Мысль об этом миллионе чрезвычайно меня взволновала, кроме того, отступать было уже поздно. Я поспешно выехала в поместье, взяла перо, бумагу и написала Бернолю. «Добрый господин, – так начала я, – наконец-то в моем сердце проснулись дочерние чувства, я пишу это письмо и плачу: скорее всего, мне помог чистый деревенский воздух, изгнавший жестокость из моей души-, жестокость, коюрой насыщена душная парижская атмосфера; прошу вас навестить меня в моем уютном идиллическом уголке, в моем гнездышке, где царит мудрая Природа; дайте мне возможность излить свои чувства к вам, которые она мне внушает». И он приехал… Ах, как сладка была моя радость, как дрожала я в предвкушении своего коварного злодейства – словами это выразить невозможно. Первым делом я показала ему свое роскошное жилище, и он был приятно поражен, а мои искусные ласки довершили его искушение.
Когда мы поужинали за великолепно сервированным столом, я его спросила:
– Как мне исправить то зло, что я принесла вам из-за своей испорченности? Знаете, господин Берноль, мое положение не из легких. Я постоянно настороже, мне приходится следить за каждым своим шагом. Я близка к всесильному министру, я – его подруга; стоит ему только шевельнуть пальцем, и я погибла. А в прошлый раз, когда вы стояли передо мной, я воспринимала вас не как своего отца и, признаться, чувства, обуревавшие меня, были совсем не дочерними. Я ощущала в себе что-то в тысячу раз более нежное, более возвышенное, чем чувство дочери к отцу, я боялась не совладать с собой и была вынуждена притвориться холодной и даже грубой и жестокой. Что еще оставалось мне делать? Ведь меня переполняла святая неземная любовь… Да, Берноль, я знала, что вы любили мою мать, и я отела, чтобы вы так же полюбили меня, но если мы оба хотим познать счастье, нам надо быть предельно осторожными: осторожность – это наше спасение. Но из тех ли вы мужчин, на которых может положиться женщина?
Честный и добропорядочный Берноль содрогнулся, услышав такие слова.
– Милая моя девочка, – заговорил он в глубоком смятении и замешательстве, – я хочу лишь пробудить в тебе чувство дочерней любви, только это мне нужно; религия и честь, которыми я дорожу несмотря на мое нынешнее положение, не позволяют мне принять от тебя другое чувство. Не упрекай меня в, бесчестии за то, что я тайно сожительствовал с твоей матерью, ведь мы оба считали, что наши добровольные и нерасторжимые узы угодны Небу, хотя то, что мы делали, было незаконным с точки зрения морали. Я понимаю это, я это понимал и тогда. Природа и Бог простили нас, но то, что ты предлагаешь сейчас, – это чудовищно! Чудовищно в глазах Природы и в глазах Бога!
– Какой же вы косный и отсталый человек! – воскликнула я, ласково целуя его в щеку и поглаживая ему бедро. – Но, увы, я вас обожаю, – продолжала я с возрастающим жаром. – Неужели мои чувства вас нисколько не трогают? Дайте же мне жизнь во второй раз, ибо моя единственная мечта – иметь от вас ребенка; своей первой жизнью я обязана вашей любви, так пусть и со второй будет то же самое. Вы дали мне жизнь, так неужели теперь отнимете ее у меня? Да, Берноль, да, я без тебя умру.
Две, белые как снег груди, красивейшие в мире груди, как бы невзначай выглянувшие из-под корсажа, глаза, наполненные истомой и надеждой, и вожделением, блуждающие руки, гладящие отцовские бедра, расстегивающие отцовские панталоны, подбирающиеся к твердеющему на глазах органу, который дал мне жизнь, – все это не могло не пробудить страсть Берноля.
– Боже мой, что ты со мной делаешь? – жалобно произнес он. – Я же не вынесу этого! Как я буду смотреть в глаза живому образу твоей матери, которую я боготворил до самой ее кончины?
– Сегодня, милый Берноль, твоя возлюбленная оживает: посмотри на меня – ведь перед тобой та, кого ты так страстно любил когда-то; смотри, как волнуется ее грудь, целуй же ее жарче, и любовь твоя возродится. Разве ты не видишь, до какого состояния ты меня довел? Взгляни, жестокий, – добавила я, приподнимая юбки и откидываясь на спину. – Да, да, смотри и продолжай упрямиться, если у тебя нет сердца.
Так простодушный Берноль, сраженный наповал, угодил в западню, которую я ловко подстроила для его добродетели; где ему было понять, что если женщина ласкает ничтожное существо, она лелеет в своей черной душе только одну мысль – уничтожить его. Обладавший трепетным членом – жестким, каким-то, я бы сказала, таинственно одухотворенным, а самое главное, необыкновенно длинным, – Берноль доставил мне немалое наслаждение, а я, вдохновленная его искренним пылом, отвечала ему тем же и, впиваясь руками в его ягодицы, судорожно прижимала его к себе. Наслаждение это длилось несколько долгих минут, затем я высвободилась из его объятий, скользнула вниз и мертвой хваткой впилась губами в предмет – первопричину моего земного существования, после чего снова втолкнула его в свое влагалище до самого корня. Берноль кончил и едва не потерял сознание, я моментально ответила мощнейшим оргазмом, почувствовав, что мое греховное чрево, запятнавшее себя кровосмешением, наполнилось тем самым семенем, которое много лет назад было брошено в утробу моей матери. И я зачала. Но о своей беременности я расскажу немного позже.
Изнемогая от любви, оказавшись во власти божества, которое заставило его забыть и честь и совесть, чьи веления он исправно исполнял до сих пор, Берноль упросил позволить ему остаться у меня на ночь. Разумеется, я согласилась с радостью – настолько возбуждала меня мысль о том, что я до утра буду совокупляться со своим родным отцом, которому моя порочность вынесла смертный приговор. Усердие Берноля превзошло все мои ожидания: он семь раз сбросил в меня свою сперму, а я, подстегиваемая чудовищными картинами, теснившимися у меня в голове, отвечала на каждый его оргазм двумя, еще более бурными извержениями, так как предвкушала наутро лишить жизни этого вдвойне несчастного человека: во-первых, потому что он оказался моим отцом, во-вторых, – и это для него было еще хуже, – потому что доставил мне огромное наслаждение. Посреди ночных утех я с притворным испугом сказала ему, что боюсь, как бы наша беспечность не привела к беременности, которая скоро сделает нашу связь очевидной, и подставила ему свой восхитительный зад, предлагая изменить маршрут и проторить безопасную тропинку, но, увы, порок был совершенно чужд сердцу моего порядочного отца; вы мне не поверите, но он, оказывается, не имел никакого понятия о подобной гадости (он именно так и выразился «гадости»), однако он тут же стал уверять меня, что если и совершит этот постыдный акт, то только из предосторожности и от избытка любви. Словом, этот неплохо оснащенный софист три раза проникал в мою заднюю норку. Так прошла генеральная репетиция, необходимая для спектакля, который должен был состояться на следующий день, и она так сильно на меня подействовала, что я лишилась чувств от необыкновенного удовольствия.
Наконец наступил вожделенный день, когда мне предстояло насладиться неописуемыми радостями преступления, к которому я стремилась так страстно, что даже ощущала в себе нечто, похожее на панический страх. Рассвет я встретила с открытыми глазами; никогда еще Природа, которую я собиралась жестоко оскорбить, не представала передо мной в такой красоте, а посмотрев на себя в зеркало, я увидела самую прекрасную, самую оживленную и самую обольстительную женщину из всех, кого встречала до сих пор. Во всем моем облике ощущалось какое-то затаенное, будто перед бурей, волнение, никогда у меня не было столь решительного и царственного вида, как в то утро. Едва поднявшись с постели, я чувствовала, как из меня наружу рвется похоть, порочная похоть, жажда страшных, чудовищных злодеяний. И в то же время была в моей душе горечь, невыразимая словами: ведь я понимала, что мне не под силу совершить все те ужасы, что пребывали в моем воображении и в моих неутолимых желаниях…
«Сегодня я совершу преступление, – размышляла я, – очень серьезное преступление, из тех, что называют черным злодейством. Однако, хотя оно и серьезное и гнусное, это всего лишь одно-единственное преступление. А что значит одно преступление для того, кто мечтает жить посреди сплошных злодейств, жить только ради злодейств, кто поклоняется лишь злодейству??
Все утро я была беспокойной, мрачной, раздражительной; нервы мои были напряжены до предела; я высекла до крови двух юных служанок, но это меня не успокоило, тогда я потискала ребенка, доверенною заботам одной из них, и вышвырнула его из окна, и он разбился насмерть. Этот факт несколько улучшил мое настроение, и остаток дня, чтобы убить время, я провела в довольно безобидных развлечениях. Я думала, что час обещанного ужина так никогда и не настанет. Когда же этот час настал, я велела челядинцам приготовиться к роскошному празднеству, снова затащила Берноля на кушетку и тотчас обнажила свой зад. Простофиля, опьяненный моей милой и беспечной болтовней, начал меня содомировать, а через несколько мгновений дверь широко распахнулась, и в комнату ворвались Клервиль, Нуарсей и Сен-Фон – вооруженные и изрыгавшие ругательства. Берноля стащили с меня и связали по рукам и ногам.
– Жюльетта, – зарычал Сен-Фон, – тебя надо изрубить на куски вместе с этим негодяем за то, что ты обманула доверие, которым я одарил тебя. Но я дам тебе возможность спасти свою шкуру: в этом пистолете три пули, возьми его и размозжи голову своему любовнику.
– Великий Боже! – заверещала я с театральным ужасом в голосе. – Ведь этот человек – мой отец…
– Сучка, которая подставляет задницу своему отцу, вполне может совершить отцеубийство.
– Нет, это невозможно!
– Ерунда. Не упрямься, бери пистолет или умрешь сама.
– О, горе мне, – тяжко вздохнула я. – У меня дрожат руки, но выхода нет: дайте мне оружие. Чему быть, того не миновать. Любимый папа, ведь ты простишь меня? Ты же видишь, что у меня нет выбора.
– Делай, что тебе говорят, порочное создание, – с достоинством отвечал Берноль, – только избавь меня от этой дешевой комедии. Я не желаю в ней участвовать.
– Ну и прекрасно, папаша, – весело сказала Клервиль, – если не хочешь участвовать в комедии, пусть будет по-твоему; кстати, ты не ошибся – все это подстроила твоя дочь, и она совершенно права, пожелав убить величайшего негодяя, который дал жизнь такому порочному ребенку.
Берноля привязали к креслу, намертво прикрепленному к полу. Я приняла соответствующую позу в пяти шагах от него, Сен-Фон вставил член в мой анус, Нуарсей одной рукой помогал министру, другой массировал себе член, Клервиль сосала Сен-Фону язык и щекотала мне клитор. Я прицелилась, но сначала осведомилась у своего содомита:
– Мне подождать, пока вы кончите?
– Не надо, стерва! – выкрикнул он. – Убей, убей его скорее, и вместе с выстрелом брызнет моя сперма.
Я выстрелила. Пуля вошла Бернолю прямо в лоб, он тут же испустил дух, а мы, все четверо, кончили в тот же миг с душераздирающими криками.
Жестокий Сен-Фон встал и подошел ближе к убитому; он долго смотрел на него, испытывая блаженство. Кстати, он никогда не упускал таких случаев. Потом подозвал меня, желая, чтобы я также полюбовалась на дело своих рук. Пока я смотрела на Берноля, Сен-Фон искоса поглядывал на меня, изучая мою реакцию. Мое хладнокровие его явно удовлетворило. А тем временем Клервиль, ощерившись в злобной улыбке, не сводила глаз с застывшего, искаженного смертью лица бедного моего отца.
– Ничто так не возбуждает меня, как вид смерти, – как бы про себя пробормотала она. Потом ее взгляд обратился к нам. – Ну, а кто будет меня ласкать?
Я шагнула к ней, Нуарсей вонзил свой меч между моих ягодиц, Сен-Фон пристроился к заднице Клервиль, и через некоторое время мы испытали новый оргазм. Вслед за тем подали горячий и сытный обед, и мы сели за стол, во главе которого, на председательском месте, восседал труп.
Сен-Фон поцеловал меня в щеку и положил в мою пустую тарелку деньги.
– Вот то, что я обещал тебе, Жюльетта. Не пойми меня превратно, но я скажу, что до нынешнего дня у меня еще оставались кое-какие сомнения по поводу твоей решимости и стойкости. Теперь они исчезли. Ты вела себя безупречно.
– Простите, – вставила Клервиль, – но я с вами не согласна. Я все-таки не совсем довольна ее поведением. Конечно, Жюльетта всегда с радостью совершает преступление, но до тех пор, пока ее влагалище не увлажнится, ей недостает твердости духа. Между тем это надо делать спокойно, хладнокровно, с сознанием цели и с ясной головой. Преступление есть факел, который разжигает костер страсти, – это всем понятно, однако мне сдается, что у Жюльетты все обстоит наоборот: страсть подвигает ее к преступлению.
– Да, это огромная разница, – согласился министр, – так как в этом случае преступление является чем-то вспомогательным, второстепенным, а ведь оно должно стоять на первом месте.
– Боюсь, что я согласен с Клервиль, милая Жюльетта, – сказал Нуарсей, – и считаю, что тебе недостает твердости; мне кажется, всему виной – твоя пагубная чувствительность. Дурные поступки, на которые вдохновляет нас воображение, – продолжал он, – являются точным показателем степени нашего умственного развития. Живость и необузданность в существе высшего порядка настолько сильны, что такой человек не остановится ни перед чем; стоящие перед ним препятствия служат для него дополнительными удовольствиями, а их преодоление свидетельствует не об испорченности, как полагают недалекие умы, а о твердости духа. Ты, Жюльетта, в таком возрасте, когда способности твои должны достигнуть апогея; ты вступила в юность уже достаточно подготовленной – ты много размышляла и стряхнула с себя все глупости и предрассудки, навязанные тебе в детстве. Словом, у тебя нет причин для беспокойства, так как солидная подготовка не прошла даром, и карьера твоя обещает быть блестящей; кроме того, у тебя есть все для этого необходимое: сильный и пылкий темперамент, крепкое здоровье, жар в чреслах и холодное сердце, не говоря уже о неутомимом и не знающем пределов воображении и порочном уме. Поэтому мы можем надеяться, друзья, что Жюльетта пойдет очень далеко; однако я боюсь, как бы она не споткнулась на своем пути, не замедлила свою поступь; и если тебе случится оглянуться назад, девочка, пусть это будет только для того, чтобы упрекнуть себя за то, что ты сделала так мало, а не для того, чтобы похвалить себя за достигнутые успехи.
– Я ожидаю от нее еще большего, – снова заговорила Клервиль, – и хочу повторить: я надеюсь, что Жюльетта будет творить зло, в том нет никаких сомнений, но не для того, чтобы подогреть похоть, чем, по-моему, она занимается сейчас, а только ради удовольствия творить его. Я надеюсь, именно в чистом злодействе, в злодействе, свободном от плотских удовольствий, она найдет наслаждение, не меньшее, чем то, которое дает ей похоть; я думаю, она будет употреблять все средства и возможности, чтобы творить это черное дело. Запомни, Жюльетта, что это нисколько не уменьшит наслаждений, которые ты получаешь от распутства, ты будешь наслаждаться им так же, как прежде, и, быть может, даже еще больше. Но мне решительно не нравится, когда ты возбуждаешь себя физически для того, чтобы дойти до готовности к преступлению; последствия таких упражнений могут быть весьма неприятными: наступит день, когда твой аппетит начнет угасать, и желания покинут тебя, вот тогда ты окажешься неспособной ни к чему дурному. Если же ты будешь следовать моим советам, преступление сделается источником твоих страстей. И не будет надобности совать пальцы во влагалище, чтобы вдохновить себя на злое дело, напротив, творя зло, ты будешь ощущать потребность в физической ласке. Надеюсь, я ясно выразила свою мысль.
– Дорогая моя, – отвечала я, – ваша философия ясна как день, и я ее принимаю целиком, потому что она мне по сердцу. Неужели вы в этом еще сомневаетесь? Чтобы доказать это, я готова пройти любое испытание. Если бы вы внимательно проанализировали мое поведение нынче вечером, я уверена, вы бы не упрекали меня с такой суровостью; я дошла до стадии, где человек любит злодейство ради самого злодейства; мне только недавно стало ясно, что преступление разжигает мои страсти, и там, где нет приправы в виде преступления, я не нахожу радости. Однако же мне нужен ваш совет. Дело в том, что никаких угрызений совести я больше не испытываю и говорю честно, что с ними покончено навсегда, как бы чудовищны ни были мои поступки, но мне стыдно признаться, что иногда я краснею, как стыдливая Ева, только что съевшая запретный плод. Наши оргии, наши безумства – все это дела, о которых мне бы не хотелось кричать на весь белый свет, не хотелось бы, чтобы о них знал еще кто-то, кроме моих близких друзей, и я не понимаю, почему я стыжусь их. Объясните, сделайте милость, почему из этих двух недостойных чувств – угрызения и стыда – я совершенно невосприимчива к первому, но не могу избавиться от второго? Я знаю, что между ними существует большое различие, но не понимаю, в чем оно состоит.
– Различие в том, – ответил Сен-Фон, – что стыд связан с оскорблением, которое наносит общественному мнению какой-нибудь определенный порок, а угрызение связано с болью, которую этот порок причиняет нашей собственной совести; таким образом, можно устыдиться поступка, который не вызывает угрызений, если этот поступок оскорбляет общепринятую мораль, не затрагивая ничьей совести; точно так же можно чувствовать в себе раскаяние, не испытывая при этом стыда, если совершенный поступок не нарушает обычаев данной страны, но тревожит совесть человека. Приведу пример: если тебе доведется гулять обнаженной в саду Тюильри, ты покраснеешь от стыда, но вряд ли будешь испытывать угрызения совести, а вот, скажем, полководец будет терзаться от того, что послал двадцать тысяч своих солдат на неминуемую смерть, однако стыда при этом чувствовать не будет. Тем не менее оба этих тягостных чувства в конечном счете можно устранить посредством привычки. Теперь ты принадлежишь к Братству Друзей Преступления, и я уверен, что постоянное участие в собраниях клуба постепенно избавит тебя от чувства стыда, взамен ты приобретешь такое ценное свойство, как цинизм, который поможет тебе преодолеть твою нынешнюю слабость; а чтобы ускорить процесс лечения, я советую тебе как можно чаще демонстрировать свое дурное поведение, иными словами, чаще показываться нагишом на публике и носить самые вызывающие туалеты, вот тогда ты вообще отвыкнешь краснеть. Эти меры следует сочетать с твердыми принципами, и скоро все твои треволнения и тягостные мысли останутся в прошлом, потому что у тебя появится совершенно иной взгляд на вещи, и поступки, которых ты стыдилась прежде, будут доставлять тебе только удовольствие.
Затем мы перешли к житейским вопросам, и Сен-Фон сообщил мне, что в самом скором времени состоится свадьба его дочери Александрины с его другом Нуарсеем и что он договорился с будущим зятем отправить юную даму на все лето ко мне, чтобы та пожила в моем доме и получше узнала вкусы человека, с которым ей предстоит связать свою судьбу.
– Мы с Нуарсеем хотим, – добавил министр, – чтобы ты вылепила ее душу по своему образу и подобию. Ты должна терпеливо воспитывать юную девицу, питать ее мудрыми советами и добрыми примерами. Я не знаю, как долго будет продолжаться ее брак с моим другом после твоего воспитания, но знаю наверняка, что она ему не понравится, если окажется неловкой или, что еще хуже, целомудренной. Поэтому сделай все возможное, Жюльетта, и ты окажешь нам неоценимую услугу, о которой мы никогда не забудем.
– Сударь, – обратилась я к нему, – ведь вы понимаете, что подобные уроки даются только в постели.
– Разумеется, дорогая, разумеется, – кивнул Сен-Фон. – Я это и имею в виду.
– В этом нет никаких сомнений, – откликнулся Нуарсей.
– Это вполне естественно, – добавила Клервиль. – Как же воспитывать девочку, если не спать с ней?
– Я бы даже сказал, – продолжал Нуарсей, – что наша милая Жюльетта может развлекаться с моей женой и после свадьбы, в любое время, когда пожелает.
Потом Сен-Фон заговорил о своем жестоком плане опустошения Франции.
– В настоящее время, – говорил он, – появились тревожные признаки надвигающейся революции, и особенно беспокоит нас неконтролируемый рост населения, в чем, на мой взгляд, заключается причина всех бед. Чем больше людей в стране, тем большую опасность они собой представляют; пробуждение умов, распространение критического образа мыслей – вот к чему ведет прогресс. С угнетением мирятся только невежественные граждане, следовательно, – повысил голос министр, – прежде всего мы намерены покончить со всеми школами грамматики[98], с этими рассадниками вольнодумства, которые порождают устрашающее количество поэтов, художников и мыслителей, вместо того, чтобы готовить «рабочих мулов» или воров-карманников, в которых мы нуждаемся. А что нам делать с такой толпой талантливых бездельников и дармоедов. Мой девиз заключается в следующем: меньше мудрости и больше бережливости в стране. Франция давно требует капитальной чистки и перестройки, и это надо начинать с самых низов. Исходя из этих задач, мы собираемся решительно и без всякой жалости расправиться с нищими, которые просят подаяние, ибо именно эта среда порождает девять десятых возмутителей спокойствия и порядка. Мы сократим число благотворительных заведений до минимума, то же самое относится к домам призрения, чтобы не осталось мест, где выращивают наглецов и бунтарей. Мы предполагаем заковать наш народ в цепи, которые будут в тысячу раз тяжелее, чем, скажем, в Азии, и с этой целью готовы употребить самые разные и самые кардинальные меры.
– Сколько же пройдет времени, прежде чем эти меры принесут результаты, – заметила Клервиль. – Если вам нужен быстрый эффект, я бы порекомендовала более действенные: война, голод, эпидемии…
– Кстати, насчет войны, – оживился Сен-Фон, – мы также имеем ее в виду и не сбрасываем со счетов. Что же касается эпидемии, этого лучше избегать, потому что мы также можем сделаться первыми ее жертвами. А вот голод – это отличная мера, и мы думаем над полной монополизацией торговли зерном: во-первых, это принесет нам большую выгоду, во-вторых, в самом близком времени обречет население на настоящее людоедство. Только сегодня совет министров принял решение на этот счет, и я надеюсь, это принесет быстрый, верный и благотворный результат.
Одобряя принципы, которые так ясно изложил Макиавелли, – продолжал министр, – я глубоко убежден, что отдельные личности не имеют никакой ценности для государственного мужа: люди должны быть простыми механизмами, должны трудиться в поте лица на благо правительства и беспрекословно ему подчиняться, а оно не обязано заботиться о их благосостоянии. Правительство, проявляющее заботу о своих подданных, обнаруживает свою слабость, сила любого правительства заключается в том, оно считает себя всем, а народ – ничем. Не имеет никакого значения – больше или меньше рабов будет в государстве, главное, чтобы народ находился в ярме и чтобы правление было деспотичным.
Рим зашатался в те времена, когда римские граждане взяли власть в свои руки, а когда к власти пришли тираны, он стал покорителем мира; вся власть должна быть сосредоточена в суверене – только так надо подходить к этому вопросу. Поскольку власть становится лишь моральным фактором или фикцией, пока физической силой обладает народ, правительство может обеспечить свои функции только непрерывными деспотическими действиями, а до тех пор оно существует только как голая идея. Если мы хотим подчинить себе других, мы должны шаг за шагом, постепенно, приучить их к тому, чтобы они видели в нас то, чего на самом деле нет, в противном случае, они будут видеть нас такими, какие мы есть, и в этом будет заключаться наше неизбежное поражение.
– Мне всегда казалось, – заметила Клервиль, – что искусство управлять людьми требует больше коварства, двуличия и обмана, нежели любое другое.
– Вы совершенно правы, – подхватил Сен-Фон, – и причина здесь проста: вам не удастся подчинить себе человека, пока вы его не обманете. А чтобы это сделать, надо употребить ложь. Просвещенный человек никогда не позволит водить себя за нос, следовательно, надо лишить его света, держать в потемках, оболванить его, а это невозможно без двуличности.
– Но разве двуличность – это порок? – удивилась я.
– Ее скорее следовало бы считать добродетелью, – ответил министр, – потому что она – единственный ключ, открывающий человеческое сердце. Невозможно жить в человеческом обществе и быть честным, так как люди постоянно стремятся обмануть вас, и горька будет ваша участь, если вы не научитесь обманывать их. Главнейшая забота человека, и государственного мужа в особенности, заключается в том, чтобы проникнуть в чужие сердца, не раскрывая своих мыслей. Стало быть, если этого можно добиться только двуличием, тогда оно есть добродетель; в насквозь прогнившем мире самая страшная опасность исходит от вашего соседа. Но вообще механизм правления не может опираться на добро, так как невозможно справиться с преступностью и уберечься от преступников, если самому не быть таким же, как они. Система, управляющая развращенным обществом, сама должна быть развращенной; посредством добродетели, которая по природе своей инертна и пассивна, нельзя держать в руках активный, жизнеспособный порок: правитель всегда должен быть энергичнее, нежели его подданные, ведь если энергия всех подданных направлена на всевозможные преступления, грозящие обществу, как может справиться с ними вялое и слабое правительство? А что такое предусмотренные законом наказания, как не те же преступления? Чем в сущности они оправдываются? Необходимостью управлять людьми. Получается, что преступление есть один из побудительных мотивов правительства, и я вас спрашиваю, для чего нужна такая вещь, как добродетель, если совершенно очевидно, что всем управляет зло? Могу добавить к этому, что для правительства абсолютно необходимо, чтобы народ был испорчен и развращен, так как чем развращеннее люди, тем легче иметь с ними дело. Давайте в заключение рассмотрим добродетель со всех сторон и убедимся еще раз, что она в высшей степени бесполезна и опасна.
И Сен-Фон продолжал, обращаясь теперь только ко мне: – Если в тебе до сих пор остаются какие-то предрассудки относительно этого предмета, я с удовольствием еще раз избавлю тебя от них, потому что они самым пагубным образом отразятся на твоей судьбе. В жизни очень важны принципы, и я рад констатировать, что они у тебя здоровые и надежные, ибо ужасно, когда человек с врожденной склонностью к злу способен творить его, только дрожа от страха. Поэтому выслушай меня внимательно, мой ангел, и запомни хорошенько то, что я тебе скажу. Даже если своими поступками ты перевернешь вверх дном весь естественный порядок, ты всего лишь реализуешь способности, которые дала тебе Природа, а дала она их для того, чтобы ты их употребляла в повседневной жизни, следовательно, Природа не может осуждать их, так как в противном, случае она бы нейтрализовала вложенные в тебя разрушительные способности или лишила бы тебя их впоследствии, стало быть, ее задача – постоянно вдохновлять тебя на них. Поэтому твори любое зло, какое тебе придет в голову, и спи спокойно. Имей в виду, что любое твое злодейство никогда не превзойдет и не удовлетворит ожидания Природы, которая приветствует разрушение, любит его, стремится к нему, питается им; имей в виду, что ты можешь угодить ей, только следуя ее примеру и занимаясь разрушительной работой. А если речь зайдет о ее оскорблении, о посягательстве на ее священные права, так ть! оскорбишь ее только тогда, когда будешь способствовать созиданию, которое ей ненавистно, или когда оставишь в покое эту огромную массу человечества, которая представляет для нее постоянную угрозу. Запомни раз и навсегда, что истинные законы Природы – преступление и смерть, и только тогда мы становимся верными ее слугами, когда по ее примеру яростно и безжалостно крушим все, что попадет под руку.
– Верьте мне, Сен-Фон, – ответила я своему любовнику, – что я всем сердцем принимаю принципы, которые вы мне изложили. Только одно беспокоит меня: вы говорите, что надо поступать вероломным образом со всеми окружающими, а что если в один прекрасный день, по какой-нибудь злой иронии судьбы, вы точно так же поступите и со мной? – – Тебе не следует бояться этого, – решительно произнес министр. – Я не бываю вероломным со своими друзьями, потому что в жизни необходимо иметь прочную и надежную опору, но что со мной будет, если я не смогу положиться на своих друзей? Поэтому вы, все трое, можете быть уверены, что первым я никогда не сделаю вам зла. Это объяснить довольно просто: я исхожу из собственного интереса – единственного правила, которым я руководствуюсь в отношениях с людьми. Ведь мы живем бок о бок, и если вы заметите, что я вас обманываю, вы сделаете то же самое со мной при первой же возможности, а я не люблю, когда меня обманывают, – вот каков мой принцип касательно дружбы. Опыт показывает, что нелегко сохранить дружбу между людьми одного пола и вообще невозможно – между представителями пола противоположного. Это возможно, когда люди имеют одинаковые вкусы и наклонности, что случается крайне редко; но совершает огромную ошибку тот, кто полагает, будто опорой дружбы может быть добродетель; если бы дело обстояло так, дружба стала бы невыносимо скучным ощущением, которое неизбежно исчезает в силу его однообразия и монотонности. Когда же ее основой становятся удовольствия, каждая новая идея дает дополнительный импульс, питающий дружбу, а еще сильнее скрепляет ее потребность – единственная питательная среда для дружбы. Таким образом, привязанность растет с каждым днем, и с каждым днем увеличивается потребность друг в друге; вы наслаждаетесь своим другом, наслаждаетесь вместе с ним, наслаждаетесь сами ради его удовольствия, приятные минуты сливаются в часы, в дни, в годы… А что дает вам добродетельное чувство? Ничего, кроме слабого и пустого в сущности вознаграждения, кроме нескольких пресных удовольствий умственного порядка; они скоро испаряются, как туман, и оставляют за собой лишь сожаления, которые особенно невыносимы, если при этом оказывается затронутой ваша гордость, так как сильнее всего человеческое сердце ранят стрелы добродетели.
Тем временем наступила ночь; мы вчетвером легли в огромную кровать – почти три на три метра, – специально сделанную для таких занятий, и после недолгих утех самой мерзкой и грязной похоти заснули спокойным сном. Нуарсея ожидали дела в городе, и он покинул нас рано утром, Клервиль решила составить компанию нам с министром, который намеревался пробыть в деревне еще несколько дней.