Его тело было таким привычным к этому упражнению, что, казалось, это была дубленая шкура. Когда мы дошли до орудия, нужно было взять его и качать в пригоршне горячего песка; он очень быстро возбуждался; другой рукой я клала под его яички красную от жара лопатку, нарочно приготовленную для этой цели. Это натирание и этот жар, который пожирал его тестикулы и, может быть, немного прикосновений к моим ягодицам, которые я должна была всегда держать на самом виду, заставляло его спускать; он делал это, тщательно заботясь о том, чтобы его сперма текла на красную лопатку, с наслаждением наблюдая за тем, как она сгорает.» – «Кюрваль, – сказал Герцог, – этот человек, мне кажется, любил человечество не более, чем ты.» – «Мне тоже так кажется, – сказал Кюрваль, – не скрою, что мне понравилась мысль сжигать свое семя.» – «О! Я отлично вижу, сколько наслаждения она тебе доставляет, – сказал Герцог, – ты бы его сжег с тем же удовольствием, не правда ли?»
– «Клянусь честью, я этого сильно боюсь, – сказал Кюрваль, совершая нечто с Аделаидой, от чего она в ответ громко закричала.» – «С чего это ты? – спросил Кюрваль у своей дочери. – Так орать… Разве ты не видишь, что Герцог говорит мне о том, как сжигать распускающееся семя; и что есть ты, скажи, пожалуйста, как не капля семени, распустившегося при выходе из моих яичек? Ну же, продолжайте, Дюкло, – добавил Кюрваль, – потому что я чувствую, что слезы этой непотребной девки побудят меня извергнуть еще раз, а я этого не хочу.»
«Теперь мы, – сказала Дюкло, – остановимся на подробностях, которые понравятся вам, может быть больше. Вы знаете, что я Париже есть обычай выставлять мертвецов у дверей домов. Был на свете один человек, который платил мне двенадцать франком за каждое посещение такого покойника. Все его сладострастие состояло в том, чтобы приблизиться к гробу как можно ближе, к самому краю; я должна была качать ему таким образом, чтобы его семя извергалось в гроб. И так мы обходили три или четыре места за вечер, в зависимости от того, сколько мне удавалось обнаружить; мы совершали со всеми операцию, он трогал мне задницу, я ему качала. Это был мужчина около тридцати лет, я поддерживала с ним связь более десяти лет; за это время, я уверена, заставила его залить спермой более, чем две тысячи гробов.»
«Говорил ли он что-нибудь во время своей операции? – спросил Герцог. – Обращался ли он с какими-то словами к вам или к мертвецу?» – «Он осыпал бранью умершего, – ответила Дюкло, – он говорил ему: «Постой, мошенник! Постой, плут! Постой, злодей! Забери мое семя с собой в преисподнюю!» – «Вот уж странная мания, – сказал Кюрваль.» – «Мой друг, – сказал Герцог, – будь уверен, что этот человек был одним из наших и что он на »этом, разумеется, не останавливался.» – «Вы правы, монсиньор, – сказала Ла Мартен, – и у меня будет случай представить вам еще раз этот персонаж.»
Дюкло, пользуясь тишиной, продолжала так:
«Другой гость, фантазии которого шли дальше, хотел, чтобы я имела лазутчиков в деревне, чтобы предупреждать его каждый раз, когда хоронили на каком-нибудь кладбище молодую девушку, умершую без опасной болезни (это было условие, которое он требовал соблюдать). Как только я находила усопшую, он платил очень дорого за находку, и мы отправлялись вечером на кладбище, к яме, указанной лазутчиком, земля которой была свежеперекопанная; мы оба быстро раскапывали труп; как только он мог до него дотронуться, я начинала качать член, пока он ощупывал труп со всех сторон, в особенности, ягодицы. Иногда, возбуждаясь во второй раз, он срал и заставлял меня срать на труп, по-прежнему ощупывая те части тела, которые мог достать.»
«О! В этом деле я знаю толк, признаюсь, мне приходилось заниматься подобным несколько раз в моей жизни. Правда, я добавлял к тому несколько эпизодов, о которых еще не время рассказывать… Как бы там ни было, она меня возбуждает; раздвиньте ваши ляжки, Аделаида… «Диван прогнулся под тяжестью тел, и господин Председатель совершил инцест. «Председатель, – спросил Герцог, – держу пари, тебе казалось, будто она мертва?» – «Да, по правде говоря, – сказал Кюрваль, – так как я бы без этого не кончил.»
Дюкло, видя, что никто не берет больше слова, так закончила свой рассказ:
«Для того, чтобы не оставлять вас, господа, в таком унылом настроении, я закрою свой вечер рассказом о страсти герцога де Бофор. Этот молодой сеньор, которого я забавляла пять или шесть, раз и который для той же цели часто навещал одну из моих подруг, требовал, чтобы женщина, вооруженная годмише, голая качала самой себе перед ним: и спереди, и сзади, три часа подряд без перерыва. Перед вами ставились часы, чтобы вы не сбились; если вы прекращаете это занятие до полного истечения третьего часа, вам ничего не заплатят. Он же – перед вами и наблюдает за вами, поворачивает то в одну, то в другую сторону и требует от вас, чтобы вы лишились чувств от наслаждения; если вам в действительности случится потерять сознание посреди удовольствия, очень вероятно, что вы ускорите и его финал. В противном случае, ровно в то самое время, когда часы пробьют третий час, он подойдет к вам и извергнет вам в лицо.»
«Клянусь моей верой, – сказал Епископ, – я не знаю, почему, Дюкло, ты не предпочла оставить нас в предшествующих историях. В них было что-то привлекательное, что нас весьма возбуждало, а эта слащавая пресненькая страсть, которой ты заканчиваешь вечер, ничего не оставляет у нас в голове.» – «Она поступила правильно, – сказала Жюли, которая сидела рядом с Дюрсе. – Что касается меня, то я ей за это благодарна, это позволит всем лечь спать более спокойными, когда не будет в голове гадких мыслей, которые рождают рассказы мадам Дюкло.» – «А! Это не спасет вас, прекрасная Жюли! – сказал Дюрсе. – Не стоит забывать о прошлом, но и настоящим не нужно пренебрегать. Поэтому соблаговолите следовать за мной.» И Дюрсе бросился в свой кабинет, прихватив заодно и Софи. Кому из них пришлось тяжелее, неизвестно, но Софи издала ужасный крик и вернулась красная, как петушиный гребень.
«О! Что касается этой, – сказал Герцог, – у тебя не было нужды принимать ее за мертвую, так как своей бледностью она походит на смерть!» – «Она кричала от страха, – сказал Дюрсе, – спроси у нес, что я ей сделал и прикажи сказать это тебе совсем тихо.» Софи приблизилась к Герцогу, чтобы ему это сказать. «Ах! – сказал тот разочарованно. – В том не было ничего сверхъестественного.»
Позвонили на ужин, друзья прервали все разговоры, чтобы пойти воспользоваться наслаждениями стола. Оргии были отслужены с достаточным спокойствием, и все легли добродетельно, так что не было даже никаких признаков опьянения, что было чрезвычайной редкостью.
Двадцать седьмой день
С самого утра начались доносы, разрешенные с предыдущего дня, и султанши, заметив, что не хватало только Розетты для того, чтобы они были все восьмером наказаны, не преминули пойти и обвинить се. Они заверили, что она пропукала всю ночь, и так как ее поступок был для остальных девушек оскорбителен, она восстановила против себя весь сераль и была немедленно записана в книгу. Все остальное прошло чудесно и, за исключением Софи и Зельмир, которые слегка запинались, друзья были встречены новым приветствием: «Черт возьми, говенный боже! Не хотите ли моей жопы? Там есть говно.» И действительно, оно было повсюду, так как старухи забрали всякий горшок, всякую салфетку и воду. Мясная диета без хлеба начинала воспламенять эти маленькие рты, которые совсем не полоскались; в этот день было замечено, что у детей было большое различие в дыханиях. «Ах, зараза! – воскликнул Кюрваль, облизывая Огюстин. – Теперь, по крайней мере, Она чего-то стоит! Возбуждается, когда целуешь ее!» Все единодушно согласились, что стало несравненно лучше. Так как до кофе не произошло ничего интересного, мы и перенесем читателя сразу к нему. Его подавали Софи, Зельмир, Житон и Нарцисс. Герцог сказал, что совершенно уверен, что Софи должна была извергнуть и что абсолютно необходимо было в этом убедиться. Он попросил Дюрсе наблюдать и, положив ее на диван, стал ее осквернять по краям влагалища, в клиторе, в заднем проходе – сначала пальцами, затем языком. Природа восторжествовала: не прошло и четверти часа, как эта прекрасная девушка смутилась, стала красной, вздохнула; Дюрсе указал на все эти изменения Кюрвалю и Епископу, которые не могли поверить, что она вот-вот извергнет; что касается Герцога, то этот молодой маленький дурачок намок со всех сторон: маленькая плутовка намочила ему все губы своим семенем. Герцог не мог устоять перед похотливостью своего опыта; он встал и, склонившись над девочкой, ввел пальцами сперму вовнутрь влагалища так далеко, как мог. Кюрваль с головой, разгоряченной этим зрелищем, схватил Софи и потребовал кое-что еще кроме семени; девочка предложила ему свой красивый зад; Председатель приставил к нему рот… Умный читатель без труда угадал, что тот получил. В это время Зельмир, взяв в рот, забавляла Епископа, а он качал ей задний проход. Одновременно Кюрваль, заставлял качать себе Нарцисса, задницу которого он с жадностью целовал. Тем не менее, только Герцог сумел потерять свое семя: Дюкло объявила на этот вечер еще более милые рассказы, чем предыдущие, и все хотели поберечь себя для того, чтобы их услышать. Время настало; вот как стала изъясняться эта интересная девица:
«Один человек, ни окружения, ни существования которого я никогда не знала и которого я смогу, вследствие этого, обрисовать очень несовершенно, упросил меня по записке явиться к нему в девять часов вечера на улицу Бланш-дю-Рампар. Он уведомлял меня, что не имел дурных намерений и что, хотя он не знаком со мной, у меня не будет повода жаловаться на него. Письмо сопровождалось двумя луидорами; несмотря на свою обыкновенную осторожность, которая, конечно, должна была заставить меня воспротивиться этому приглашению, так как я не знала того, кто меня заставлял нанести визит, я, тем не менее, решилась, совершенно доверившись не знаю уж какому предчувствию, которое, казалось, очень тихо подсказывало, что мне нечего бояться. Я являюсь, и после того как слуга предупредил меня, чтобы я полностью разделась и что только в таком виде он сможет ввести меня в покои своего господина, исполняю приказание; как только он видит меня в желаемом виде, он берет меня за руку и, проведя через две или три комнаты, наконец, стучит в какую-то дверь. Она открывается, я вхожу, слуга удаляется; дверь закрывается, однако между печью и тем местом, куда я была введена, не было ни малейшей разницы: ни свет, ни воздух не проникали в это помещение ни с одной стороны. Едва я вошла, какой-то голый человек подошел ко мне и схватил меня, не произнося ни единого слова; я не теряю присутствия духа, убежденная, что все это клонится к потере небольшого количества семени, которое требовалось пролить для того, чтобы оправдать этот ночной обряд: я подношу руку к низу его живота с целью заставить чудовище побыстрее потерять свой яд, делавший его таким злым. Я нахожу хобот очень толстым, ужасно твердым и чрезвычайно упрямым и шаловливым; через мгновение мои пальцы отводятся; кажется, он не желает, чтобы я прикасалась к нему; меня сажают на табурет. Неизвестный помещается напротив меня и, схватив мои сосцы один за другим, сжимает и сдавливает их с такой силой, что я ему грубо говорю: «Вы мне делаете больно!» Тогда он перестает, поднимает меня, укладывает плашмя на высокий диван и, усевшись между моих ног сзади, начинает делать с моими ягодицами то, что только что делал с моей грудью: их щупают и сдавливают с неистовством, с беспримерным бешенством, раздвигают, снова сжимают, их валяют, целуют, покусывая, сосут отверстие в моем заду, и так как эти сжимания, много раз возобновляемые, представляют меньшую опасность с этой стороны, чем с другой, я не противлюсь ничему, давая ему делать с собой все, что он хочет, и пытаясь угадать, какой могла быть цель этой тайны, если вещи оказались такими простыми; вдруг я слышу, как мой человек испускает ужасные крики: «Спасайся, пропащая дрянь! Спасайся, – кричит он мне, – спасайся, беспутная девка! Я кончаю и не отвечаю за твою жизнь.» Вы охотно верите, что моим первым движением было вовремя дать деру; слабый луч предстал передо мной: это был луч света, впускаемый дверью, через которую я вошла; я бросаюсь туда, нахожу слугу, который меня встретил, бросаюсь в его объятия, он возвращает мне мое платье, даст мне два луидора, и я удираю, очень довольная, что так дешево отделалась.»
«Вам следовало поздравить себя, – сказала Ла Мартен, – так как это было лишь жалкое подобие его обыкновенной страсти. Я покажу вам того человека, господа, – продолжала она, – в более опасном обличье.» – «Не в таком роковом, как то, в котором представлю его я господам, – добавила Ла Дегранж, – и я присоединяюсь к мадам Ла Мартен, чтобы заверить вас, что вам чрезвычайно повезло, что вы легко отделались; этот человек имел и другие страсти, гораздо более странные.» – «Хорошо, подождем, чтобы об этом судить, узнав всю его историю, – сказал Герцог. – Поспеши, Дюкло, рассказать нам какую-нибудь другую для того, чтобы убрать из памяти этого отъявленного негодяя.»
«Тот человек, которого я увидела затем, господа, – продолжала Дюкло, – хотел женщину, у которой была бы очень красивая грудь; так как это одно из моих достоинств, то после того, как я ему ее представила на обозрение, он предпочел меня всем моим Девочкам. Но какое употребление для моей груди и для моего лица намеревался сделать этот замечательный развратник? Он укладывает меня, совершенно голую, на софу, помещается верхом на грудь, устанавливает свой хобот между моих сосцов, приказывает мне сжимать его как можно сильнее и по прошествии недолгого времени мерзавец орошает их семенем, выбрасывая подряд более Двадцати очень густых плевков мне в лицо.»
«Простите, – сказала, ворча, Аделаида Герцогу, который только что плюнул ей в нос, – я не вижу, какая необходимость заставляет вас подражать этой мерзости! Вы прекратите? – спросила она, вытираясь.» – «Когда мне будет угодно, дитя мое, – отвечал ей Герцог. – Запомните один раз на всю жизнь, что вы здесь лишь для того, чтобы, повиноваться и позволять с собой делать все. Итак, продолжай, Дюкло; я, быть может, сделал бы хуже; но так как обожаю этого прелестного ребенка, – сказал он с издевкой, – то совершенно не хочу его оскорблять.»
«Не знаю, господа, – сказала Дюкло, – слышали ли вы о страсти командора Святого Эльма. У него был игорный дом, где все, кто приходил рисковать деньгами, жестоко обчищались; но что было совершенно необыкновенно, так это то, что командор возбуждался от того, что обжуливал гостей: после каждого обчищения карманов он извергал в штаны; одна женщина, которую я отлично знала и которую он долго содержал, сказала мне, что иногда это дело распаляло его до такой степени, что он был вынужден искать вместе с ней некоторого освежения жару, которым был поглощен. На этом он не останавливался: для него притягательную силу имела любого вида кража; с ним нельзя было чувствовать себя в безопасности. Сидел ли он за вашим столом, он крал там приборы; в вашем кабинете – ваши драгоценности; возле вашего кармана – вашу табакерку или ваш платок. От всего этого у него стоял, и он даже кончал, как только что-либо брал.
Он был в этом отношении, конечно, менее удивительным, чем председатель Парламента, с которым я сошлась, придя к госпоже Фурнье, и отношения с которым сохраняла, поскольку он хотел иметь дело только со мной. У председателя была маленькая квартира на Гревской площади, снятая на год; старая служанка занимала ее одна в качестве консьержки; единственной обязанностью этой женщины было держать эту квартиру в порядке и уведомлять председателя, как только на площади начинались приготовления к казни. Председатель немедленно велел мне быть готовой, заезжал за мной переодетый; на извозчике мы отправлялись на нашу квартирку. Окно этой комнаты было расположено таким образом, что находилось прямо над эшафотом; председатель и я помещались у окна за решетчатым ставнем; на одну из перекладин он устраивал превосходную зрительную трубу; в ожидании казни этот помощник Фемиды забавлялся со мной на кровати, целуя мои ягодицы – что, к слову сказать, ему необыкновенно нравилось. Наконец, гул на площади сообщал нам о прибытии жертвы; наш герой в мантии занимал свое место у окна; я садилась возле него с предписанием мять руками и легко качать его орудие, соизмеряя своп встряхивания с экзекуцией, которую он собирался наблюдать, – так, чтобы сперма вырвалась именно в ту минуту, когда осужденный отдаст душу Богу. Преступник поднимался на эшафот, председатель созерцал; чем ближе осужденный был к смерти, тем яростнее и неудержимее был хобот негодяя в моих руках. Наконец, казнь свершалась; в это мгновение он кричал: «Ах! Черт возьми, – говорил он, – дважды конченый Бог! Как бы я хотел быть его палачом и насколько бы лучше я ударил!» Впрочем, его наслаждения зависели от рода казни: повешенный производил в нем простое ощущение, колесованный человек вызывал у него бред, приводил в исступление; но если же человека сжигали или четвертовали, он падал от наслаждения без чувств. Мужчина казнился или женщина – ему было все равно: «Только, – говорил он, – толстая женщина имеет на меня большое воздействие, но, к несчастью, казней таких не происходит.» – «Но, господин, – говорила я ему, – вы, по своей должности, способствуете смерти этой несчастной жертвы.» – «Разумеется, – отвечал он, – именно это забавляет меня больше всего: за те тридцать лет, что я в суде, я ни разу не подал своего голоса против смертной казни.» – «Не считаете ли вы, – спросила я, – что вам следовало упрекнуть себя в смерти этих людей как их убийцу?» – «Ну же! – сказал он мне, – нужно ли обращать внимание на такие мелочи?» – «Но, – молвила я, – однако это и есть то, что в мире называют гнусным делом.» – «О! – сказал он мне, – нужно уметь решаться на гнусные дела, от которых хобот стоит, и делать это по очень простой причине: всякая вещь, представляющаяся вам ужасной, более не будет являться для вас таковой, как только заставит вас кончить; таким образом она остается ужасной исключительно в глазах других; кто докажет мне, что мнение других, почти всегда ложное, не является также ложным и в данном случае? Не существует, – продолжал он, – ничего в сущности доброго и ничего в корне злого; все оценивается лишь отношением к нашим нравам, к нашим мнениям и к нашим предрассудкам. Установив это положение, возможно, что какая-нибудь вещь, совершенно безразличная сама по себе, тем не менее, выглядит недостойной в ваших глазах и очень сладостной в моих; и так как она мне нравится, как следует определить ее место? Не будет ли сумасшествием лишать себя ее только потому, что вы ее порицаете? Полноте, полноте, моя дорогая Дюкло, жизнь человека – такая незначительная вещь, что ей Можно пренебречь, поскольку это доставляет удовольствие. Пренебрегаем же мы жизнью кошки или собаки; пусть слабый защищается, он, за очень редким исключением, имеет то же оружие, что и мы. И поскольку ты так совестлива и щепетильна, – добавил мой герой, – что ты, в таком случае, скажешь о причуде одного из моих друзей?» Думаю вам покажется уместным, господа, чтобы эта причуда, о которой он мне рассказал, составила пятин рассказ моего вечера.
Так вот, председатель рассказал мне о своем друге, который хотел иметь дело только с женщинами, которые будут казнены. Чем больше время, когда их могут ему представить, соседствует с тем, когда они умрут, тем больше он платит; встреча должна была состояться только после того, как им объявили приговор. Имея доступ, по своей должности, к женщинам такого рода, он не упускал из них ни одной; за свидание наедине он платил до ста луидором. Он не наслаждался ими, он требовал от них показать ему спои ягодицы и посрать, утверждая, что ничто не сравнится со вкусом дерьма женщины, с которой только что сделали подобное превращение. Нет ничего на свете, чего бы он ни придумал, чтобы устроить себе такие свидания; к тому же, как вы понимаете, он не хотел, чтобы его узнали. Несколько раз он сходил за исповедника, иногда – за друга семьи… «Когда он заканчивал операцию, представь себе, что он оставлял на финал, моя дорогая Дюкло? – спрашивал у меня председатель, – то же самое, что и я, моя дорогая подруга: он оставлял свое семя для развязки и выбрасывал его, видя, как женщины прелестно издыхают.» – «Ах! Это настоящий злодей!» – говорю ему я.» – «Злодей? – прервал он… – Все это пустые слова, мое дитя! Нет ничего злодейского в том, от чего стоит; единственное преступление в мире – это отказать себе в чем-нибудь из этого рода.»
«Поэтому он ни в чем себе не отказывал, – сказала Ла Мартен, – И Ла Дегранж, и я получим, я надеюсь, случай побеседовать с обществом о нескольких похотливых и преступных анекдотах того же персонажа.» – «Ах! Тем лучше, – сказал Кюрваль, – это человек, которого я уже заочно люблю. Вот как следует относится к удовольствиям. Философия вашего знакомого мне бесконечно нравится. Невероятно, до какой степени человек, ограниченный во всех своих развлечениях, во всех своих способностях, стремится сузить рамки своего существования своими недостойными предрассудками. Невозможно даже себе представить, например, насколько тот, кто возвел убийство в преступление, ограничил все эти сладострастия; он лишил себя сотни удовольствий, более сладостных, чем другие, осмеливаясь принять ненавистную химеру предрассудка. Какого дьявола может сделать природа на одного, десять, пятьсот человек больше или меньше в мире? Победители, герои, тираны (устанавливают ли они этот абсурдный закон!) не осмеливаются делать другим то, чего мы не хотим, чтобы было сделано нам?
По правде говоря, друзья мои, я не скрываю этого от вас, но содрогаюсь, когда слышу, как глупцы осмеливаются мне говорить об этом законе природы…
Боже правый! Жадная до убийств и преступлений природа запечатлевает единственный закон в глубине наших сердец: удовлетворять себя, неважно за счет кого. Но терпение! Я, может быть буду иметь скоро лучший случай вдоволь побеседовать об этих предметах; я изучил их основательно и надеюсь, сообщив вам о них, убедить вас, как убежден сам, что единственный способ услужить природе состоит в том, чтобы следовать ее желаниям, какого рода они ни были бы, потому что для поддержания ее законов порок так же необходим, как и добродетель. Она умеет советовать нам по очереди то, что в этот момент необходимо для ее намерений. Да, друзья мои, я побеседую в другой день обо всем этом; теперь нужно, чтобы я потерял семя, потому что этот дьявольский человек с казнями на Гревской площади мне совершенно раздул яйца.»
Пройдя в дальний будуар вместе с Ла Дегранж, Фаншон, своими добрыми подругами (потому что они были такими же преступницами, как и он), они увели за собой Алину, Софи, Эбе, Антиноя и Зефира. Я не знаю, что развратник придумал в окружении этих семерых человек, но действие длилось долго; слышался его крик: «Ну же, повернитесь же! Я не этого от вас прошу!» и другие слова, которые он говорил в досаде и которые перемежались с ругательствами, которым, как было известно, он был сильно подвержен в минуты распутства; наконец, женщины появились, очень красные, растрепанные и с видом жестоко поколоченных – во всех смыслах. В это время Герцог и его два друга не теряли времени даром, но Епископ был единственным, кто мог кончить таким необыкновенным образом, о котором нам еще пока не позволено сказать. Все сели за стол; Кюрваль немного пофилософствовал. Твердый в своих принципах, он был таким же нечестивым, безбожником и преступником после потери семени, как и в пылу темперамента. Никогда семя не должно ни диктовать, ни руководить принципами; это принципам следует управлять его потерей. Стоит ли у вас или нет, философия, независимая от страстей, всегда должна оставаться собою. Оргии состояли в выяснении истины, о которой они ранее не думали и которая теперь была для них интересной: У кого из этих девочек и мальчиков самая красивая задница? Вследствие этого, они поставили восемь мальчиков в один ряд, прямо, но в то же время немного наклоненных вперед: таков настоящий способ хорошо рассмотреть зад и вынести о нем суждение.
Осмотр был длинным и строгим; оспаривались мнения, которыми они обменивались, пятнадцать раз подряд производился осмотр; Си всеобщего согласия яблоко было присуждено Зефиру: все единодушно сошлись во мнении, что невозможно найти внешности более совершенной и лучше скроенной. Затем перешли к девочкам, которые приняли те же позы; решение принималось также очень долго: было почти невозможно выбрать между Огюстин, Зельмир и Софи. Огюстин, более высокая, лучше сложенная, чем две других, несомненно одержала бы верх у живописцев; но развратники хотят больше грации и изящества, чем верности образцу, больше дородности, чем правильности. Она имела слишком большую худобу и хрупкость; две другие представляли такой свежий цвет тела, были такими пухленькими, с такими белыми и круглыми ягодицами, с такой сладострастно очерченной линией бедер, что взяли верх над Огюстин. Как решить спор между двумя? Десять раз мнения оказывались поделенными поровну. Наконец взяла верх Зельмир; герои соединили двоих очаровательных детей, поцеловали их, поласкали, прощупали, погладили. Зельмир было приказано качать Зефиру, который, чудесно кончив, дал самое большое удовольствие из всех, которые можно наблюдать; в свою очередь он приласкал девочку, которая лишилась чувств у него на руках; эти сцены невыразимого вожделения и бесстыдства заставили потерять семя Герцога и его брата, но слабо взволновали Кюрваля и Дюрсе, которые сошлись на том, что им необходимы сцены менее слащавые, дабы взволновать старые изнуренные души, и что все эти глупости хороши лишь для молодых людей. Наконец все пошли спать, и Кюрваль, в лоне каких-то новых гнусностей, получил вознаграждение за те нежные пасторали, свидетелем которых его сделали.
Двадцать восьмой день
Это был день свадьбы; наступила очередь Купидона и Розетты быть соединенными узами брака; по одной роковой случайности оба в этот вечер находились в роли наказываемых. Так как никто не оказался в это утро виноватым, эта часть дня была употреблена на церемонию бракосочетания; едва она была совершена, молол их соединили в гостиной, чтобы посмотреть, что они будут делать вместе. Поскольку мистерии Венеры совершались на глазах у этих детей часто, хотя еще ни один из них не участвовал в них, у них было достаточное представление того, что следовало исполнить с некоторыми предметами.
Купидон, у которого стоял весьма туго, поместил, недолго думая, свой маленький клинышек между бедрами Розетты, которая давала это делать с собой со все простодушием, полным невинности; мальчик так хорошо взялся за дело, что должен был, вероятно, добиться успеха, когда Епископ заставил его отдать себе то, что ребенок, я думаю, с большим удовольствием отдал бы своей маленькой жене. Не переставая просверливать широкий зад Епископа, он смотрел на нее глазами, которые показывали его сожаление; но она сама была вскоре занята тем, что Герцог кинул ей в бедра. Кюрваль с вожделением стал щупать зад маленького кидалыцика Епископу; так как эта красивая маленькая попка находилась, согласно порядку, в желаемом состоянии, он ее облизал и слегка возбудился. Дюрсе делал то же самое маленькой дочери, которую Герцог держал спереди. Однако никто не извергнул, и все если за стол; два молодых супруга, которые были допущены, подавали кофе вместе с Огюстин и Зеламиром. Сладострастная Огюстин, вся смущенная оттого, что не получила накануне приз за красоту, как бы назло оставила царить в своей прическе беспорядок, который делал ее в тысячу раз интереснее. Кюрваль пришел от этого в большое волнение и сказал, осматривая ее ягодицы: «Не могу понять, как это маленькая плутовка не выиграла вчера пальмы; черт меня побери, если есть на свете зад красивее этого!» В то же время он приоткрыл его и спросил Огюстин, была бы она готова его удовлетворить. «О! Да, – сказала девочка, – и с избытком, потому как я более не могу сдерживать нужду.» Кюрваль ложится на диван и, преклонив колени перед прекрасной задницей, в одно мгновение проглатывает кал. «Святый Боже! – воскликнул он, повернувшись к своим друзьям и показывая им свой член, приклеившийся к животу, – вот и я в состоянии, когда можно предпринять чудовищные вещи.» – «Что же? – спросил у него Герцог, который любил говорить ему неприятности, когда тот находился в таком состоянии.» – «Что? – отвечал Кюрваль – Любую гнусность, какую мне предложат, лишь бы она могла разъять природу и расшатать вселенную.» – «Пойдем, пойдем, – сказал Дюрсе, который видел, как тот бросает бешеные взгляды на Огюстин, – пойдем, послушаем Дюкло, я убежден, что если тебе сейчас отпустить поводья, то эта бедная цыпочка скверно проведет время.» – «О, да! – сказал с жаром Кюрваль. – Очень скверно, за это я могу твердо отвечать.» – «Кюрваль, – сказал Герцог, у которого неистово стоял, после того как он заставил наложить Розетту, – пусть нам оставят сераль, а через два часа мы за него отчитаемся.» Епископ и Дюрсе взяли их за руки; именно в таком виде (то есть спустив штаны и с поднятыми членами) развратники предстали перед собранием, уже расположившемся в исторической гостиной и готовым слушать новые рассказы Дюкло, которая предвидя по состоянию двух господ, что будет вскоре прервана как всегда начала повествование такими словами:
«Один придворный, человек около тридцати пяти лет, пришел ко мне просить одну из самых хорошеньких девочек, которую только можно было найти. Он не предупредил меня о своей страсти, и для того, чтобы его удовлетворить, я дала ему молодую работницу из магазина мод, которая никогда не принимала участия в увеселениях и которая была, бесспорно, одним из самых прекрасных созданий, которое можно было найти. Я свожу их и, любопытствуя узнать, что произойдет, весьма быстро располагаюсь у моей дырки. «Где это чертовка мадам Дюкло? – так он начал говорить. – Подобрала такую гадкую девку, как вы? Наверное, и грязи!.. Вы приставали к каким-нибудь караульным солдатам, когда за вами пришли.»
Юное существо, стыдясь и не будучи ни о чем предупрежденной, не знала, как себя держать.
«Ну же! Раздевайтесь скорее, – продолжал волокита, – как вы неуклюжи!.. Я за всю мою жизнь не видел шлюхи более уродливой и более глупой… Ну же! Давайте же, мы сегодня кончим?