«Это верное обеспечение, а возможно, даже и богатство. И при этом я ничем не рискую. Отсюда вам ясны все выгоды. При следующей нашей встрече я буду занимать блестящее положение в свете. В наш век только с помощью коммерции можно встать на ноги».
Через три месяца пароходное общество обанкротилось, и директор был привлечен к ответственности за неправильности в счетоводстве. С Жанной случился нервный припадок, который продолжался несколько часов, после чего она слегла.
Барон опять поехал в Гавр, навел справки, посоветовался с адвокатами, поверенными, стряпчими, судебными приставами, узнал, что дефицит общества «Деламар» составляет двести тридцать пять тысяч франков, и перезаложил свою недвижимость. На имение Тополя и две прилегающие фермы лег громадный долг.
Раз вечером, улаживая последние формальности в конторе поверенного, барон внезапно рухнул на паркет: с ним случился апоплексический удар. За Жанной послали верхового. Когда она приехала, отец уже скончался.
Она привезла его в Тополя, до того ошеломленная, что горе ее скорее походило на столбняк, чем на отчаяние.
Аббат Тольбиак запретил телу доступ в церковь, несмотря на исступленные мольбы обеих женщин. Барон был похоронен под вечер, без всякого религиозного обряда.
Поль узнал о несчастье от одного из ликвидаторов его обанкротившегося предприятия. Он все еще скрывался в Англии. Он письменно попросил прощения, что не приехал, так как слишком поздно узнал о постигшем их горе. «Впрочем, после того как ты выручила меня, дорогая мама, я могу вернуться во Францию и вскоре обнять тебя».
Жанна была в таком подавленном состоянии, что, казалось, ничего уже не воспринимала.
К концу зимы тетя Лизон, которой минуло шестьдесят восемь лет, заболела бронхитом, перешедшим в воспаление легких, и тихо угасла, шепча:
— Жанна, бедняжечка моя, я вымолю у господа, чтобы он смилостивился над тобой!
Жанна проводила ее на кладбище, видела, как засыпают гроб землей, и когда сама она поникла без сил, с одним желанием умереть тоже, не страдать, не думать больше, какая-то рослая крестьянка подхватила ее и понесла в своих могучих объятиях, точно малое дитя
По возвращении домой Жанна, проведшая пять ночей у постели старой девы, беспрекословно отдала себя в ласковые и властные руки этой незнакомой крестьянки, которая сразу же уложила ее, и она уснула глубоким сном, изнуренная усталостью и горем.
Проснулась она среди ночи. На камине горел ночник. В кресле спала женщина. Кто же была эта женщина? Жанна не узнавала ее и вглядывалась, перегнувшись через край кровати, стараясь различить ее черты при мерцающем огоньке фитиля, который плавал на поверхности масла, налитого в стеклянный стаканчик.
Однако ей как будто уже случалось видеть это лицо Но когда? И где? Женщина спала мирно, голова ее нагнулась к плечу, а чепец упал на пол. С виду ей было лет сорок-сорок пять. Это была плотная, румяная, коренастая, крепкая крестьянка. Большие руки ее свешивались по обеим сторонам кресла. Волосы были с проседью. Жанна пристально смотрела на нее, не вполне владея мыслями после лихорадочного сна, какой обычно наступает вслед за большим душевным потрясением.
Да, конечно же, она видела это лицо. Но давно ли? Или недавно? Она не помнила, и эта неопределенность раздражала, мучила ее. Она потихоньку встала, чтобы поближе взглянуть на спящую, и на цыпочках подошла к ней. Женщина была та же самая, которая подняла ее на кладбище и потом уложила в постель. Это все смутно припомнилось ей.
Но встречала ли она ее раньше, в другую пору своей жизни? Или лицо женщины было ей знакомо по туманным впечатлениям прошедшего дня? И каким образом, почему она очутилась в ее спальне?
Женщина открыла глаза, увидела Жанну и вскочила на ноги. Они стояли лицом к лицу, так близко, что грудью касались друг друга. Незнакомка заворчала:
— Это что еще? Вы чего встали? Смотрите, вы у меня расхвораетесь. Ступайте в постель.
— Кто вы такая? — спросила Жанна.
Но женщина протянула руки, схватила ее, подняла снова с не женской силой и отнесла на кровать. Она бережно уложила ее, низко наклонившись, почти лежа на ней, и вдруг расплакалась и принялась судорожно целовать ее щеки, волосы, глаза, заливая ей слезами лицо и приговаривая:
— Барышня моя бедненькая, мамзель Жанна, бедненькая моя барышня, неужто вы не узнали меня?
— Тозали, голубушка! — вскрикнула Жанна.
И, обхватив руками ее шею, прижалась к ней, начала ее целовать; теперь они плакали обе, крепко обнявшись, мешая свои слезы, и никак не могли оторваться друг от друга.
Первой успокоилась Розали.
— Ну, ну, будьте умницей, — сказала она, — а не то простудитесь.
Она расправила и подвернула одеяло, подложила подушку под голову своей бывшей госпожи, которая все еще рыдала, дрожа от всплывавших в душе старых воспоминаний.
— Как же ты вернулась, голубушка? — спросила она наконец.
— Господи, да как же мне было оставить вас теперь, совсем одну! — ответила Розали.
— Зажги свечу, я хочу видеть тебя, — попросила Жанна.
После того как свеча была поставлена на ночной столик, они долго молча смотрели друг на друга. Потом Жанна пожала руку своей бывшей горничной и прошептала:
— Я ни за что бы не узнала тебя, голубушка. Ты очень изменилась, хотя, конечно, меньше меня.
И Розали отвечала, глядя на эту седую, высохшую, увядшую женщину, которую она оставила молодой, красивой, цветущей:
— Что верно, то верно, вы переменились, мадам Жанна, даже не по летам. Но и то подумайте — ведь не виделись мы двадцать четыре года.
Они замолчали и снова задумались.
— А ты-то хоть была счастлива? — шепнула наконец Жанна.
И Розали, боясь пробудить какое-нибудь уж очень тяжкое воспоминание, проговорила с запинкой:
— Да… была… была. Я жаловаться не могу… Мне, конечно, посчастливилось больше вашего. Одно только мутило мне душу — отчего я не осталась здесь…
Она оборвала на полуслове, спохватившись, что необдуманно коснулась запретного. Но Жанна продолжала мягко:
— Что поделаешь, голубушка. Не всегда приходится делать то, что хочется. Ты ведь овдовела тоже?
Потом голос ее дрогнул, и она с трудом выговорила:
— У тебя есть еще… еще дети?
— Нет, сударыня.
— А он, сын твой, что из него вышло? Ты им довольна?
— Да, сударыня, он славный парень. К работе усерден. Он полгода, как женился и хочет взять на себя ферму, раз я вернулась к вам.
Дрожа от волнения, Жанна прошептала:
— Значит, ты больше не покинешь меня, голубушка?
— Понятно, нет, сударыня, я уж распорядилась на этот счет, — грубоватым тоном ответила Розали.
Они помолчали некоторое время, Жанна против воли вновь сравнивала их две жизни, но без горечи в сердце, смирившись с несправедливой жестокостью судьбы. Она спросила только:
— А муж тебя не обижал?
— Нет, он был человек хороший, работящий и добра сумел скопить. Он чахоткой умер.
Жанна села на кровати, ей захотелось узнать все.
— Слушай, голубушка, расскажи мне все, всю твою жизнь. Мне это будет приятно сегодня.
Розали пододвинула стул, уселась и начала рассказывать о себе, о своем доме, о своем мирке, вдаваясь в мельчайшие подробности, дорогие сердцу деревенских жителей, описывала свою усадьбу, временами смеялась событиям уже давним, но связанным с приятными минутами жизни, и мало-помалу повышала голос по привычке хозяйки, заправлявшей всем в доме. Под конец она заявила:
— Ну, у меня теперь добра хватит. Мне бояться нечего.
Потом смутилась снова и добавила потише:
— Как-никак, а я всем этим вам обязана, потому я и жалованья от вас не хочу. Нипочем не хочу! Если вы не согласны, я уйду.
— Что ж, ты думаешь служить мне даром? — спросила Жанна.
— Вот именно что даром, сударыня. На что мне ваши деньги? У меня своих не меньше, чем у вас. Да вы-то сами знаете, сколько у вас осталось от всей канители с закладами да с займами, когда и проценты-то не внесены и растут к каждому платежу? Не знаете? Верно? Ну так я вам скажу. У вас навряд ли осталось десять тысяч ливров дохода. И десяти-то не осталось, понимаете? Ну, да я это все скоро налажу, не сомневайтесь.
Она опять заговорила громко, раздражаясь, возмущаясь небрежностью в уплате процентов и угрозой разорения. Увидев тень умиленной улыбки на губах своей госпожи, она вскричала гневно:
— Над этим смеяться нечего, сударыня, без денег порядочные люди не живут.
Жанна взяла ее руки и не выпускала их; потом произнесла медленно, во власти одной неотступной мысли:
— А мне-то, мне как не повезло. Все для меня обернулось худо. Какой-то рок преследовал меня.
Но Розали покачала головой;
— Не надо, сударыня, не говорите так. Вам попался плохой муж, только и всего. Да правду сказать, разве можно выходить замуж, не узнавши толком своего нареченного.
И они продолжали говорить о себе, как две старинные подруги.
Солнце взошло, а они все еще разговаривали.
XII
Розали в неделю крепко прибрала к рукам все и всех в доме. Жанна, покорная судьбе, подчинялась равнодушно. Ослабев и волоча ноги, как покойная маменька, она выходила под руку со своей служанкой, и та медленно водила ее, увещевала, ободряла грубоватыми и ласковыми словами, обращаясь с ней, как с больным ребенком.
Говорили они только о прошлом: Жанна — со слезами в голосе, Розали-с чисто крестьянской спокойной невозмутимостью. Она несколько раз возвращалась к вопросу о задержке в уплате процентов, затем потребовала, чтобы несведущая в делах Жанна передала ей документы, которые та скрывала от нее, стыдясь за сына.
После этого Розали целую неделю ездила каждый день в Фекан, чтобы разобраться во всем с помощью знакомого нотариуса.
Затем однажды вечером, уложив свою госпожу в постель, она сама села у изголовья и начала напрямик:
— Вот вы теперь легли, сударыня, давайте мы с вами потолкуем.
И она объяснила положение дел. После всех расчетов останется рента в семь-восемь тысяч франков. Только и всего.
— О чем ты тревожишься, голубушка? Я чувствую» что мне недолго жить. На мой век этого хватит, — ответила Жанна.
Но Розали рассердилась.
— На ваш-то, может, и хватит, а господину Полю вы, значит, ничего не оставите?
Жанна содрогнулась.
— Прошу тебя, никогда не говори о нем. Мне слишком больно о нем думать.
— Нет, извините, я как раз о нем и буду говорить, а вам грех быть такой малодушной, мадам Жанна. Сейчас он делает глупости, а придет время, остепенится, женится, у него пойдут дети. Чтобы их вырастить, понадобятся деньги. Так вот, — послушайте меня: продайте Тополя…
Жанна привскочила и села на постели.
— Продать Тополя! Да что ты! Никогда в жизни!
Но Розали не смутилась.
— А я вам говорю, что вы их продадите, потому что их нужно продать.
И она изложила свои подсчеты, планы, соображения.
После продажи Тополей и двух прилегающих ферм, — а у нее есть на примете охотник купить их, — останется четыре фермы в Сен-Леонаре, которые, по погашении закладных, будут давать восемь тысяч триста франков дохода. Тысячу триста франков придется тратить в год на ремонт и поддержание будущего своего жилища, тогда им останется семь тысяч франков, из которых пять тысяч пойдут ежегодно на расходы, а две тысячи они могут откладывать на черный день.
— Все остальное ушло, не вернешь теперь. А ключи от денег будут у меня, так и знайте, а то господину Полю ничего, ровно ничего не останется. Он вас обчистит до нитки.
Жанна, все время молча плакавшая, прошептала:
— Но если ему нечего будет есть?
— Если он придет к нам голодный, мы его накормим. Для него всегда найдется, где переночевать и чем подкрепиться. Да что вы думаете, разве бы он натворил столько глупостей, не дай вы ему воли с самого начала?
— Но ведь он задолжал, он был бы обесчещен.
— А оттого, что у вас ничего не будет, он перестанет должать, что ли? Вы заплатили, ну и ладно: больше вы платить не будете. За это я вам отвечаю. А теперь покойной ночи, сударыня.
И она ушла.
Жанна не сомкнула глаз, потрясенная мыслью, что ей надо будет продать Тополя, уйти отсюда, расстаться с домом, с которым связана была вся ее жизнь.
Когда на следующее утро Розали вошла к ней в спальню, она встретила ее словами:
— Как хочешь, голубушка, а я не могу уехать отсюда.
Но служанка рассердилась.
— Ничего не поделаешь, раз иначе нельзя. Скоро придет нотариус с покупателем. А не то у вас, сударыня, в четыре года все пойдет прахом.
Жанна в отчаянии твердила:
— Не могу, не могу я.
Через час почтальон принес ей письмо от Поля, который просил еще десять тысяч франков. Что делать? Вне себя она бросилась за советом к Розали, та только руками развела.
— Ну, что я вам говорила, сударыня! Хороши бы вы вышли оба, не вернись я сюда!
И Жанна, покоряясь воле служанки, ответила Полю:
«Дорогой мой сын, ничем не могу помочь тебе. Ты меня разорил; мне даже приходится продать Тополя. Но помни: для тебя всегда найдется место, если ты придешь искать приюта у твоей старенькой матери, которой ты причинил немало горя. —
Жанна».
Когда приехал нотариус с г-ном Жофреном, бывшим сахарозаводчиком, она сама приняла их и предложила осмотреть все в подробностях.
Через, месяц она подписала запродажную и одновременно приобрела скромный домик, неподалеку от Годервиля, на большой Монтивильерской дороге, в селении Батвиль.
Потом до самого вечера она бродила одна по маменькиной аллее, а сердце у нее надрывалось и ум мутился, когда она посылала скорбное, слезное прости далекому горизонту, деревьям, источенной червями скамье под платаном, всему, что было так привычно взгляду и, казалось, вошло в сознание и в душу, — роще, откосу над ландой, где она сиживала так часто, откуда смотрела, как граф де Фурвиль бежал к морю в страшный день смерти Жюльена, старому вязу со сломанной верхушкой, к которому прислонялась частенько, и всему родному ей саду.
Пришла Розали и насильно, за руку увела ее в дом.
У крыльца дожидался рослый крестьянин лет двадцати пяти. Он по-дружески, как старую знакомую, приветствовал Жанну.
— Здравствуйте, мадам Жанна, как поживаете? Мать велела мне прийти поговорить насчет переезда. Вы мне покажите, что берете с собой, мне будет сподручнее возить между делом, чтобы работа на поле не стояла.
Это был сын ее служанки — сын Жюльена, брат Поля.
Ей показалось, что у нее останавливается сердце; и в то же время ей хотелось расцеловать этого парня.
Она смотрела на него, искала сходства со своим мужем, с сыном. Он был румяный, крепкий, белокурый и голубоглазый — в мать. И все-таки он напоминал Жюльена. В чем? Чем? Она и сама не понимала, но чтото было общее с ним во всем облике.
— Вы бы меня очень одолжили, если бы показали все сейчас, — повторил парень.
Но она еще сама не решила, что брать, так как новый дом ее вмещал очень мало, и попросила его прийти в конце недели.
Потом ее занял переезд, внеся грустное развлечение в ее унылую, безнадежную жизнь.
Она ходила из комнаты в комнату, выбирала вещи, напоминавшие какие-нибудь события, те родные сердцу вещи, которые становятся частью нашей жизни, чуть ли не частью нас самих, вещи, знакомые с юных лет, связанные с грустными или радостными воспоминаниями, с вехами нашей истории; молчаливые товарищи сладостных или скорбных минут, они состарились, износились возле нас, и обивка у них местами лопнула, и подкладка порвалась, и скрепы расшатались, и краски полиняли.
Она выбирала каждую вещь отдельно, часто колебалась, волновалась так, словно принимала решение первостепенной важности, то и дело передумывала, взвешивала достоинства двух кресел или редкостного бюро по сравнению с старинным рабочим столиком.
Она выдвигала ящики, во всем искала воспоминаний; наконец, когда она решала твердо: «Да, это я возьму», — выбранный предмет относили в столовую.
Она пожелала сохранить всю обстановку своей комнаты: кровать, шпалеры, часы — словом, все.
Из гостиной она взяла некоторые кресла, те именно, где были любимые ею с детства рисунки: лисица и журавль, ворона и лисица, стрекоза и муравей, цапля-печальница.
Так, бродя по всем закоулкам родного жилища, которое ей предстояло покинуть, она добралась однажды до чердака.
Она застыла от неожиданности при виде такого нагромождения самых разнообразных предметов: одни были сломаны, другие просто загрязнены, третьи отнесены сюда по неизвестной причине — потому ли, что они надоели или же были заменены другими. Она без конца наталкивалась на безделушки, которые постоянно видела прежде, пока они не исчезали и она не забывала о них, те мелочи повседневного обихода, те знакомые пустячки, которые лет пятнадцать окружали ее, и она изо дня в день смотрела на них, не замечая. Здесь, на чердаке, рядом с другими, более старыми вещами, памятными ей из времен ее приезда в Тополя, эти мелочи тоже приобрели вдруг важное значение забытых свидетелей, вновь обретенных друзей. Они были для нее словно те люди, с которыми встречаешься долго, но совсем не знаешь их, пока как-нибудь вечером они не разговорятся по самому ничтожному поводу и не раскроют совершенно неожиданные стороны своей души.
Она переходила от одной вещи к другой и с замиранием сердца припоминала:
«Ах да, эту китайскую чашку уронила я за несколько дней до свадьбы. О! вот маменькин фонарик и трость, которую папенька сломал, когда хотел открыть калитку, разбухшую от дождя».
Но много было на чердаке таких вещей, которых она не знала, которые ничего ей не напоминали и, вероятно, остались еще от дедов или прадедов, вещей запыленных, переживших свое время, как будто грустных оттого, что они заброшены и никто не знает их истории, их приключений, ибо никто не видел тех, что выбирали, покупали, хранили и любили их, никто не помнит рук, которым было привычно трогать их, и глаз, которым было приятно смотреть на них.
Жанна брала их, вертела в руках, оставляла следы пальцев в густом слое пыли; так медлила она среди старого хлама в тусклом свете, падавшем сквозь квадратные окошечки в крыше.
Она внимательно разглядывала колченогие стулья и все думала, не напомнят ли они ей что-нибудь, разглядывала грелку, сломанную жаровню, которая показалась ей знакомой, и множество хозяйственных предметов, вышедших из употребления.
Потом она отобрала те вещи, которые хотела увезти с собой, и, спустившись в комнаты, послала за ними Розали. Служанка в негодовании отказалась переносить вниз «эту рухлядь». Но Жанна, как будто бы утратившая всякую волю, на этот раз не сдавалась; пришлось уступить ей.
Как-то утром молодой фермер Дени Лекок, сын Жюльена, прикатил со своей тележкой, чтобы совершить первый рейс. Розали поехала с ним, желая присутствовать при выгрузке и расставить мебель по местам.
Когда Жанна осталась одна, ею овладело жестокое отчаяние, и она пошла бродить по дому. В порыве восторженной нежности она целовала все, что не могла взять с собой, — больших белых птиц на шпалерах гостиной, старинные канделябры, все, что ей попадалось на глаза. Она металась из комнаты в комнату, не помня себя, обливаясь слезами; потом пошла прощаться с морем.
Был конец сентября; низкое серое небо, казалось, нависло над миром; унылые желтоватые волны уходили в беспредельную даль. Она долго стояла на кряже, отдавшись мучительным думам. Наконец, когда сумерки сгустились, она вернулась в дом, выстрадав за этот день не меньше, чем в дни самых страшных несчастий.
Розали уже успела возвратиться и ждала ее. Она была в восторге от нового дома, утверждала, что он куда веселее этого старого гроба, мимо которого даже дороги не идут.
Жанна проплакала весь вечер.
С тех пор как фермеры узнали, что имение продано, они уделяли ей только самую необходимую долю почтения, называли ее между собой «полоумная», не сознавая почему, — должно быть, потому только, что чуяли какимто враждебным инстинктом ее болезненную, все углублявшуюся чувствительность, восторженную мечтательность, все смятение ее жалкой, потрясенной несчастиями души.
Накануне отъезда она случайно заглянула на конюшню. Вдруг какое-то рычание заставило ее вздрогнуть. Это был Убой, о котором она позабыла в последние месяцы. Слепой и параличный, он дожил до такого возраста, какого обычно не достигают собаки, и дотягивал свой век на соломенной подстилке; Людивина не оставляла его своими попечениями. Жанна взяла его на руки, расцеловала и унесла в дом. Он разбух, как бочка; еле передвигался на растопыренных негнущихся лапах и лаял наподобие деревянных игрушечных собачек.
Наконец настал последний день. Жанна ночевала в бывшей комнате Жюльена, потому что из ее спал2ьни мебель была увезена.
Она встала с постели измученная, задыхаясь, как после долгого странствия. Повозка с остатками мебели и сундуками уже стояла, нагруженная, во дворе. Другая тележка, двуколка, была запряжена для хозяйки и служанки.
Только дядюшка Симон и Людивина должны были дождаться приезда нового владельца, а потом отправиться на покой к родным, для чего Жанна выделила им небольшую ренту. Впрочем, у них самих были коекакие сбережения. Они превратились в очень дряхлых слуг, никчемных и болтливых. Мариус женился и давно уже покинул дом.
К восьми часам пошел дождь, мелкий, холодный дождь, который нагоняло легким ветром с моря. Пришлось прикрыть повозку холстом. Листья уже облетели с деревьев.
На кухонном столе дымился в чашках кофе с молоком. Жанна взяла свою, выпила мелкими глотками, потом встала и сказала: «Едем!»
Она взяла шляпу, шаль, и, пока Розали надевала ей калоши, она с трудом выговорила:
— Помнишь, милая, какой шел дождь, когда мы выехали из Руана сюда…
Но тут ей сдавило спазмой сердце, она поднесла обе руки к груди и без чувств упала навзничь.
Больше часа пролежала она замертво, потом открыла глаза и забилась в конвульсиях, сопровождаемых ручьями слез.
Когда она немного успокоилась, ее одолела такая слабость, что встать она не могла. Но Розали боялась новых припадков в случае отсрочки отъезда и позвала сына. Они вдвоем подняли ее, понесли, посадили в тележку на деревянную скамью, обитую клеенкой, и старая служанка, усевшись рядом с Жанной, закутала ей ноги, накинула на плечи теплый плащ, потом раскрыла над головой зонт и крикнула:
— Трогай, Дени.
Молодой человек взобрался на сиденье рядом с матерью, сел бочком за отсутствием места, погнал лошадь, и она припустила крупной неровной рысью, от которой сильно потряхивало обеих женщин.
Когда тележка повернула за угол и поехала деревней, они увидели человека, шагавшего взад и вперед по дороге, — это был аббат Тольбиак; он, по-видимому, караулил их.
Он остановился, чтобы пропустить тележку. Сутану он придерживал рукой, чтобы она не попадала в лужи, а из-под нее виднелись тощие ноги в черных чулках, обутые в огромные грязные башмаки.
Жанна опустила глаза, не желая встретиться с ним взглядом, а Розали, осведомленная обо всем, рассвирепела и проворчала: «Экий гад, вот гад-то!»— потом схватила сына за руку:
— Огрей-ка его кнутом.
Но молодой человек, поравнявшись с аббатом, на полном ходу угодил колесом своей таратайки в рытвину, и оттуда брызнул фонтан грязи, обдав священнослужителя с головы до пят.
Розали, торжествуя, обернулась и погрозила ему кулаком, пока он утирался, вытащив свой огромный носовой платок.
Они ехали уже минут пять, как вдруг Жанна закричала:
— А Убоя-то мы забыли!
Дени остановил лошадь и побежал за собакой, а Розали тем временем держала вожжи.
Наконец молодой человек появился, неся раздутое, бесформенное облезлое животное, и положил его в ногах у женщин.
XIII
Два часа спустя тележка остановилась перед кирпичным домиком, который стоял у дороги, посреди фруктового сада, засаженного подстриженными грушевыми деревьями.
Четыре решетчатые беседки, увитые жимолостью и клематитом, были поставлены по четырем углам сада, разбитого на грядки, между которыми пролегали узкие дорожки, окаймленные фруктовыми деревьями.
Очень высокая живая изгородь со всех сторон замыкала усадьбу; от соседней фермы она была отделена полем. В ста шагах перед ней, на самой дороге, нахолилась кузница. Другое жилье было не ближе километра.
Вид из дома открывался на равнину, усеянную фермами, где двойными прямоугольниками высоких деревьев были огорожены яблоневые сады.
Жанне, как только приехала, собралась лечь, но Розали не допустила этого, боясь, чтобы она опять не затосковала.
На помощь заранее вызвали столяра из Годервиля и тотчас же приступили к расстановке уже привезенной мебели, в ожидании последней телеги, которая должна была вскоре прибыть.
Работа была немалая, требовала долгих размышлений и серьезных соображений.
Через час у ограды остановилась последняя повозка, которую пришлось разгружать под дождем.
Когда наступил вечер, в доме царил полнейший сумбур, вещи были свалены кое-как; и Жанна, выбившись из сил, уснула, едва только легла в постель.
Все последующие дни у нее не было времени задумываться, столько на ее долю приходилось возни. Она даже увлеклась украшением своего нового жилища, так как мысль, что сын ее может вернуться сюда, не оставляла ее. Шпалерами из ее прежней спальни была обтянута столовая, служившая в то же время гостиной. Особенно же позаботилась она об убранстве одной из двух комнат второго этажа, мысленно окрестив ее «спальней Пуле».
В другой комнате поселилась она сама, а Розали устроилась выше, рядом с чердаком.
Тщательно убранный домик оказался очень уютным, и Жанне он на первых порах полюбился, хотя ей все недоставало чего-то, но чего — она не могла понять.
Как-то утром клерк феканского нотариуса привез ей три тысячи шестьсот франков — стоимость обстановки, оставленной в Тополях и оцененной мебельщиком. Она задрожала от радости, получив деньги; не успел клерк уйти, как она поспешила надеть шляпу и собралась в Годервиль, чтобы поскорее отправить Полю эту неожиданную получку.
Но когда она торопливо шла по дороге, ей навстречу попалась Розали, возвращавшаяся с рынка. Служанка что-то заподозрила, ничего еще толком не понимая, но, узнав правду, которую Жанна не сумела от нее скрыть, она поставила корзину на землю, чтобы побушевать вволю.
Упершись кулаками в бока, она покричала, потом подхватила свою госпожу правой рукой, корзину — левой и, все еще негодуя, отправилась домой.
Как только они возвратились, Розали потребовала выдачи денег. Жанна вручила их, припрятав только шестьсот франков, но служанка была уже настороже, а потому сразу же разоблачила ее хитрость, и ей пришлось отдать все сполна.
Однако Розали согласилась, чтобы этот остаток был отправлен Полю.
Через несколько дней от него пришла благодарность:
«Ты оказала мне большую услугу, дорогая мама, потому что мы находились в крайней нужде».
Жанна не могла по-настоящему сжиться с Батвилем; ей все время казалось, что и дышится ей не так, как прежде, и одинока она, заброшена, затеряна еще больше. Она выходила погулять, добиралась до селения Вернейль, шла обратно через Труа-Мар, потом, вернувшись, вставала и опять рвалась куда-то, как будто позабыла побывать именно там, куда ей надо было пойти, где ей хотелось гулять.
Это повторялось изо дня в день, и она никак не могла понять причину такой странной неудовлетворенности. Но как-то вечером у нее бессознательно вырвались слова, открывшие ей самой тайну ее беспокойства. Садясь обедать, она сказала:
— Ах, как мне хочется видеть море!
Вот чего ей так недоставало — моря, ее великого соседа в течение двадцати пяти лет, моря с его соленым воздухом, его гневными порывами, его рокочущим голосом, его мощным дуновением, моря, которое она каждое утро видела из своего окна в Тополях, которым дышала ночью и днем, которое она постоянно чувствовала подле себя и, сама того не сознавая, полюбила, как живого человека.
Убой тоже жил в страшном возбуждении. С первого вечера он расположился на нижней полке кухонного шкафа, и выселить его оттуда не было возможности. Он лежал там целый день, почти не шевелясь, только переворачивался время от времени с глухим ворчанием.
Но едва наступала ночь, как он поднимался и ковылял к садовой калитке, натыкаясь на стены. Пробыв на воздухе, сколько ему требовалось, он возвращался, садился перед неостывшей плитой и, как только обе его хозяйки уходили к себе, принимался выть.
Он выл всю ночь напролет жалобным, заунывным голосом, останавливался на часок, чтобы передохнуть, и завывал снова еще надрывнее. Его поместили перед домом в бочонке. Он стал выть под окнами. Но так как он был совсем немощен и еле жив, его вернули на кухню.
Жанна окончательно потеряла сон; она слушала, как непрерывно кряхтит и скребется старый пес, пытаясь найти свое место в новом жилище и понимая, что он здесь не дома.
Утихомирить его было немыслимо. День он дремал, как будто угасшие глаза и сознание своей немощи мешали ему двигаться, когда все живое хлопочет и спешит, но едва лишь смеркалось, он принимался блуждать без устали, словно решался жить и двигаться только в темноте, когда все становятся незрячими.
Но в одно утро его нашли мертвым. Это было большим облегчением.
Надвигалась зима, и Жанной овладело неодолимое отчаяние. Это не была та жгучая боль, которая надрывает душу, а унылая, смертная тоска.
Нечему было отвлечь и рассеять ее. Никто не вспоминал о ней. Перед новым ее домом тянулась вправо и влево большая дорога, почти всегда пустынная. Время от времени мимо катила двуколка с загорелым возницей, синяя блуза которого от быстрой езды вздувалась на спине пузырем; иногда медленно тащилась телега, а иногда у края горизонта показывалась крестьянская чета, мужчина и женщина; крохотные фигурки их все росли, а потом, миновав дом, уменьшались снова, становились не больше насекомых там, в самом конце белой полоски, которая уходила в необозримую даль, поднимаясь и опускаясь вместе с грядами волнистой равнины.
Когда опять пробилась трава, мимо ограды стала каждое утро проходить девочка в короткой юбке, погоняя двух тощих коров, которые паслись вдоль придорожных канав. К вечеру она возвращалась той же сонной поступью, делая по шагу в десять минут, следом за своей скотиной.