ОБ ОТСТУПНИКАХ
Выходной. Выходной – это значит можно никуда не идти или идти, если хочешь. Вот мы и пошли, пошли просто так, пошли, никуда не идя. Куда же идти тем, кто Рядом?
Мир созидаётся Двумя, точка контакта – центр Мира. Пёстрыми огнями вращается Мир вокруг Двух. В момент настоящего жизни их стали Одной и победили пустоту одного!
Так Двумя побеждается демон, имя которому – Время!
Отступник – такое имя дано одному, ибо он только и может отступать, он и есть отступающее, а Двоим некуда отступать, ибо они – центр. Мир стал цельным, благодаря Двум, Мир обрёл самого Себя!
Так Двумя побеждён демон, имя которому – Пространство!
Тщетность – суть одного, ибо глух он к праздничным трубам Жизни и герольдам Её. Двое и есть сама Жизнь, а потому дыхание Двух – это дыхание Жизни, и нет разделённости, нет противопоставления! Единое же не может от себя самого отличаться.
Так Двумя побеждён демон, имя которому – Качество!
Малодушие – вот терзание одного, ибо барахтается он в пустоте. Кто говорит о силе, если не слабый? Так, может быть, и нет её вовсе, если знает о ней только тот, кто её не имеет? Двое не ведают силы, ибо незнакома им слабость!
Так Двумя побеждён демон, имя которому – Оценка!
Не потому ли так весел Заратустра сегодня, не потому ли так радостен он, не потому ли так лёгок, так светел, не потому ли так непринуждён он, что мы стали Двумя? Не потому ли, что Мир созидается?
Как же скучны лица одиноких, особенно тех, кто ходят парами! Как напряжены их лица, как пусты взгляды! Они устали от жизни, они умерли. Отступающим от самих Себя заказано счастье Двух!
Находятся отступающие от самих Себя в плену четырёх злобных демонов – Времени, Пространства, Качества и Оценки. В этом плену и родятся их требования к Жизни, что ускользает от притязающих!
Плачут и капризничают взрослые, не знающие того, что они уже выросли. Детьми быть не способные, играются они в детство, но счастье его заказано им, ибо счастье бывает лишь настоящее, а счастье сыгранное – только горе!
Взрослый, взрослым быть не желающий, не может быть вовсе. Нет другого пути человеку, кроме как быть эгоистом – тем, кто ощущает себя Самого.
Так что нечего плакать, одинокие с пустым взором, нечего капризничать, нечего надевать на лица свои маски скуки: ты или ощущаешь самого Себя, или нет тебя! Жизнь одна, но будешь ли ты жить? – Вот, что важно.
Есть нечто, что нужно понять человеку: всё, что мы делаем, мы делаем для себя – и плохое, и хорошее, всё. Зачем же обманывать себя, что что-то мы делаем для других, если получаем всегда только сами?
И злословие, и славу – получаем мы сами, и боль от ушибов, и наслаждение от дел наших – получаем мы для самих Себя. Проворачивает жизнь одинокий, подобно рабу, вокруг Двух Мир вращается сам!
Действовать по указке – действовать по принуждению. Но какая же разница, по чьему принуждению действуем мы – по своему или по чужому, если это насилие и боль эта закреплена нашей кровью?
Не по принуждению, но по внутреннему влечению должны действовать мы, ибо всё мы делаем для себя. А себе-то плохого не сделаем мы, а значит, предупредим и страдание, что всегда обоюдно!
Всё, что мы делаем, мы делаем сами и делаем для себя. И если что-то хорошее делаем мы для Другого – значит, нам это важно, нам это нужно, чтобы было ему хорошо. Что ж требовать от него благодарности, если сделали мы то, о чём сами мечтали?
В самом слове «желание» звучит корысть, каким бы ни было слово, сопровождающее его, пусть даже и «бескорыстие». Не бывает бескорыстных
желаний! Не нужно питать иллюзий, не нужно играть в слова!
Если я хотел для Другого – значит, я и должен платить целиком, ибо это я хотел и мне было нужно. И стыдно должно быть требовать от Другого, чтобы он оплачивал, ибо делалось это якобы для него.
Пусть будет лучше Другому от дел моих, ибо я и хотел этого, а потому и плачу, ожидая ссуд и пожертвований. А то, что ему хочется, то сам он и сделает, и сам рассчитается за дело своё, когда будут условия.
Подарок ожиданием своим благодарности превращаем мы в куплю-продажу и ждём ещё благодарности! Но что это за подарок, если ждём мы вознаграждения? Сами Себя мы обманываем, отступники!
Всё, что мы делаем, мы делаем сами и для самих себя. Но знаем ли мы точно, чего хотим? Не обманываемся ли мы иллюзией? Не затемняют ли чувства наши безмерные взор наш? Да, можем мы чувствовать обиду, да, можем мы питаться местью, да, можем мы взывать к справедливости, которая на деле – лишь желание наше бессмысленное признания другим правоты нашей. Да, мы можем!
Но что по итогу и выход каков? Боль, страдание и отчуждение – таким будет результат, нам предназначенный нами самими. Так неужели же этого мы хотим на самом деле, неужели же к этому влечёт нас сердце наше?!
И говорит мать: «Хочу я, чтобы любили меня дети мои!» Говорит так, и бьёт их палкою, приговаривая: «Люби! Люби!»
И говорит отец: «Хочу я, чтобы уважали меня дети мои за то, что делаю я для них!» Говорит и делает то, что сам хочет, не спросив у детей своих их желания.
Кто ж уважать будет за насилие, кто ж любить будет за побои? Странное дело делаете вы, отступники! Знайте же, с чем пришли вы – то и получите. Как же
требоватьможно любви и уважения?
Да и разве возможны они – любовь и уважение – по принуждению? Разве будут они нам приятны? И разве будут они любовью и уважением, если не сами произросли, но вытребованы под угрозами и нажимом? Дурной же вкус у вас на «высшие ценности», коли так!
Прежде чем желать, нужно видеть желаемое, но ведь не так поступаем мы! Слепы мы к целям, а видим лишь то, чего недостаёт нам, но ведь это не цель, а дырка в отчёте финансовом!
Прошлое путаем мы с будущим, ибо нет у нас настоящего, ибо не чувствуем мы самих Себя. Потому не о желании следует думать нам, но о влечении, о влечении, которое всегда имеет перед собой цель.
Каждый сам решает, нужны ли цели ему влечений его. И принимая такое решение, думать следует о трёх вещах:
– Другой – Другой, и, к счастью, нет у нас власти сделать его исполнительным роботом, удовлетворяющим желания наши;
– за всякие ошибки свои, за бесконечные притязания наши, собственной слабостью обоснованные, мы заплатим сами, из своего кармана, своей жизнью, которая, и это есть третье напоминание, у нас одна.
Я не люблю назиданий, равно как споры, и бессильные протесты я не люблю. Не люблю я оправданий и те бесконечные счета, что выставляют люди друг другу. Не к этому влеком я сердцем своим! Не этой трухой следует мостить нам дорогу жизни! «Вверься законам Жизни!» – так говорит мне влеченье сердца моего. Ибо законы эти мудры, и мудры оттого, что преступить их нельзя!
Мудрость Жизни не в её мудрости, а в её абсолютности, в том, что нельзя Её обмануть. Здесь не изловчишься, не передёрнешь, а если и ухитришься, то сам себя и накажешь, себя только и перевернёшь ты, хитрец, с ног на голову!
Нет у нас другой жизни, кроме той, что есть в миг этот. Так стоит ли поливать её грязью, обвинять в несправедливости и желать другой, но несуществующей? Стоит ли ожидать того, чего нет совсем, если даже то, что есть, не принято нами, а лишь отдано на поругание?!
Не отступать от самого Себя и Другого, не отступать от Жизни и Мира – вот что говорит Заратустра мне своей радостью, своей лёгкостью и непринуждённостью. И отвечаю я ему тем же.
Я счастлив сейчас, чего же желать мне ещё? Во что верить, что пытаться узнать? Кто сказал, что Бог одинок, – тот не знал Бога, а потому о себе, но не о Боге говорил он.
Множество божеств танцует ветрами шумящими: Другой и я, ощущающий себя Самого, мы Двое, Танец и Свет, Мир и Жизнь!
Я задумался, Зар подошёл и дунул мне в нос, мы рассмеялись...
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Вернулся Свет в обитель мою не отражением, но источником. Некогда Он ушёл от меня и затерялся. Он скитался и мыкался, кричал во тьме, одиноко было моему Свету и пусто.
Но пришёл Заратустра, и некуда мне больше спешить и нечего ждать, не о чём мечтать мне и нечего бояться. Нет времени, нет пространства, нет качеств и оценки их. Мир Двух созидается Сам!
Тишина кругом, тишина. Всякая речь напрасна, всякая речь пуста, и только касание говорит, только ему неведома ложь. Я прикасаюсь к Жизни, в соприкосновении с Ней я чувствую Мир.
Касайся меня, Жизнь, касайся! В соприкосновении нашем – созидаешься Ты, в соприкосновении с Тобою я оживаю. Я позволил другому Другим быть, так освободился я для Тебя, о Жизнь!
Забираешь – бери, даёшь – давай! Тебе отдаю я всё, о Жизнь, на вольные пастбища отпускаю я волю свою, нет мне нужды в ней! Большего не возьму, малого не отдам, когда же придёт срок – с ним и уйду. Нет в нас ничего самоценного, кроме точки отсчёта, что ценна, ибо она открыта контакту. Только точка отсчёта, остальное же – пустота и игра пустот. Что ж может смерть забрать у меня?
Вижу я Других. В мире Других я живу, я живу в Мире. И остановился я, ибо движения нет. В остановившихся я узнаю эгоистов, с ними переглядываюсь я глазами. Они улыбаются мне, я улыбаюсь в ответ.
Конец суеты, я остановился!
Мифы прошлого, мифы будущего не пугают больше меня, ибо доволен я настоящим. Нет ни прошлого, нет ни будущего, есть лишь взгляд настоящего. Что ж думать мне о несуществующем?
Нет, взгляд мой вернулся в себя и освободил сердце моё от тревог.<BR.
Заратустра достал с полки книгу, обтёр пыль, звонко чихнул и рассмеялся:
– Чихал я на мудрость, которая говорит!
О ТРОЯКОМ ЗЛЕ
Я сидел за столом и как раз делал очередную запись в дневник. Но в какой-то момент я вдруг почувствовал странное колебание во всём теле, веки мои задрожали, и я услышал странный, призывный шум.
Картинка перед моими глазами стала мерцать и трескаться. Всё происходило так, словно бы шар или купол, в котором я находился, стал разрываться снаружи, с невидимой для меня стороны.
Я попытался встать, но ноги меня не слушались, потом мгновенно натянулись, как два металлических троса, и задрожали. Нестерпимая боль пронзила меня насквозь. Я стал задыхаться.
Остальное помню смутно. Говорят, я кричал, но даже если и так, то я не слышал своего голоса. Постепенно память возвращается ко мне... Что это было?
Я шёл по мягкому небесному своду, меня поддерживал услужливый ветер, пурпурные облака, подобно хламиде, облегали тело. В руках я держал чашу весов, но только одну, казалось, что я сам был второй, недостающей чашей.
Какие-то тёмные существа толпились вдали. Но я не испытывал ни страха, ни смущения и уверенно шёл им навстречу. Странные и загадочные виды открывались мне в эти мгновения.
Огромная, достигающая облаков винтовая башня, которую продолжают строить миллионы натруженных рук, вопреки естественному её разрушению казалась мне сверху спиралью, что уходит не вверх, а вниз – глубоко под землю.
Мрачные круги этой гигантской спирали были полны людьми, которые кишели в них, как слепые термиты, встревоженные чьим-то внезапным вторжением.
Но в то же время эти круги казались мне чудовищными завихрениями гигантской воронки, образованной потоками ещё большей по размеру реки.
Огромный чёлн, или лодка, или, может быть, корабль неспешно бороздил ли эту реку, смыкавшуюся с небом, и тёмный возничий, подобный римскому колоссу, посапывая, опускал тяжёлое весло в её ершистую гладь.
Сейчас кажется странным, что всё это виделось мне одновременно – и башня, и круги, и воронка, и люди, и река, но тогда, в тот момент, я не ощущал никакой неестественности, созерцая это захватывающее дух видение.
Моё дыхание было спокойным и глубоким, я размеренно приближался к ожидавшим меня существам. По внешним признакам они вполне напоминали людей, с той лишь разницей, что всё: и глаза, и уши, и даже кожа – были не более чем искусно выполненной бутафорией.
Они моргали своими веками над несуществующими глазами, их ушные раковины топорщились над несуществующими слуховыми проходами, их кожа напоминала костюм водолаза и была совершенно бесчувственной.
Только разинутые рты, приковавшие моё внимание, только рты этих существ казались настоящими и были подобны ненасытным жерлам. Существа эти вопили неистовым криком, не слыша друг друга.
Первая группа уродцев по-хозяйски быстро забралась в мою чашу и стала раскачиваться в ней, подобно маленьким безобразникам на гигантских качелях. Остальные же толпились внизу и тянули наверх свои костлявые руки.
И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь Желание своё, Человек!»
Отвратительны были представители этой великой силы, что так чтил я прежде.
То, что называют голодом, увидел я в пустых глазах и столь же пустых желудках, что пульсировали, как пожинающие сталь домны.
То, что называют страстью, предстало мне пожирающими ртами, с чьих губ зловонных и склизких текли струи густой, жёлто-зелёной желчи.
Похотливы, сладострастны и ненасытны были эти уродцы. Тела их, надутые, как распираемый газами труп, извивались неистово, члены топорщились, вылезая из самих себя, а рты открылись настолько, что не видно было голов!
Покрытые странным налётом языки, выпадая из мрака зияющих глоток, оплетали, облизывая, собственные тела этих отвратительных созданий, и, казалось, ещё одно мгновение – и они проглотят сами себя!
Ноздри разбухали и выворачивались наружу. Уши были подобны сосцам и наливались сами собою, а сосцы уподоблялись ушам и жадно прижимались к телам этих уродов, подобно гигантским присоскам.
Тела трепетали в судорогах и конвульсиях, мышцы исходили на спазмы и подёргивания. Сердца казались развороченными язвами, мозговые извилины шевелились, словно трупные черви, поедая собственные белёсые прожилки.
Кости гнулись, как волосы, пуская вокруг себя волны, а жёсткая щетина волос оцарапывала тела в кровь, которую немедля слизывали зелёные языки и растирали выгнутые ладони.
Я вздрогнул, и тотчас от моего движения чаша перевернулась. Секунда, и среди окружавших меня существ возникла паника, они дрались друг с другом.
Наступая на головы собратьев и опираясь на тела упавших, новая партия уродов ревниво и властно лезла в мою загрязнённую уже чашу.
И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь свои Требования, Человек!»
Ещё более ужасными показались мне эти новые существа, ибо они сочленились друг с другом в моей чаше, чтобы самой ужасной из казней уничтожить всё, едва подающее признаки жизни.
Их острые, распирающие рты зубы впивались в покатые плечи соседа, разбрызгивая по сторонам его красно-коричневую кровь. Их руки рвали близлежащие тела и бросали оторванные куски вниз. Их ноги топтали внутренности тел, превращая потроха в единую зловонную жижу.
Желчь, слюни, гадкие испражнения и едкие соки в невообразимом количестве изливались этими существами, что так были похожи на людей, окрашивая дикими фосфоресцирующими красками всё это ужасное месиво, разъедая и портя.
Так, власть предстала мне дырявым, оскалившимся ртом с гниющими зубами, тщедушным телом кривыми ногами наездника и пальцами, завязанными в узел.
Так, справедливость предстала мне в образе пронырливых языков и указующих пальцев, что протыкают тела.
Мышцы уродов, напоминающие булыжную мостовую, тряслись и сотрясали. Сосцы пульсировали и давили, уши, подобно рогам, упирались, чтобы конечности лучше могли раздавить. А раздувшиеся ноздри не поглощали, а напротив, источали ужасную вонь.
Срамные места этих ужасных и отвратительных существ были столь непомерны, что одни, желая разрушить, сами трескались, а другие, намереваясь поглотить, путались в собственных складках, прикусывая сами себя.
Мозговые извилины требующих существ были подобны неумолимой плети, что обрушивалась на окружающих, издавая звенящий свист, а сердца – насосам, что изливали едкую кровь чёрного цвета со сгустками багряных тромбов.
Бордовые языки вращались, как электрические свёрла, и буравили тела, пробивая насквозь. Жилы тянулись как путы и, исходя на неистовые звуки, связывая и удушая, резали живую плоть, подобно металлическим струнам.
Таковыми предстали мне требования людей, их стремление к власти, их попытки повелевать желаниями других.
В ужасе, перемешанном с отвращением, я так дёрнул чашу весов, что вся эта бурлящая, зловонная каша разлилась на головы безумствующих внизу.
И когда посудина моя опустела, я как-то автоматически опустил свою в миг ослабевшую руку, но тот час возникшее оживление заставило меня вновь отдёрнуть её. Тщетно, в чаще весов уже красовались уроды третьего ряда!
И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь свои Страхи, Человек!»
Я ужаснулся! Ничего более ужасного не видел я прежде, ничего более ужасного не мог бы себе и представить. Это была настоящая, пульсирующая, самопорождающаяся смерть!
Острые, как молнии, языки, словно бы притаившиеся в засаде, стремительно проскальзывали меж губ, когда веки на сотую долю секунды решались открыться, и как жало пронзали пустые глаза этих отвратительных существ.
Водянистые тела глаз, подобные отёкшим мешкам, с неимоверным грохотом лопались, как от внутреннего взрыва, словно распираемые изнутри какой-то безумной силой.
Острые языки выжидали, когда трясущиеся уши, завёрнутые в рулеты, хотя бы на мгновение расправятся, чтобы внедриться через них в мозг. В эту секунду языки выскальзывали изо рта и с чудовищной силой ударяли в то место, где должно находиться отверстие слухового прохода, чтобы, внедрившись здесь, в клочья разорвать мозг и, пробуравив его насквозь, победно лязгнуть.
Сейчас я понял, что значит в одно ухо влетело, в другое – вылетело! Так же поступали языки и с приоткрытыми ноздрями.
Когда же веки, ноздри и ушные раковины были закрыты – языки не простаивали, они проникали в глотку и, подобно хлысту, разрывали сердце, что колотилось в судорожном припадке, ожидая расправы, и лёгкие, что страшились расправиться, сжавшись в комок серой глины. Кровь пенилась и, фыркая, вырывалась из глотки.
Когда же происходило какое-то шевеление в желудке, то язык мгновенно разворачивался и, подобно змее, проникая внутрь, нанизывал на себя пищевод, желудок, кишки и, вырывавшись звенящим копьём наружу, неся на своём острие зловоние испражнений, дрожал победоносно над телом, что извивалось в предсмертных судорогах.
При этом каждое движение тела возбуждало безумную волю языка, который неистово ломал кости и расшвыривал по сторонам куски гниющего мяса, становясь жёстким, как титановый прут, палашом. Едва какое-то шевеление происходило в области гениталий, язык мгновенно жадно обвивал их удавкой и вырывал с корнем, издавая при этом победный свист. В других случаях он проникал внутрь и вертелся там, подобно циркулярному ножу, превращая всё тело в огромную саморазрушающуюся мясорубку.
Поскольку же каждое из этих существ не могло не шевелиться, испытывая невыразимую боль: их веки дрожали, их головы колыхались, конечности корчились в судорогах, внутренности трепетали, – язык работал, как помело, беспрестанно шинкуя всё тело на биллионы молекул!
Я перечислил все эти зверства по отдельности, но происходили-то они одновременно! Кто бы мог представить себе весь этот ужас!
Я был почти зачарован этим диким фейерверком самоуничтожения, но через какое-то мгновение сам задрожал, и слёзы ужаса брызнули из моих глаз.
«Так-то любит себя человек, так-то! – звенело во мне набатом. – Твои весы – виселица для человека!!! Озрись!»
И я озрился. Я был окутан небесным пурпуром, я ощущал на себе мягкое дыхание солнца, мои ноги утопали в нежности небесного свода. И я бросил чашу, я бросил! И этот миг памятен мне более всех. Я бросил чашу, ибо я не хочу быть мерой, тем более мерою человеческому.
Подо мной началась беспорядочная возня: Желание, Требование и Страх поглотили друг друга в лице своих представителей, они сами сводили себя на нет.
Едины были они в своей бойне, ибо в требовании всегда говорит желание, в желании – требование, вместе они полны страха, который и есть желание, возведённое в степень требования.
Мне не было нужды бороться с ними, мне просто не следовало им мешать: желание и страх убьют сами себя, а требования закончат это дело.
Незачем пачкать руки в пустоте, руки человека принадлежат Жизни, а потому человек испытывает Влечение, ощущает Контакт и самого Себя. А желаний, требований и страха нет для него!
Я открыл глаза, образы реальности были ещё плохо различимы, всё кружилось. Через несколько секунд я понял, что лежу на полу в своём кабинете, и сковывающее прежде меня напряжение отпустило. Я стал дышать.
Заратустра сидел на полу, здесь, рядом. Он склонился надо мной, обнял руками мою голову и сквозь слёзы, сокрушаясь, что-то отчаянно кричал мне, но я, к сожалению, как ни старался, никак не мог разобрать его слов.
И лишь спустя пару минут, а может быть и больше, по губам его я догадался: он беспрестанно всё повторял и повторял моё имя. Я ответил ему тем же.
В тот миг я не помнил ещё ничего из происходившего со мною во время приступа, казалось, я упал откуда-то с высоты, откуда-то с неба и был совершеннейшим образом не от мира сего.
О ДУХЕ ТЯЖЕСТИ
Через пару часов мы уже были в дороге. Потрёпанная жизнью легковая машина, спотыкаясь на ухабах и шелестя колёсами по битому асфальту, летела в посёлок Песочный, в онкоцентр.
Тело всё ещё плохо меня слушалось, недвусмысленно напоминая моему сознанию о том, «что первично». Руки и ноги изображали из себя лентяев-аристократов, губы заодно с языком не спешили артикулировать речь, но в целом я чувствовал себя хорошо: боль отошла, а голова хоть и была затуманена, но, в конце концов, не более чем у всех.
Зар выглядел обеспокоенным и возился со мной как с писаной торбой, очень нежно. Мне было неудобно так его утруждать, я пытался сопротивляться и делать всё самому, впрочем, не очень успешно.
Кроме того, мне было совершенно непонятно, как, впрочем, неясно и теперь, зачем нам было ехать в Песочный, причём так срочно. Но мои слабые протесты эффекта не возымели, и мы ехали.
По приезду в онкоцентр нас уже встречали.
Стареющее здание ветшало. Облицовочный камень стен безжалостно сыпался, а окна без занавесок выглядели совсем неприветливо. Заратустра достал меня из машины, подхватил на руки и пронёс через стеклянные двери внутрь мрачного холла.
Дух тяжести царил здесь беспрекословно.
– Давай вернёмся, – прошептал я на ухо Заратустре.
– Ничего, ничего. Вернёмся, обязательно вернёмся. Сейчас обследуемся, и вернёмся. Тут я понял, что вся эта катавасия затеяна ради меня. Я возмутился, но удивление от странного состояния Заратустры, который казался растерянным (!), заставило меня самолично унять свой спонтанный ропот.
Меня запихнули в жерло аппарата для исследования ядерно-магнитным резонансом, кратко проинструктировали и удалились в смежную комнату. Через пару минут я заснул под глухой треск вертящихся вокруг меня турбин.
Я снился себе маленьким, лет трёх, может быть пяти. Я очень хотел быть любимым я не чувствовал себя любимым. Средь детворы я чувствовал себя одиноким.
Детские игры воспринимались мною как ритуализированная драка, наставления взрослых – как несправедливое наказание. Жизнь казалась мне тяжёлой, даже невыносимой в мои пять лет, она была мне в тягость. Я хотел быть любимым, я, верно, очень этого хотел.
Что бы счёл я любовью к себе – тогда, в своём детстве? Если бы кто-то признал меня и мою правоту, если бы кто-то сказал мне, что я хороший и что всё у меня получится, тогда, верно, я почувствовал бы себя любимым.
С детства учат нас жить для других и думать о других. Но не учат нас жить самим и слышать Других. Наша «жизнь для других» оборачивается ложной жизнью для себя. Ложь всегда тяжела – её следует именовать духом тяжести.
Я толок в ступе воздух, я изучал жизнь, приноравливаясь к ней. Тяжела была эта наука, и я плакал. Я плакал каждый день, плакал тихо и совестливо. Тяжело лгать – слезами проявляет себя дух тяжести.
Как показать ребёнку жемчужину его, что скрывается за безликой раковиной с морскими наростами? Как может он подарить её, когда никто не просит о ней, требуя лишь почистить скорлупу её от налёта?
Всегда я был недоволен жизнью, она казалась мне трудной задачей, которую нескоро предстоит решить. Но не хотел я принимать заготовленного ответа: «Всё уже сделано и сделано хорошо!» Лживым казался мне этот ответ, ибо было мне плохо, а может ли мир быть хорошим, если он делает мне плохо?
Долго учился я одной вещи и научился ей только теперь: не совершать ошибок, но не по знанию, а по ощущению самого Себя.
«Как не совершать ошибок?» – спросил я у своего сна.
«Всегда говори только "Да!" или "Нет!", но никогда не говори "Может быть...".
Когда говоришь "Нет!" – говори "Нет!", и не смей говорить: "Может, как-нибудь в другой раз?".
Ты должен знать, что отказываясь, ты отказываешься, и ты должен знать от чего ты отказываешься, а потому тебе следует говорить: "Нет!".
Когда же говоришь ты "Да!" – говори "Да!", и не смей говорить: "Согласен, но при условии...". Ты должен ощущать свою ответственность за своё "Да!", иначе оно никогда и не станет "Да!". Нужно уметь идти до конца, а в противном случае – стоило ли вообще ходить?
И помни ещё, что "Да!" всегда больше, чем "Нет!", ибо не защищает оно, но дарует и не разделено потому на стража и узника, что всегда кажется защищаемым. "Да!" – целостно и едино, как свет, потому свободно оно, ибо не знает "Да!" твоё страха.
Говорящий Другому – "Да!", обретает свободу подлинную – свободу от страха! Потому не теряет тот, кто дарует, но обретает, ибо он обретает свободу. Истинно, истинно говорю я: идёт несчастный дорогами потерь, счастливый же – дорогами обретений!
Незачем тебе быть на страже, незачем – настороже, ибо нечего тебе охранять, кроме своего страха, который, в сущности, пуст и нелеп. Быть на страже – значит, быть в страхе и охранять страх – нет судьбы хуже этой».
Как-то внезапно произошло осознание бессмысленности страха. Давно я шёл к этому осознанию, давно понимал, но не осознавал ещё до конца. Сейчас же, особенно после произошедшего со мной накануне, наступила наконец полная ясность.
Все мы знаем, что бояться бессмысленно, но мало кто осознаёт глубину истины этой. Никто из нас не станет делать дела, будучи абсолютно уверенным в его бессмысленности, например, никто не будет копать просто так яму, чтобы вслед за этим также бесцельно её закапывать. Никому и в голову не придёт тратить на это силы!
Но раз мы продолжаем бояться, понимая при этом бессмысленность страха, значит, где-то глубоко внутри мы видим ещё слепыми глазами некий смысл этой бессмыслицы.
Когда же бессмысленность страха осознана полностью, когда ты явственно ощущаешь, что бояться незачем, страх уходит сам. Впрочем, куда может уйти пустота? Её ведь и не было вовсе, только видение, иллюзия.
Страха нет.
С этими словами я и проснулся. Исследование уже давно завершилось, более того, я и не заметил, как снова оказался в машине. Мы ехали обратно...
– Зар, всё?
– Всё, всё.
– А что это за конверт? – я автоматически потянулся за жёлтым конвертом, лежащим на сиденье.
– Это результаты исследования, – тихо ответитл мне Заратустра и убрал конверт в сумку.
– Ну всё? Больше тебе нечего бояться? А то перепугался зачем-то! – я смеялся, во мне говорила радость.
Мне было хорошо, особенно здесь, на заднем сиденье тёплой машины, что, не торопясь, катила обратно в город. Облокотившись на плечо друга, счастливый, я смотрел в окно, где мелькали вековые сосны и юный снег постепенно покрывал землю. Я был счастлив.
Заратустра молчал. Я посмотрел ему в глаза, и что-то взволновало меня.
– Зар, что с тобой?
И тут я увидел тонкую струйку седых волос, седую прядь, спадавшую на его лицо. Никогда прежде в этих чёрных, как нефтяные струи, вьющихся, подобно металлической стружке, волосах не было и намёка на седину! Теперь же появился этот невесть откуда взявшийся серебряный ручеёк...
– Зар?! – поражённый, я автоматически потянулся за этой прядью седых волос, но Заратустра, наметив моё движение, резким взмахом широкой ладони оправил волосы, отведя их назад, и седина затерялась в гуще чёрных волос.
– Всё нормально, всё нормально, – сказал он тихо, еле слышно, но как всегда ровно, как всегда умеренно.
Что с ним?.. Что случилось? Из-за чего он так переживает?
О СТАРЫХ И НОВЫХ СКРИЖАЛЯХ
Я всё более прихожу к выводу, что если не испытывать страха перед случайностью, то, кроме радости, она ничего с собой принести не может, по крайней мере, отсутствие разочарования гарантировано. Или я несколько утрирую?
По загадочному стечению обстоятельств теперь не проходит и дня, чтобы не объявился кто-то из моих на время запропастившихся друзей, а то и сразу нескольких! Они заходят к нам в гости, мы ходим к ним.
Заратустра всё-таки удивительный человек: все мои друзья, которые видят его первый раз в жизни, здороваются с ним так, словно знали его целую вечность!
Вообще говоря, я совершенно счастлив: вокруг меня те, кто мне дорог. Все недомолвки и обиды, если какие у кого и были, словно по мановению волшебной палочки канули в небытие.
Мы смеёмся и говорим ни о чём, это самые хорошие разговоры. О чём щебечут птицы? Странно только моё ощущение: я кажусь себе смеющимся львом в стае щебечущих голубей. Что-то не так...
Приятно видеть шумные белые крылья за спинами тех, кто тебе дорог, но разве рявкающий лев может внезапно обратиться в птицу? Я привык слышать их рявканье – они Другие, Другой не может время от времени не огрызаться.
Что же произошло? Если бы они стали смеющимися львами, это было бы вполне естественно, даже очень. Но почему – птицы?