Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человеческая комедия - Шагреневая кожа

ModernLib.Net / Классическая проза / де Бальзак Оноре / Шагреневая кожа - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: де Бальзак Оноре
Жанр: Классическая проза
Серия: Человеческая комедия

 

 


— К чему испытывать провидение? — заметил поставщик баллад Каналис.

— Ну уж, провидение! — прервав его, воскликнул знаток. — Нет ничего на свете более растяжимого.

— Но Людовик Четырнадцатый погубил больше народу при рытье водопроводов для госпожи де Ментенон, чем Конвент ради справедливого распределения податей, ради установления единства законов, ради национализации и равного дележа наследства, — разглагольствовал Массоль, молодой человек, ставший республиканцем только потому, что перед его фамилией недоставало односложной частицы.

— Кровь для вас дешевле вина, — возразил ему Моро, крупный помещик с берегов Уазы. — Ну, а на этот-то раз вы оставите людям головы на плечах?

— Зачем? Разве основы социального порядка не стоят нескольких жертв?

— Бисиу! Ты слышишь? Сей господин республиканец полагает, что голова вот того помещика сойдет за жертву! — сказал молодой человек своему соседу.

— Люди и события — ничто, — невзирая на икоту, продолжал развивать свою теорию республиканец, — только в политике и в философии есть идеи и принципы.

— Какой ужас! И вам не жалко будет убивать ваших друзей ради одного какого-то «де»?..

— Э, человек, способный на угрызения совести, и есть настоящий преступник, ибо у него есть некоторое представление о добродетели, тогда как Петр Великий или герцог Альба — это системы, а корсар Монбар — это организация.

— А не может ли общество обойтись без ваших «систем» и ваших «организаций»? — спросил Каналис.

— О, разумеется! — воскликнул республиканец.

— Меня тошнит от вашей дурацкой Республики! Нельзя спокойно разрезать каплуна, чтобы не найти в нем аграрного закона.

— Убеждения у тебя превосходные, милый мой Брут, набитый трюфелями! Но ты напоминаешь моего лакея: этот дурак так жестоко одержим манией опрятности, что, позволь я ему чистить мое платье на свой лад, мне пришлось бы ходить голышом.

— Все вы скоты! Вам угодно чистить нацию зубочисткой, — заметил преданный Республике господин. — По-вашему, правосудие опаснее воров.

— Хе, хе! — отозвался адвокат Дерош.

— Как они скучны со своей политикой! — сказал нотариус Кардо. — Закройте дверь. Нет того знания и такой добродетели, которые стоили бы хоть одной капли крови. Попробуй мы всерьез подсчитать ресурсы истины — и она, пожалуй, окажется банкротом.

— Конечно, худой мир лучше доброй ссоры и обходится куда дешевле.

Поэтому все речи, произнесенные с трибуны за сорок лет, я отдал бы за одну форель, за сказку Перро или за набросок Шарле.

— Вы совершенно правы!.. Передайте-ка мне спаржу… Ибо в конце концов свобода рождает анархию, анархия приводит к деспотизму, а деспотизм возвращает к свободе. Миллионы существ погибли, так и не добившись торжества ни одной из этих систем. Разве это не порочный круг, в котором вечно будет вращаться нравственный мир? Когда человек думает, что он что-либо усовершенствовал, на самом деле он сделал только перестановку.

— Ого! — вскричал водевилист Кюрси. — В таком случае, господа, я поднимаю бокал за Карла Десятого, отца свободы!

— А разве неверно? — сказал Эмиль. — Когда в законах — деспотизм, в нравах — свобода, и наоборот.

— Итак, выпьем за глупость власти, которая дает нам столько власти над глупцами! — предложил банкир.

— Э, милый мой. Наполеон по крайней мере оставил нам славу! — вскричал морской офицер, никогда не плававший дальше Бреста.

— Ах, слава — товар невыгодный. Стоит дорого, сохраняется плохо. Не проявляется ли в ней эгоизм великих людей, так же как в счастье — эгоизм глупцов?

— Должно быть, вы очень счастливы…

— Кто первый огородил свои владения, тот, вероятно, был слабым человеком, ибо от общества прибыль только людям хилым. Дикарь и мыслитель, находящиеся на разных концах духовного мира, равно страшатся собственности.

— Мило! — вскричал Кардо. — Не будь собственности, как могли бы мы составлять нотариальные акты!

— Вот горошек, божественно вкусный!

— А на следующий день священника нашли мертвым…

— Кто говорит о смерти?.. Не шутите с нею! У меня дядюшка…

— И конечно, вы примирились с неизбежностью его кончины.

— Разумеется…

— Слушайте, господа!.. СПОСОБ УБИТЬ СВОЕГО дядюшку. тсс! (Слушайте, слушайте! ) Возьмите сначала дядюшку, толстого и жирного, по крайней мере семидесятилетнего, — это лучший сорт дядюшек. (Всеобщее оживление. ) Накормите его под каким-нибудь предлогом паштетом из гусиной печенки…

— Ну, у меня дядя длинный, сухопарый, скупой и воздержный.

— О, такие дядюшки — чудовища, злоупотребляющие долголетием!

— И вот, — продолжал господин, выступивший с речью о дядюшке, — в то время как он будет предаваться пищеварению, объявите ему о несостоятельности его банкира.

— А если выдержит?

— Дайте ему хорошенькую девочку!

— А если он?.. — сказал другой, делая отрицательный знак.

— Тогда это не дядюшка… Дядюшка — это по существу своему живчик.

— В голосе Малибран пропали две ноты.

— Нет!

— Да!

— Aral Ага! Да и нет — не к этому ли сводятся все рассуждения на религиозные, политические и литературные темы? Человек — шут, танцующий над пропастью!

— Послушать вас, я — дурак?

— Напротив, это потому, что вы меня не слушаете.

— Образование — вздор! Господин Гейнфеттермах насчитывает свыше миллиарда отпечатанных томов, а за всю жизнь нельзя прочесть больше ста пятидесяти тысяч. Так вот, объясните мне, что значит слово «образование».

Для одних образование состоит в том, чтобы знать, как звали лошадь Александра Македонского или что дога господина Дезаккор звали Беросилло, и не иметь понятия о тех, кто впервые придумал сплавлять лес или же изобрел фарфор. Для других быть образованным — значит выкрасть завещание и прослыть честным, всеми любимым и уважаемым человеком, но отнюдь не в том, чтобы стянуть часы (да еще вторично и при пяти отягчающих вину обстоятельствах), а затем, возбуждая всеобщую ненависть и презрение, отправиться умирать на Гревскую площадь.

— Натан останется?

— Э, его сотрудники — народ неглупый!

— А Каналис?

— Это великий человек, не будем говорить о нем.

— Вы пьяны!

— Немедленное следствие конституции — опошление умов. Искусства, науки, памятники — все изъедено эгоизмом, этой современной проказой. Триста ваших буржуа, сидя на скамьях Палаты, будут думать только о посадке тополей.

Деспотизм, действуя беззаконно, совершает великие деяния, но свобода, соблюдая законность, не дает себе труда совершить хотя бы самые малые деяния.

— Ваше взаимное обучение фабрикует двуногие монеты по сто су, — вмешался сторонник абсолютизма. — В народе, нивелированном образованием, личности исчезают.

— Однако не в том ли состоит цель общества, чтобы обеспечить благосостояние каждому? — спросил сен-симонист.

— Будь у вас пятьдесят тысяч ливров дохода, вы и думать не стали бы о народе. Вы охвачены благородным стремлением помочь человечеству?

Отправляйтесь на Мадагаскар: там вы найдете маленький свеженький народец, сенсимонизируйте его, классифицируйте, посадите его в банку, а у нас всякий свободно входит в свою ячейку, как колышек в ямку. Швейцары здесь — швейцары, глупцы — глупцы, и для производства в это звание нет необходимости в коллегиях святых отцов.

— Вы карлист[31]!

— А почему бы и нет? Я люблю деспотизм, он подразумевает известного рода презрение к людям. Я не питаю ненависти к королям. Они так забавны!

Царствовать в Палате, в тридцати миллионах миль от солнца, — это что-нибудь да значит!

— Резюмируем в общих чертах ход цивилизации, — говорил ученый, пытаясь вразумить невнимательного скульптора, и пустился в рассуждения о первоначальном развитии человеческого общества и о первобытных народах:

— При возникновении народностей господство было в известном смысле господством материальным, единым, грубым, впоследствии, с образованием крупных объединений, стали утверждаться правительства, прибегая к более или менее ловкому разложению первичной власти. Так, в глубокой древности сила была сосредоточена в руках теократии: жрец действовал и мечом и кадильницей.

Потом стало два высших духовных лица: первосвященник и царь. В настоящее время наше общество, последнее слово цивилизации, распределило власть соответственно числу всех элементов, входящих в сочетание, и мы имеем дело с силами, именуемыми промышленностью, мыслью, деньгами, словесностью. И вот власть, лишившись единства, ведет к распаду общества, чему единственным препятствием служит выгода. Таким образом, мы опираемся не на религию, не на материальную силу, а на разум. Но равноценна ли книга мечу, а рассуждение — действию? Вот в чем вопрос.

— Разум все убил! — вскричал карлист. — Абсолютная свобода ведет нации к самоубийству; одержав победу, они начинают скучать, словно какой-нибудь англичанин-миллионер.

— Что вы нам скажете нового? Нынче вы высмеяли все виды власти, но это так же пошло, как отрицать бога! Вы больше ни во что не верите. Оттого-то наш век похож на старого султана, погубившего себя распутством! Ваш лорд Байрон, дойдя до последней степени поэтического отчаяния, в конце концов стал воспевать преступления.

— Знаете, что я вам скажу! — заговорил совершенно пьяный Бьяншон. — Большая или меньшая доза фосфора делает человека гением или же злодеем, умницей или же идиотом, добродетельным или же преступным.

— Можно ли так рассуждать о добродетели! — воскликнул де Кюрси. — О добродетели, теме всех театральных пьес, развязке всех драм, основе всех судебных учреждений!

— Молчи, нахал! Твоя добродетель-Ахиллес без пяты, — сказал Бисиу.

— Выпьем!

— Хочешь держать пари, что я выпью бутылку шампанского единым духом?

— Хорош дух! — вскрикнул Бисиу.

— Они перепились, как ломовые, — сказал молодой человек, с серьезным видом поивший свой жилет.

— Да, в наше время искусство правления заключается в том, чтобы предоставить власть общественному мнению.

— Общественному мнению? Да ведь это самая развратная из всех проституток! Послушать вас, господа моралисты и политики, вашим законам мы должны во всем отдавать предпочтение перед природой, а общественному мнению — перед совестью. Да бросьте вы! Все истинно — и все ложно! Если общество дало нам пух для подушек, то это благодеяние уравновешивается подагрой, точно так же как правосудие уравновешивается судебной процедурой, а кашемировые шали порождают насморк.

— Чудовище! — прерывая мизантропа, сказал Эмиль Блонде. — Как можешь ты порочить цивилизацию, когда перед тобой столь восхитительные вина и блюда, а ты сам того и гляди свалишься под стол? Запусти зубы в эту косулю с золочеными копытцами и рогами, но не кусай своей матери…

— Чем же я виноват, если католицизм доходит до того, что в один мешок сует тысячу богов, если Республика кончается всегда каким-нибудь Наполеоном, если границы королевской власти находятся где-то между убийством Генриха Четвертого и казнью Людовика Шестнадцатого, если либерализм становится Лафайетом[32]?

— А вы не обнимались с ним в июле?

— Нет.

— В таком случае молчите, скептик.

— Скептики — люди самые совестливые.

— У них нет совести.

— Что вы говорите! У них по меньшей мере две совести.

— Учесть векселя самого неба — вот идея поистине коммерческая!

Древние религии представляли собою не что иное, как удачное развитие наслаждения физического; мы, нынешние, мы развили душу и надежду — в том и прогресс.

— Ах, друзья мои, чего ждать от века, насыщенного политикой? — сказал Натан. — Каков был конец «Истории короля богемского и семи его замков»[33] — такой чудесной повести!

— Что? — через весь стол крикнул знаток. — Да ведь это набор фраз, высосанных из пальца, сочинение для сумасшедшего дома.

— Дурак!

— Болван!

— Ого!

— Ага!

— Они будут драться.

— Нет.

— До завтра, милостивый государь!

— Хоть сейчас, — сказал Натан.

— Ну, ну! Вы оба — храбрецы.

— Да вы-то не из храбрых! — сказал зачинщик, — Вот только они на ногах не держатся.

— Ах, может быть, мне и на самом деле не устоять! — сказал воинственный Натан, поднимаясь нерешительно, как бумажный змей.

Он тупо поглядел на стол, а затем, точно обессиленный своей попыткой встать, рухнул на стул, опустил голову и умолк.

— Вот было бы весело драться из-за произведения, которое я никогда не читал и даже не видал! — обратился знаток к своему соседу.

— Эмиль, береги фрак, твой сосед побледнел, — сказал Бисиу.

— Кант? Еще один шар, надутый воздухом и пущенный на забаву глупцам!

Материализм и спиритуализм — это две отличные ракетки, которыми шарлатаны в мантиях отбивают один и тот же волан. Бог ли во всем, по Спинозе, или же все исходит от бога, по святому Павлу… Дурачье! Отворить или же затворить дверь — разве это не одно и то же движение! Яйцо от курицы, или курица от яйца? (Передайте мне утку! ) Вот и вся наука.

— Простофиля! — крикнул ему ученый. — Твой вопрос разрешен фактом.

— Каким?

— Разве профессорские кафедры были придуманы для философии, а не философия для кафедр? Надень очки и ознакомься с бюджетом.

— Воры!

— Дураки!

— Плуты!

— Тупицы!

— Где, кроме Парижа, найдете вы столь живой, столь быстрый обмен мнениями? — воскликнул Бисиу, вдруг перейдя на баритон.

— А ну-ка, Бисиу, изобрази нам какой-нибудь классический фарс!

Какой-нибудь шарж, просим!

— Изобразить вам девятнадцатый век?

— Слушайте!

— Тише!

— Заткните глотки!

— Ты замолчишь, чучело?

— Дайте ему вина, и пусть молчит, мальчишка!

— Ну, Бисиу, начинай!

Художник застегнул свой черный фрак, надел желтые перчатки и, прищурив один глаз, состроил гримасу, изображая Ревю де Де Монд[34], но шум покрывал его голос, так что из его шутовской речи нельзя было уловить ни слова. Если не девятнадцатый век, так по крайней мере журнал ему удалось изобразить: и тот и другой не слышали собственных слов.

Десерт был сервирован точно по волшебству. Весь стол занял большой прибор золоченой бронзы, вышедший из мастерской Томира. Высокие фигуры, которым знаменитый художник придал формы, почитаемые в Европе идеально красивыми, держали и несли на плечах целые горы клубники, ананасов, свежих фиников, янтарного винограда, золотистых персиков, апельсинов, прибывших на пароходе из Сетубаля, гранатов, плодов из Китая — словом, всяческие сюрпризы роскоши, чудеса кондитерского искусства, деликатесы самые лакомые, лакомства самые соблазнительные. Колорит гастрономических этих картин стал ярче от блеска фарфора, от искрящихся золотом каемок, от изгибов ваз.

Мох, нежный, как пенная бахрома океанской волны, зеленый и легкий, увенчивал фарфоровые копии пейзажей Пуссена. Целого немецкого княжества не хватило бы, чтобы оплатить эту наглую роскошь. Серебро, перламутр, золото, хрусталь в разных видах появлялись еще и еще, но затуманенные взоры гостей, на которых напала пьяная лихорадочная болтливость, почти не замечали этого волшебства, достойного восточной сказки. Десертные вина внесли сюда свои благоухания и огоньки, свой остро волнующий сок и колдовские пары, порождая нечто вроде умственного миража, могучими путами сковывая ноги, отяжеляя руки.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4