелу, которая вонзилась ей в правую грудь, тотчас окрасив ее кровью. – Чем уродливее предмет, чем он старше и отвратнее, тем сильнее он меня возбуждает; сейчас я вам это докажу, – продолжал он, набрасываясь на старого Жерома и вставляя ему в седалище член.
– Я весьма польщен таким доказательством, – откликнулся Жером, – сношай меня, друг мой, сношай! Если бы даже потребовалось заплатить унижением за удовольствие иметь горячий член в заднице, я бы не счел такую плату слишком высокой.
И гнусный распутник, повернув голову, чтобы облобызать своего содомита, окатил ему все лицо вином, которое с силой вытолкнул его переполненный желудок; залп был настолько омерзителен, что отпрянувший Сильвестр выплеснул такую же смесь в лицо Клементу, находившемуся рядом, но тот, более стойкий, а может быть, глубже погрязший в мерзостях, даже не оторвался от своего компота, в который, кстати, угодила вся зловонная жидкость.
– Полюбуйтесь на невозмутимость этого развратника! – воскликнул Амбруаз. – Держу пари, что он не поведет бровью, если даже испражниться ему в глотку.
– Давай, – кивнул Клемент.
Амбруаз облегчился, Клемент проглотил продукт, и трапеза на этом завершилась.
Первым предложением было отхлестать ягодицы юношам и груди девушкам: экзекуторы мальчиков должны были стоять на полу, а те кому предстояло терзать девичьи груди, заберутся на спинки кресел, на которые спиной лягут девушки.
– Превосходно! – одобрил Антонин. – Только пусть ганимеды испражняются во время порки, а женщины должны мочиться под страхом самого сурового наказания.
– Отличная идея, – заволновался Жером, который был настолько пьян, что с трудом смог вылезти из-за стола.
Жертвы приняли нужную позу. Трудно представить, с какой звериной яростью эти злодеи работали розгами, разрывая самые прекрасные зады на свете и розово-алебастровые полушария, покорно принимавшие удары. Северино воспылал неожиданной страстью к очаровательному тринадцатилетнему мальчику, по ягодицам которого ручьями струилась кровь. Он схватил его и увел а отдельный кабинет; когда они возвратились через четверть часа, несчастный был в таком жутком состоянии, что общество решило, что настоятель, как это у него обычно случалось с мальчиками, употребил особенно жестокие средства, после которых тот вряд ли сможет оправиться. По примеру настоятеля Жером также решил скрыть свои утехи от посторонних глаз: он взял с собой Аврору и еще одну девушку семнадцати лет и красоты неописуемой и подверг обеих
унижениям, столь чудовищным, что их без сознания унесли из комнаты.
Теперь все взгляды устремились на обе жертвы… Да будет нам позволено набросить покров на жестокости, коими завершились эти отвратительные оргии: наше перо бессильно описать их, а наши читатели слишком чувствительны, чтобы спокойно выслушать это. Достаточно сказать, что истязания продолжались шесть часов, и за это время стены подвала увидели такие мерзопакостные эпизоды, такую нечеловеческую жестокость, которые не смогли бы прийти в голову всем Неронам и Тибериям вместе взятым.
Сильвестр отличился невероятным остервенением во время истязания собственной дочери, прелестной, нежной и кроткой девочки, которую злодей: как и было им задумано, с жутким наслаждением прикончил своими руками. Вот что такое человек, обуреваемый страстями! Вот каким он бывает, когда богатство, авторитет или положение ставят его выше всех законов! Смертельно уставшая Жюстина несказанно обрадовалась, узнав, что ей не придется спать ни с кем из монахов. Она добралась до своей кельи, горько оплакивая ужасную участь самой верной подруги, и с той поры стала думать только о бегстве. Она бесповоротно решилась бежать из этой обители ужаса, и ничто больше ее не пугало. Что ждет ее в случае неудачи? Смерть. На что может она надеяться, оставшись здесь? На смерть. В случае удачи, она спасется: так стоило ли колебаться? Но кому-то было угодно, чтобы тягостные примеры торжествующего порока еще раз прошли перед ее глазами. В великой книге судеб было написано, в этой мрачной книге, которую не понять никому, было запечатлено, что все, кто ее мучил, унижал, держал в оковах, постоянно получали вознаграждение за свои злодеяния… Как будто Провидение вознамерилось продемонстрировать ей опасность или бесполезность добродетели… Горькие уроки, которые вовсе ее не исправили, которые, будь ей суждено еще раз избежать меча, нависшего над ее головой, не помешают ей – она была в этом убеждена – оставаться до конца рабой этого божества ее души.
Однажды утром в сераль неожиданно пришел Антонин и объявил, что Северино, родственник и протеже папы, только что назначен Его Святейшеством генералом ордена бенедиктинцев. На следующий же день настоятель действительно уехал, ни с кем не простившись. Вместо него ожидали другого, как говорили, еще более жестокого и развратного. Итак, у Жюстины появились дополнительные причины ускорить исполнение своего плана.
Сразу после отъезда Северино монахи устроили еще одну реформацию. Жюстина выбрала этот день для осуществления задуманного, так как в монастыре начались обычные хлопоты, предшествовавшие этому событию.
Было начало весны; ночи стояли еще длинные, что облегчало ее задачу; вот уже два месяца она под покровом тайны готовилась к бегству. Она постепенно подпилила решетки в своей комнате при помощи старого напильника, случайно найденного, и ее голова уже легко пролезала в отверстие; из белья она сплела веревку, более чем достаточную, чтобы спуститься до цоколя здания. Мы, кажется, упоминали, что, когда у нее отобрали пожитки, она ухитрилась оставить свои небольшие сбережения и с тех пор тщательно хранила их; перед уходом она спрятала деньги в волосах и, убедившись, что подруги заснули, пробралась в свою комнату. Раздвинув подпиленные прутья, она привязала к одному из них веревку, соскользнула по ней вниз и оказалась на земле. Однако не это было самым трудным: ее беспокоили шесть рядов живой изгороди, о которых ей рассказывала Омфала.
Когда глаза ее привыкли к темноте, она увидела, что каждый проход, то есть круговая аллейка, отделявшая одну ограду от другой, имела не более шести футов в ширину, от этого казалось, будто кругом высится непроходимый лес. Ночь была темная. Пройдя по первой замкнутой аллее, она оказалась около окна большого подвала, где происходили погребальные оргии. Окно было ярко освещено, и она осмелилась приблизиться и вот тогда-то отчетливо услышала слова Жерома:
– Да, друзья мои, повторяю еще раз: настала очередь Жюстины; сомнений в этом не может быть, надеюсь, никто не имеет возражений.
– Никто, разумеется, – ответил Антонин. – В качестве друга Северино я благоволил к ней до сего момента, так как она нравилась этому досточтимому спутнику наших развлечений; теперь эти причины исчезли, и я первый настоятельно, прошу вас согласиться с мнением Жерома.
В ответ раздался только один голос: кто-то предложил немедленно послать за ней, но посовещавшись, общество решило отложить это на две недели.
О, Жюстина! Как сжалось твое сердце, когда ты услышала вынесенный тебе приговор! Бедная девочка! Еще чуть-чуть, и ты не смогла бы сдвинуться с места…
Собравшись с силами, она поспешила дальше и дошла до конца подвалов. Не видя никакой бреши, она решилась проделать в чаще проход. Она захватила с собой напильник и этим инструментом начала работать; она изодрала руки в кровь, но ничто ее не останавливало. Живая изгородь имела более двух футов в ширину, и вот, наконец, Жюстина оказалась во второй аллее. Каково же было ее изумление, когда она почувствовала под ногами мягкую и проваливающуюся почву, в которой она завязла по щиколотку! Чем дальше она продвигалась, тем больше сгущалась темнота. Она наклонилась и пощупала землю рукой: о святое небо! Она наткнулась на череп!
– Великий Боже! – в ужасе прошептала она. – Это же кладбище, где, как мне рассказывали, эти палачи хоронят свои жертвы и даже не дают себе труда присыпать их землей. Может быть, это череп моей милой Омфалы или несчастной Октавии… такой красивой, такой кроткой и доброй, которая появилась на земле как роза, чью красоту она отражала. Увы, и я бы оказалась здесь через две недели: я бы даже не подозревала об этом, если бы не услышала сама. Так что бы я заслужила, оставшись в этом жутком месте? Разве не совершила я и без того много зла? Разве не стала я причиной стольких преступлений? Видимо, надо покориться судьбе… Вечная обитель моих подруг, прими же и меня в свои объятия! Воистину, такому несчастному, такому бедному и всеми брошенному существу, как я, не стоит цепляться за жизнь среди чудовищ! Но нет, я должна отомстить за униженную и оскорбленную добродетель: она ждет от меня мужества, надо бороться, надо идти вперед. Надо избавить землю от таких опасных злодеев. Что плохого в том, чтобы погубить шесть человек, если я спасу от их жестокости тысячи других?
Она сделала другой проход, и следующая изгородь оказалась еще гуще: чем дальше она продвигалась, тем чаще росли кусты. Наконец под ногами почувствовалась твердь, и наша героиня вышла к краю рва, но не увидела никакой стены, о которой говорила Омфала. Ее вообще не было: очевидно, монахи просто пугали ею пленниц.
Оставив позади шестирядное ограждение, Жюстина лучше различала окружающие предметы. Ее взору предстала церковь с притулившимся к ней строением, их окружал ров. Она благоразумно прошла дальше вдоль него и, увидев на противоположной стороне лесную дорогу, решила перейти ров в этом месте и идти дальше по дороге. Ров был глубокий, но сухой; он был облицован кирпичами, поэтому скатиться не было никакой возможности, тем не менее она устремилась вниз, Падение оглушило ее, и она несколько секунд лежала, не поднимаясь; потом встала, дошла до дороги склона, но как по нему взбираться? Скоро она отыскала удобное место, где нескольких кирпичей не хватало и можно было довольно легко подняться как по ступеням, ступая ногой в выбоины. Она была уже почти наверху, как вдруг земля под ногами обвалилась, и Жюстина упала обратно в ров; на нее посыпались обломки, и ей показалось, что она умерла. На этот раз падение оказалось много опаснее: она сильно поранилась и едва не сломала ноги.
– О, Боже, – с отчаянием произнесла она. – Дальше я не пойду, останусь здесь. То, что случилось, – не иначе, как предупреждение небесное… Небу не угодно, чтобы я продолжала свои попытки. Наверняка я не права, и зло полезно на земле; когда его хочет Господь, грех противиться ему.
Но мудрая и добродетельная девушка тотчас возмутилась, вспомнив разврат, который ее окружал, и мужественно выбралась из-под обломков; пользуясь взрыхленным уже склоном, сделала еще одну попытку и быстро достигла верха. Преодоление преграды несколько отдалило ее от дороги, которую она приметила, но отыскав ее глазами, она добралась до нее и побежала вперед. До сумерек она вышла из леса и оказалась на том самом холме, с которого когда-то увидела этот ненавистный монастырь. Она обливалась потом, ей надо было передохнуть, но первым делом она опустилась на колени, чтобы вознести к Господу свои благодарственные молитвы, чтобы еще раз испросить у него прощения за невольные прегрешения, которые она совершила в том гнусном прибежище порока и бесстыдства. Горькие слезы хлынули из ее прекрасных глаз. «Увы, – шептала она про себя, – я была не так грешна, когда год назад шла по этой же дороге, влекомая своей набожностью, которую так низко втоптали в грязь. О, Господи, какими же глазами ты смотришь на меня теперь!»
Когда эти печальные размышления несколько смягчились при мысли об освобождении, Жюстина продолжила путь к Диксону, надеясь, что в этом городе ее жалобы будут услышаны и восприняты должным образом.
Она была в дороге второй день и перестала бояться преследования, хотя голова ее все еще была наполнена картинами ужасов, свидетельницей и жертвой которых она была совсем недавно. Сделалось тепло и, следуя своей привычке к осторожности, она сошла с дороги, чтобы отыскать убежище, где можно было перекусить, дожидаясь темноты. Небольшая рощица справа от дороги, через которую бежал прозрачный извилистый ручей, показалась ей самым удобным местом. Напившись ключевой воды, съев немного хлеба, она прислонилась спиной к дереву и, сидя на земле, стала вдыхать всеми своими сосудами чистый воздух и покой, которые ласкали ее тело. Она размышляла о беспримерной превратности судьбы, которая, несмотря на шипы, устилавшие ей путь добродетели, всегда возвращала ее к культу этого божества и к любви и смирению по отношению к Всевышнему, чьим отражением служит добро, и вдруг ее душу охватил восторг. «Нет, – воскликнула она, – Господь, которого я обожаю, меня не покинул, если дал мне новые силы в столь тяжелую минуту! Разве не его должна я благодарить за такую милость? Есть ли на свете существа, которым она была бы отказана? Выходит, я не совсем несчастна, коль скоро есть люди, которым труднее, чем мне… Ах, насколько хуже тем несчастным, оставшимся в том логове порока, из которого чудом вызволил меня Господь!..» Исполненная благодарности, она подняла голову, чтобы воздать хвалу Всевышнему, как вдруг заметила пристальный взгляд статной красивой дамы, хорошо одетой, которая, очевидно, шла той же дорогой.
– Дитя мое, – ласково сказала ей женщина, – я не хочу вам мешать, но судя по вашему лицу вас гнетет большая печаль. Я тоже, моя милая, я тоже несчастна! Соблаговолите поведать мне ваши беды, я расскажу вам свои, мы утешим друг друга, и, быть может, из нашего взаимного доверия родится нежная дружба, благодаря которой самые несчастные и обездоленные существа научаются переживать заключения и братски делить их. Вы молоды и красивы, дорогое дитя, и, должно быть, встречали в жизни немало плохого. Мужчины настолько злы, что достаточно иметь самую малость того, что их интересует, чтобы на нас обрушилось все их коварство.
Сердца несчастных быстро раскрываются навстречу утешениям. Жюстина оглядела незнакомку: очень красивое лицо, возраст не более тридцати шести, несомненный ум, благородный вид. Она протянула ей руку, всплакнула от умиления и сказала:
– О, мадам…
– Пойдемте, мой ангел, – так же ласково ответила мадам д'Эстерваль, – остановимся в одной близлежащей гостинице, где нам будет удобно и покойно. Там вы расскажете мне о ваших несчастьях и услышите о моих, и наша нежная беседа, возможно, нас утешит.
Они пришли на постоялый двор. Мадам д'Эстерваль заказала роскошный обед, отдельную комнату, и скоро завязался откровенный разговор.
– Дитя мое, – начала наша новая искательница приключений, выслушав рассказ Жюстины и пролив несколько слез над ее злоключениями, – мои несчастья, быть может, не столь многочисленны, как ваши, но зато они более постоянны и, я бы сказала, более горьки. С детства меня принесли в жертву мужу, которого я ненавижу, и вот уже двадцать лет я живу с человеком, внушающим мне неописуемый ужас, и нет рядом никого, кто мог бы составить счастье моей жизни. На границе между Франш-Конте и Бургундией находится большой лес, в глубине его стоит постоялый двор моего супруга, удобный для путников, проезжающих по этой глухой дороге, но, Боже мой, могу ли я признаться вам, дорогая? Этот негодяй, пользуясь уединением своего дома, обворовывает, грабит, убивает всех, кто имел несчастье остановиться у него.
– Вы меня пугаете, мадам: Боже мой, да это же настоящий монстр! Неужели он и убивает?
– Милая девочка, пожалей меня, несчастную: лишусь жизни, если он узнает, что я его выдала. Впрочем, имею ли я право жаловаться? Я ведь бесчещу себя, желая зла своему супругу. О, Жюстина, я – самая несчастная из женщин; мне остается только одно – примириться с моей злосчастной судьбой и обратиться к честному человеку, вроде тебя, который сможет помочь мне спасти от злодейства этого монстра многих его жертв. Как бы мне пригодился такой человек! Он стал бы утешением моей жизни, наставником моей совести, моей опорой, моей поддержкой в столь ужасном положении, в котором ты меня видишь. Милое дитя, если бы я могла внушить тебе больше жалости, больше доверия… Да, ты была бы моей подругой, а не прислугой, я поделилась бы с тобой всем, что у меня есть. Ответь, Жюстина, ты чувствуешь в себе достаточно силы духа, чтобы принять мое предложение? Воспламеняет ли твои благородные чувства возможность участвовать в столь добрых делах? Наконец, могу ли я надеяться обрести в тебе подругу?
Прежде чем Жюстина ответила, они выпили по бокалу шампанского, и этот волшебный элексир, странные свойства которого определяют в человеке и все пороки и все добродетели, продиктовал благоразумной девушке не оставлять в беде эту замечательную женщину, которую послала ей судьба.
– Да, мадам, – сказала она своей новой подруге, – да, положитесь на меня, и я всюду буду следовать за вами. Вы предлагаете мне возможность делать добро, и я должна благодарить Всевышнего за то, что он даст мне силы вместе с вами осуществить то, что так дорого моему сердцу! Кто знает, возможно, нам удастся исправить вашего супруга добрыми советами, терпением и благотворными примерами? Мы будем возносить Богу жаркие молитвы! Ах, мадам я верю, что у нас получится!