– Да и не в последний, – рассудительно заметил Лескалопье.
– Гм… Гм… – произнес цирюльник, вытирая свою кирасу.
Герен Буасо, пользуясь передышкой, благодаря тому, что Жакоб провел несколько раз бритвой по своему рукаву, тоже вмешался в разговор.
– Это примирение не предвещает ничего доброго, во Франции никогда не будет спокойствия, пока во главе власти стоит Людовик Орлеанский и вместе с королевой грабит народ и расхищает общественное имущество.
Метр Герен прервал свою речь, вскрикнув: Жакоб в это время опять принялся за него.
– Что с вами? – спросил цирюльник.
– Мальчик ваш порезал меня.
– А вы зачем разговариваете? – поспешил возразить Жакоб, не переносивший, когда говорили дурно о герцоге Орлеанском.
– Будь осторожнее, сынок, – кротко заметил цирюльник.
– Дедушка, да что же мне делать, если поминутно открывают и закрывают рот?
– Надо предупредить, а потом уже пускать в ход бритву.
– Ну, да ничего, не беда, – сказал Лескалопье.
– Здесь ведь не то, – продолжал Герен Буасо, – как было в лавке вашего собрата в Сите, – того хирурга, что перерезал шеи своим посетителям, а затем отдавал их на начинку своему соседу пирожнику. Это было года два тому назад…
– Да, – перебил шапочник, – было это, но ведь это он проделывал с богачами, у которых было что стащить, а что возьмешь с нас, бедных торгашей, разоренных налогами, оценками, штрафами и долгами знатных господ. Ах, метр Жеан, ведь это камням впору заплакать, как посмотреть, что в этом году терпит бедный народ, по милости тех, кто нами управляет.
– Кому вы говорите? Мне ли не знать, когда теперь из десяти человек пятеро не бреют бороды ради экономии!
И Жеан с еще большим ожесточением принялся тереть свою каску.
– Всему злу причиной Орлеанский, – продолжал Герен Буасо, отстраняя бритву. – Эх, как бы на его месте был герцог Бургундский, все бы пошло иначе. Что за славный вельможа, простой, добрый, – с ним можно на улице говорить, будто со своим братом.
– Если вы будете разговаривать, то я никогда не кончу, – заметил Жакоб.
– Правда, малый, правда.
Усевшись спокойно, чтобы дать свободу бритве, метр Герен предоставил реплику Лескалопье, который сказал:
– Знаем мы, почему болен король! Это все наущения да колдовство королевы и герцога, чтобы поддерживать его безумие.
– Да, – сказал серьезно Жеан, – и знаете ли, кто главный колдун у королевы. Мне это передавали Бесшабашные, которые у меня бреются…
– В самом деле? – спросили сразу все три собеседника, – ну, так как же они это делают?
– Они делают из воска фигурки короля, которые потом прокалывают заколдованными иголками, да к тому же еще составляют любовные напитки…
– А-а! Это все пустые слухи, которые нарочно распускаются, – сказал Лескалопье.
– Пустые слухи? А это тоже пустые слухи, что нашего несчастного короля Карла VI держат запертым в низенькой комнате в отеле Сен-Поль, в грязи, в рубище, часто даже забывают давать ему хлеба, между тем как в больших залах королева и Орлеанский, окруженные своими любимцами, сидят за столом, уставленными дорогими яствами и превосходными винами! Народу все это известно и он когда-нибудь прикончит все эти пиршества и освободит короля!
Цирюльник едва окончил свою речь, как послышался страшный шум на рынке. Жеан вышел на порог посмотреть и вернулся со словами:
– Это начальник полиции (le roi des ribauds) ведет осужденных на лобное место.
Чеботарь, наконец, выбритый сыном Колины Демер, теперь причесывавшим его волосы гребнем, вскричал со вздохом:
– Наверное банкроты! Их теперь каждый день водят. Просто конца этому не видно – до такой нищеты доведена буржуазия. Как тут прикажете торговать, платить свои долги, когда знатные господа их не платят? Знаете ли вы, сколько кредиторов у герцога Орлеанского?.. Восемьсот человек!
– Как мне не знать: я сам два года поставлял ему в отель сукна и шапки и не получил ни гроша.
– А у меня он взял шестьсот пар чулок.
– А у меня шестьсот пар башмаков жеребячьей кожи для своих людей, и каждый раз, как он, едучи к королеве, проезжает со своей свитой, я говорю сам себе: если бы все мое добро вернулось ко мне на полки, так эти господа остались бы босиком.
– Раз он собрал всех своих кредиторов, – продолжал Бурнишон, – но только затем, чтобы заплатить им палочными ударами.
– Это большая честь, – сказал, смеясь, Жакоб, – ведь у него в гербе суковатая палка.
Герцог Орлеанский, действительно, взял себе за эмблему суковатую палку с девизом: «Je l'ennuie» (Я навожу скуку?). Герцог Бургундский выбрал себе струг, с девизом: «Держу его» (Je le tiens).
– Да, – перебил цирюльник, – но берегись он струга!
– Струг скоблить не будет, – сказал юноша, – а вот палка так вздует собак, которые станут лаять.
– Он говорит точно дворянский сынок, этот негодяй! – сказал Герен Буасо. – И как вы это позволяете, Жеан?
– Если ты не замолчишь, – сказал цирюльник Жакобу, – я тебя выпорю розгами.
– Ну, во второй раз не поднимете на меня руку! – возразил Жакоб, гордо подняв голову.
Демер поник головой. Он по опыту знал, что внук способен уйти от него, не заботясь о последствиях.
Между тем как Жакоб оканчивал бритье Лескалопье, чернь на рынке громко кричала.
Начиналась выставка осужденных. Но это были не банкроты: один из осужденных был совсем юноша.
Прежде всего взошел на помост начальник полиции. У него была длинная борода и одет он был в длинную черную шерстяную одежду.
Это был кузен метра Гонена, знаменитый жонглер, получивший должность в награду за хорошую службу. Этьен Мюсто держал в руке пергамент, с важным видом развернул его и прочел громовым голосом:
– Слушайте, рыцари, оруженосцы и всякого звания люди! Именем Карла VI короля Франции, старшина города Парижа повелел выставить на лобном месте, на рынке св. Евстафия, Николая Малье, уличенного в произнесении на улице возмутительных речей о том, что монеты, выбитые в настоящее царствование, не имеют должного веса и ценности; за данное преступление осужденный выставляется на два часа, после чего ему будет дано двадцать ударов плетью по обнаженной спине без перерыва.
Если бы алебарды королевских стрелков не сдерживали народ в известном почтении, то в Мюсто полетели бы комья грязи, с камнями в придачу.
Он продолжал:
«Во-вторых, старшина города Парижа осудил на такую же выставку Ришара Карпалена, уличенного в оскорблении и угрозе на словах его высочества Людовика Французского, герцога Орлеанского, брата его величества короля. За данное преступление, после двухчасовой позорной выставки, присуждается он к наказанию сорока ударами плетью по голой спине, без перерыва».
Так как ропот слышался все сильнее и все грознее, то Мюсто поспешил сделать обычное предостережение:
– Я, Этьен Мюсто, напоминаю присутствующим, что запрещается кидать в осужденных камнями или сырыми яблоками, под страхом тюремного заключения… дозволяется одна грязь. Я сказал.
Затем он всадил головы и руки осужденных в отверстия подвижного колеса, которое оборачивалось в течение получаса.
Толпа, разбившись на группы, делала замечания, более или менее враждебные.
– Чертов ты пособник! Тебя бы с радостью закидали грязью! – говорил сквозь зубы один из зрителей, в словах которого, казалось, резюмировалось общественное мнение.
Трое торговцев, выйдя из лавочки цирюльника составили отдельную группу и каждый высказывал свои чувства.
Они разговаривали о Карпалене.
– Должно быть, – говорил Герен Буасо, – это один из кредиторов герцога Орлеанского, выведенный из терпения.
– Эх, туда бы следовало самого герцога, – вздыхал Бурнишон.
– А я, – говорил Лескалопье, – я вашей ненависти к нему не разделяю. Герцог Орлеанский очень любезный принц. Если не платит долгов деньгами, так хоть красивой наружностью. Уж не то, что герцог Бургундский. Ах, он, правда, не расточителен, но за то что за фигура! Как будто это один из тех королей братств, которых водят в большие праздники по улицам, в богатых одеждах, которые затем вечером отбирают у них.
– Как это хорошо сказано! – вскричал юный Жакоб, подошедший в эту минуту.
– А ты чего мешаешься, молокосос? – отрезал ему Герен Буасо, и затем прибавил, обращаясь к Лескалопье: – я, брат, ни во что ставлю красивую внешность. Я предпочитаю всему, если человек ведет себя честно. Я стою за герцога Бургундского: он любит народ, и если бы он был правителем, то не угнетал бы его ради своих удовольствий.
Жакоб готов был возразить, но в эту минуту пришел Жеан Демер в своем блестящем вооружении. Он тоже пришел поглазеть.
Внимание купцов обратилось теперь на монаха-францисканца с котомкой за плечами. Лицо у него было все в морщинах и длинная белая борода, но милостыню он просил с такой миной, что встреться он в лесу, его можно было испугаться. Он подошел к позорищу и, подняв глаза на двигавшееся в эту минуту колесо, не мог скрыть удовольствия, произведенного на него этим зрелищем. Вся его сгорбленная фигура выпрямилась, глаза загорелись злорадным огнем. Но он поспешно скрыл свою радость, опустил голову и снова стал нищим, он сильно стиснул руки и зашевелил губами, прикрытыми длинной бородой, но движение которых заметно было по расширению щек. В таком положении он подошел к лавке цирюльника.
– Святой старец! – проговорила с сердечным сокрушением селедочница, – он молится за осужденных.
XX
ЖАН МАЛЫЙ.
«Нет имени ему на языке людей;
Потупит взоры он – его не замечают;
Но вдруг в глазах его огонь страстей сверкает;
Как демон страшен он, и в ярости своей
Он мрачен, словно ночь… недаром все считают
Его избранником…»
Монах этот, принадлежавший к монастырю францисканцев (des Cordeliers) и носивший имя брата Жана Малого, был не простой нищенствующий монах. Он был также известнейший проповедник. Кетиф, в своей «Книге о проповедниках», говорит о нем: Eloquens sed ventosus, т. е. красноречив как буря. Он проповедовал так, чтобы его понимали все, а в особенности простой народ. В то время как Герсон рекомендовал послушание, Малый проповедовал уничтожение тиранов, убийства. Каких тиранов? Один лишь имелся в виду: герцог Орлеанский. Все спрашивали друг у друга, за что он так ненавидит принца, но никто не мог угадать его тайны.
Простояв около позорища, Жан Малый снова принялся за сборы; когда он взошел к цирюльнику, тот только что вернулся к себе, так как его ждал клиент, а Жакоб вошел еще раньше.
– Братья, – сказал монах, – помогите бедным членам общества Иисуса Христа, совершенно оскудевшим.
– Да, – сказал меховщик, которого сейчас собирался брить Жакоб, – если и другие монахи такие же сухопарые, как этот, так они, летом, в своем жиру не вскипят.
Он подал ему совершенно стертую монету, как старый льяр и той же ценности.
– А я, – сказал Демер, – подаю милостыню натурой. Вот вам фунт хорошего мыла, чтобы вам содержать свое тело в чистоте.
– Да воздаст вам св. Франциск! – отвечал Жан Малый и пошел в следующую лавку.
Когда последний клиент вышел из лавки, цирюльник сказал внуку:
– Теперь время запирать, никто больше не придет. Все пойдут смотреть на церемонию, поищи себе хорошенькое местечко, чтобы видеть кортеж. Я иду на свой пост, на улицу Моконсейль, а ты ступай на ступеньки церкви св. Евстафия, тебе отлично будет видно… Ах, постой, вот тебе денег на еду.
– Благодарю, дедушка.
– «Я и без еды обойдусь, – сказал про себя мальчик. – У меня уже два денье отложено, а вот с этим я куплю себе славный нож и привешу его к поясу, как у дворян».
– Но только, – продолжал цирюльник, одевавший в это время мундир городской милиции, – помоги мне застегнуть пояс, да подай мой шишак.
Когда все было исполнено, он вышел с гордым видом, постукивая алебардой по плитам.
Он улыбнулся, увидев, что монах-францисканец остановился у театра Бесшабашных, впереди которого один из актеров, Кокильяр, глотал воздух, чтобы набрать сил для красноречия.
– Брат! Пособите бедным членам Иисуса Христа.
– Вот еще! – сказал Кокильяр, – прилично ли дьяволу подавать милостыню Богу?
– Брат мой, вы клевещете на себя.
– Вовсе нет! Ведь вы в своих проповедях так честите нас?
– Это только притчи, но, главное, я говорю против того, что вы даете свои представления слишком близко от дома Божьего. Отойдите подальше, собрат. Но я хотел бы сказать словечко вашему начальнику, королю шутов, где же он?
– Да вот он кстати и идет. Гонен хотел взойти на ступеньки эстрады, когда монах остановил его своим возгласом.
– Ну что, – спросил король шутов, – хорош ли сегодня сбор? Котомка-то, кажется, полна, но каково в мошне, а?
– Увы, в ней ничего, кроме нескольких стертых денье. Нам почти не подают деньгами. Купцы дают своим товаром, а отсюда выходит то, что носить тяжело, а пользы мало.
– Так, понимаю. Булочник, значит, подает хлеб, суконщик – сукно, чеботарь – обувь, а цирюльник бреет даром.
– О, это было бы нарушением наших правил! Цирюльник дает кусок мыла.
– Ну, так и я поступлю по примеру этих добрых христиан. Я преподнесу вам в дар из моего ремесла; предоставляю вам на выбор.
– Что такое? Объяснитесь.
– Что вы желаете, отец мой? Гримасу или же фокус?
– Вы смеетесь!
– Такое уж мое дело! Ну, пусть будет фокус!
Гонен схватил монаха своими ловкими руками, немножко потискал его, будто щупал, что у него под платьем, потом, окончив, сказал:
– Протяните теперь руку, отец мой.
– Ого! – сказал монах, – целый парижский су!
– Это еще не все: держите еще руку.
– Гм… Гм… Четыре экю с дикобразом, и не обрезанные!
– Ну, еще держите.
– Три франка с конем! Ах! Вот уж за это отпустится вам много грехов!
– Прошлых и будущих?.. Ну, так берите же без счета, ибо у меня много их на совести, да и еще будут.
Монах, не будучи в состоянии удержать все в руках, приподнял полу своего платья, чтобы забрать щедроты короля шутов, но когда он вздумал переложить все в мошну, ее не оказалось.
– Я вижу чего вам не хватает, – сказал Гонен, – и не хочу делать ничего на половину. Вот ваша мошна.
– Ах, вы, плут этакий, вы обокрали меня.
– Я же вас предупреждал, отец мой.
– За подобные дела прямехонько попадете вот в это здание.
– Что ж, это тоже своего рода театр, великолепнейшая рама для гримас, какую только можно выдумать. Выглядывающие головы – преуморительны. Наши архитекторы отсюда позаимствовали свои маскарады. Но моя голова туда никогда не попадет.
– Corbleu! – крикнул монах, но сейчас же опомнился, что такое ругательство может выдать в нем бывшего вояку. – Клянусь Богом! Вы давно заслужили эту раму, но покровительство королевы замедляет ваш последний скачок – на виселицу.
– Ну уж, актеру, да сделаться кривлякой – это значит опуститься.
– Э, если уж умирать, то не все ли равно умирать в перпендикулярном или в горизонтальном положении?
– У вас, отец мой, философский взгляд на вещи, а это вовсе не монашеское дело, как ваше имя?
– Монашеское?
– Да, театральное.
– Брат Саше, ордена капуцинов.
– А вот я, король шутов, называюсь Гонен; а вы как?
– Жан Малый.
– Жан Малый! Я так и думал. Свирепый на кафедре, в сущности оратор умный. Почему вы такой свирепый?
– Потому что я живу ради ненависти и хочу ненависть эту внушить своим слушателям.
Жан Малый отбросил назад свой капюшон и показал измученное лицо, в котором светились сверкающие глаза.
– Да, да, я знаю, вы глубоко ненавидите Орлеанского, – сказал Гонен. А про себя он добавил:
– «Вот кого удачно загримировала природа. Как отлично подошла бы эта маска для одной из наших мистерий».
Гонен в некоторых мистериях по четыре раза менял маску, отсюда и пошла поговорка: le diable a quatre.
– Прощайте, отец мой, – продолжал он громко, – я должен оставить вас, чтобы приготовиться к вечернему представлению.
– Но я не могу оставить вас, брат мой, – возразил монах, поднимаясь по лестнице за Гоненом, – мне еще нужно переговорить с вами.
Когда францисканец и король шутов очутились лицом к лицу на театре, глаза пытаемых на колесе вытаращились от изумления при этом неожиданном зрелище; колесо как раз было в эту минуту в движении.
– Слушайте, брат, вскиньте глаза в ту сторону, – сказал монах. – Посмотрите на эту белокурую голову, над которой прибита надпись Ришар Карпален.
– Вижу, – ответил Гонен. – Карпален! Я что-то помню это имя. Не сын ли это того смешного человека, который с большим успехом мог бы подвизаться в моем театре и у которого герцог Орлеанский украл жену? Славно же пристроили отродье бывшего сира де Кони! Ведь этому мальчику, должно быть, не больше пятнадцати лет. Кто привел его сюда?
– Мать! – сказал монах глухим голосом. – Тот Карпален, которого вы знали – умер. Жену у него отняли во второй раз. Он хотел прогнать ее за то, что она родила сына, который не мог быть его сыном, но раздумал, и этот простой человек, вдохновляемый духом мщения, воспитал ребенка, бастарда герцога Орлеанского, в чувствах глубокой ненависти к нему… Не правда ли, король шутов, какая славная комедия! Сын вооружен против отца! Мальчику действительно не более пятнадцати лет, но он получил суровое воспитание и стоит взрослого мужчины по силе и решимости. Только он не умеет сдерживать себя… Короче: он осужден за оскорбление королевского брата…
– Отец мой, я понимаю, что вам очень тяжело видеть столь строгое наказание за такую пустую вину: но не понимаю, чего вы можете требовать от меня.
– Вот в чем дело: я очень хорошо знаю, что вы имеете огромное влияние на королеву и на герцога Бургундского. Это кажется несовместимым, а между тем это так. Так вот нужно в этот самый час, при покровительстве королевы, извлечь этого юношу из рук мессира старшины, для того, чтобы он мог выполнить священный долг, завещанный ему отцом… тем, кого он считает своим отцом.
– Но ведь вы предлагаете мне сделку с дьяволом, так как я же дьявол.
– Знаю.
– Мне нужны души, как и ему.
– И это знаю, – энергично заявил монах.
– Будь по вашему! Я послужу вам, отец мой. Только может быть приказ королевы опоздает к началу экзекуции ремнями.
– О, раньше и не нужно! Плеть чудесное возбудительное средство.
– Вот истинно христианское милосердие!
– Так я могу на вас рассчитывать, король шутов?
– Конечно, да, потому что вы мне понадобитесь.
– Отлично, прощайте, брат мой.
– Прощайте, кум!
Гонен пошел за свои перегородки, а монах спустился по ступенькам. Закрывшись капюшоном, он прошел мимо массы любопытных, которые все покинули позорное место на подмостках и для того, чтобы насладиться зрелищем такого необычайного пролога, как разговор францисканца с королем шутов на сцене театра Бесшабашных. Шут Кокильяр, скромно усевшийся в сторонке, теперь встал с места и начал с того, что запел следующую песню:
«Когда с пирушки холостой
Я возвращаюся домой,
О, если бы вы знали
О чем я думаю тогда!
Я часто вижу, господа,
Чего вы не видали.
Париж, с его домами в ряд,
Мне стадом кажется ягнят,
А башни – пастухами.
Ягнята резвые бегут
К реке, за ними вслед идут
И пастухи с бичами.
Увы! Опасен водопой!
Засели волки над водой
И стадо поджидают.
На острове стоит Пале…
На берегах же два Шатле
И пасти разевают».
– Славная песенка! – сказал Герен Буасо, бывший в числе зевак перед подмостками.
– Знаем мы, что это значит! – прибавил Бурдишон.
– А я так думаю, что эта песня про вас двоих! – сказал Лескалопье.
Один из присутствующих, по-видимому, провинциал, робко пробормотал:
– Я не понимаю, что он хотел сказать своей песнью.
– Потому, что ты дурак! – пропищал какой-то мальчишка.
Толпа захохотала. Глупая выходка вызвала шумное одобрение.
– Молчать! – вдруг крикнул Кокильяр. – Сейчас начнет говорить сам король шутов.
На самом деле шут народа, а не короля, собирался сказать речь.
XXI
БУРГУНДИЯ И ОРЛЕАН.
Наступило глубокое молчание: каждый боялся проронить слово метра Гонена, который очень редко удостаивал публику своих речей с высокой эстрады.
– Люди парижские и иные, если таковые здесь находятся, – загремел он тем могучим голосом, который когда-то, раздавался в громадной зале замка де Боте, – труппа Бесшабашных, составленная мной, королем шутов, с разрешения короля, нашего повелителя, для представления фарсов, соти (sotie), чертовщины и нравоучений, на рынках доброго города Парижа, даст вам сегодня, в три часа по-полудни, представление: «Мучения св. Евстафия», в котором Бог-Отец появится в новом костюме. Жером Кокильяр, здесь присутствующий, заменит меня в роли Люцифера, так как я сегодня должен быть на обеде в отеле Сен-Поль.
В эту минуту раздалась оглушительная музыка цимбалов, барабанов и колокольчиков.
Когда гвалт несколько поутих, Гонен докончил анонс:
– За этой пьесой последует представление «Притворный мир или примирение Людовика, дворянина Орлеанского, с Жанно, дворянчиком из Бургундии»: под видом причастия они разделяют между собою… вафлю.
Снова раздалась музыка, заглушившая хохот народа.
– Я надеюсь, что подобная дерзость не пройдет даром, – сказал Лескалопье своим обоим приятелям. – До чего мы дойдем, если допустят такое неуважение к принцам!
– А я стою за то, что не мешает дать хорошенький урок Орлеанскому, – сказал Бурнишон.
– Да и я тоже, – прибавил Герен Буасо. Король шутов еще не все сказал.
– Между мистерией и соти, – продолжал он, – исполнена будет пляска скоморохов, потом Жером Кокильяр прочтет стихи (un lai) моего сочинения касательно дел храброго стрелка, именуемого Вильгельмом Телем, который ровно сто лет тому назад убил тирана Геслера. В заключении, люди парижские и иные, если таковые найдутся, прошу вас не стрелять горохом из сарбаканов в Бога-Отца и его товарищей. Это мешает их игре. Будьте же поскупее на… горох.
Новый взрыв хохота, опять заглушенный тяжелой и беспощадной музыкой.
– Это что еще за Геслер? – спросил Бурнишон у Герена Буасо.
– Должно быть что-нибудь в роде нашего герцога Орлеанского, – отвечал последний.
– Это был, – объяснил Лескалопье, – такой человек, который сбивал яблоки стрелами из лука, и никогда не давал промаху.
Во время этих переговоров, метр Гонен, сойдя с эстрады, пошел к Этьену Мюсто, находившемуся у места казни.
– Кузен, – сказал он, – я хотел бы освободить вот этого юнца, что там вертится.
– А он разве из твоих, – спросил Мюсто.
– Потом будет мой.
– Так тебе хочется спасти его от плетей?
– Именно.
– Невозможно! Вся эта чернь, которую ты привлек своим анонсом и которая теперь опять хлынула к моему театру, чуть не закидала меня камнями, когда я сцапал Карпалена, но она же заревет как легион ослов, если я лишу ее удовольствия присутствовать при обещанных сорока плетях.
– Что за славный народ! А я все-таки должен отнять у него эту добычу.
– Каким образом?
– Я нашел средство: ведь герцог Бургундский может спасти осужденного? Не правда ли?
– Конечно, может.
– Ну, так он сейчас будет проезжать здесь на церемонию. Дело мое в шляпе.
– Сколько еще у нас времени впереди?
– Полчаса.
– Этого довольно, тем более, что я уже слышу вдали крик: «Да здравствует Бургундия!»
Действительно подъезжал герцог. Он только что выехал из отеля своего на улице Pavee-Saint-Sauveur (в настоящее время улица Petit-Lion). Отель этот был настоящая крепость, от которой осталась теперь лишь одна толстая Четырехугольная башня, где в стрельчатом тимпане одного из наружных углублений, еще заметны два струга и проволока, вылепленные посреди готических узоров.
И так герцог Бургундский ехал несколько впереди своей свиты. На нем был строгий костюм без всякой золотой или серебряной вышивки. Это был черный всадник на вороном коне. Когда он остановился неподвижно, то, казалось, недоставало только пьедестала для этой конной статуи. Народ любовался его плотной фигурой и широкими плечами.
– Noel! Да здравствует Бургундия – кричала толпа.
Энтузиазм был так велик, что казалось толпа опрокинет герцога. Он радовался своей популярности, он часто говорил своим приближенным:
– Эти любезности те же фонды, они стоят капитала.
Увидев подошедшего к нему Гонена, он сказал:
– А-а! Вот и наш весельчак, король шутов! Ну что, как идет ваш театр?
– Плохо, ваша светлость. Самый забавник нашей труппы попал на пытку. Вот посмотрите, какую он корчит физиономию.
– Что же он сделал? – спросил герцог.
– Он позволил себе некоторые выходки против герцога Орлеанского.
– Напрасно. Значить он виноват.
– Очень виноват, конечно, но, ваше высочество, в такой торжественный день всякая вина отпускается, и вы знаете обычай: когда король проезжает мимо лобного места, он милует осужденного. Так как король наш болен, то ваше высочество, пользуясь одной из прерогатив власти, могли бы воспользоваться ею в деле помилования.
– Славно сказано, шут, я так и сделаю. Он тут же приказал двоим из своих офицеров, Монтодуэну и Раулю д'Актонвилю освободить осужденных.
Офицеры немедленно привели их.
– Моего весельчака зовут Ришаром Карпаленом, – сказал Гонен, представляя его герцогу.
– А другого я как будто видел где-то, – перебил герцог, указывая на того, кто порицал монету.
– Это водонос Николай Малье. Он стоит около отеля вашего высочества, – объяснил Рауль д'Актонвиль.
– Ну, и пусть он вернется к своим ведрам, а ты тоже ступай к своим шутам, – прибавил герцог, довольный своей шуткой.
Чернь приветствовала его новыми криками, всякому хотелось прикоснуться к руке его.
После этой овации, Иоанн Бесстрашный, как его называли тогда, продолжил свой путь, однако не без труда, – толпа теснила его со всех сторон. Стрелки вынуждены были расчищать дорогу.
Едва он отъехал, как послышалась труба со стороны Люксембургского дворца.
Герцог Орлеанский, узнав о том, что произошло здесь, вместо того, чтобы ехать прямо в церковь, решил сделать крюк, чтобы испытать расположение черни, или, лучше сказать, подразнить ее, так как ему слишком хорошо было известно, что его ненавидят.
XXII
ПАРИЖСКИЙ НАРОД И ГЕРЦОГ ОРЛЕАНСКИЙ.
«Уздой позорною стесняемый народ
Грызет ее порой и тягостно вздыхает,
Когда очнется он и свой позор поймет —
Ужасен в гневе он, пощады он не знает».
Когда герцог Орлеанский проезжал расстояние, отделяющее его от рынков, Мюсто привел к своему кузену Ришара Карпалена.
Дорогой сын Мариеты д'Ангиен, теснимый толпой, толкнул другого юношу, сына Колины Демер: молодые люди схватили друг друга за горло.
– Бастард! – сказал Ришар Карпален.
– Сам ты бастард! – ответил противник, угрожая ему ножом.
Они и не знали, что были так близки к истине.
Гонен с хохотом развел их. Жакоб Демер ушел, ругаясь.
– Поблагодари метра Гонена, – сказал Мюсто Ришару, – герцог Бургундский помиловал тебя по его просьбе.
– Благодарю вас, метр, – вскрикнул Ришар Карпален, – и верьте моей вечной признательности.
– Э! Что такое признательность? Дым один.
– Приказывайте: вы увидите мои дела, а не слова.
– Что-ж, посмотрим.
– Но только…
– Что такое?
– С одним условием, что вы не станете препятствовать мне совершить одно дело мести: в этом я дал клятву.
– Напротив! Но скажи мне, друг мой, ты еще слишком молод, чтобы носить в голове планы мщения.
– У меня в голове сидит это слово с тех пор, как я начал понимать слова!
– Отец тебе внушил?
– Да.
– А мать?
– Мать я мало знал.
– Ну, на первый раз довольно. Ступай за мной.
Гонен вошел к себе в театр, куда Ришар Карпален хотел за ним последовать, но в эту минуту послышался резкий звук труб и крики: «Да здравствует Орлеанский!»
В ту же минуту молодого человека увлекла толпа: сдавленный со всех сторон, бросаемый взад и вперед, он не устоял и упал как раз под ноги лошадей отряда стрелков, которыми командовал Рибле, напрасно старавшийся расчистить путь, крича:
– Назад, мужичье!
Стрелков окружила куча ребят, следовавшая за ними от самого дворца и с увлечением, видимо подогретым, орала:
– Да здравствует Орлеанский!
Герцог был ослепителен. На нем был голубой бархатный плащ, отороченный золотым галуном и вышитый серебряными линиями, бархатная шляпа гранатового цвета, с которой каскадами ниспадали страусовые перья: белые, бледно-розовые и светло-зеленые и мешались с длинными вьющимися волосами, обрамлявшими шею, белую, как у женщины. Вокруг этой шеи, как змея, извивалось ожерелье из крупного жемчуга. Прибавьте к этому природную красоту, освещенную теперь радостным настроением. Его большие глаза горели пламенем, зажженным какой-нибудь новой любовной интрижкой. Среди враждебно настроенной толпы, он дышал спокойствием беззаботности.
Сеньоры его свиты также сверкали золотом и серебром.
– Если к нему нельзя пробиться у него во дворце, – сказал Бурнишон Герену Буасо, – так я здесь поговорю с ним.