Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Госпожа Фирмиани

ModernLib.Net / де Бальзак Оноре / Госпожа Фирмиани - Чтение (стр. 13)
Автор: де Бальзак Оноре
Жанр:

 

 


      Взгляд корсара привел генерала в замешательство, и он промолчал, а дочь взглянула на него, и взор ее выражал и торжество и печаль.
      - Генерал,- значительным тоном произнес корсар,- мой закон - ничего не присваивать себе из общей добычи за счет товарищей. Но нет никаких сомнений, что моя доля будет гораздо больше, чем отнятое у вас состояние. Позвольте мне возместить его вам другой монетой...
      Он взял из-под крышки рояля большую пачку банковых билетов и, не считая их, протянул маркизу - в пачке был миллион.
      - Вы понимаете,- произнес он,- что мне нечего делать на путях в Бордо... Итак, если вас не прельщают опасности нашей бродячей жизни, виды Южной Америки, наши тропические ночи, наши сражения и радостная надежда, что мы поддержим знамя молодой республики или имя Симона Боливара21, то вам придется нас оставить... Шлюпка и преданные люди ждут вас. Будем надеяться на третье и вполне счастливое свиданье...
      - Виктор, а мне так хочется, чтобы отец еще немного побыл с нами,- с досадою промолвила Елена.
      - Десять минут промедления, и мы, пожалуй, столкнемся со сторожевым фрегатом. Что ж, тогда позабавимся. А то наши люди скучают.
      - О, уезжайте, отец!- воскликнула Елена.- И отвезите вот это сестрице, братьям... и матери...- прибавила она,- на память от меня.
      Она схватила пригоршню самоцветов, ожерелий, драгоценностей, завернула их в кашемировую шаль и робко протянула отцу.
      - А что же мне сказать им? - спросил он, пораженный тем, что дочь помедлила, прежде чем произнести слово "мать".
      - Ах, как можете вы сомневаться в моей душе? Я ежедневно молюсь за их счастье.
      - Елена,- сказал старик, пристально глядя на нее,- неужели я не увижу тебя больше? Неужели никогда не узнаю, чтo заставило тебя бежать?
      - Это не моя тайна,- ответила она строго,- и даже если бы я имела право раскрыть ее, я бы вам о ней, пожалуй, не поведала. Десять лет меня терзали неслыханные муки.
      Она замолчала и протянула отцу подарки для семьи. Приключения на войне приучили генерала к весьма растяжимому понятию о военной добыче, и он принял подарки дочери, с приятностью подумав о том, что под влиянием такой чистой, возвышенной души, как душа его Елены, Парижанин остался честным человеком, что он просто воюет с испанцами. Его пристрастие к смельчакам восторжествовало. Решив, что было бы нелепо держаться сурово, он крепко пожал руку корсара, обнял Елену, единственную дочь свою, с сердечностью, присущей солдатам, и уронил слезу, осыпая поцелуями ее лицо, горделивое и мужественное выражение которого было ему так мило. Моряк был растроган и подвел к нему своих детей для благословения. Наконец долгим взглядом, не лишенным теплоты и ласки, было сказано последнее прости.
      - Будьте счастливы вечно! - воскликнул старик и быстро поднялся на палубу.
      Необычайное зрелище ждало генерала на море. "Святой Фердинанд", охваченный пламенем, пылал, как огромный костер. Матросы, собираясь потопить испанский бриг, нашли в его трюме груз рома, а так как рому и на "Отелло" было вдоволь, они потехи ради решили поджечь огромную чашу пунша в открытом море. Вполне понятно, что это забавляло людей, которые пресытились однообразным видом моря и хватались за все, лишь бы приукрасить свое существование. Когда генерал спускался с брига к шлюпке, в которой сидела шестерка крепких гребцов, внимание его невольно рассеивалось, и он то смотрел на огонь, пожиравший "Святого Фердинанда", то на дочь, которая стояла на корме "Отелло" рука об руку с корсаром. Воспоминания нахлынули на него, и, видя белое платье Елены, развевающееся и легкое, словно парус, различая посреди океана ее стройную и прекрасную фигуру, такую величественную, что, казалось, она господствует над морем, генерал по беспечности, свойственной военным, забыл, что он плывет над могилой храброго Гомеса. Над бригом темной тучей расплывался огромный столб дыма, и солнечные лучи, пронизывая ее то тут, то там, освещали все сказочным сиянием. Словно то было второе небо, мрачный купол, под которым сверкали огни, а над ним раскинулся необозримый лазурный небосвод, казавшийся в тысячу раз красивее благодаря этому мимолетному сочетанию. Необычайные оттенки дыма, то желтые, то золотистые, то красные, то черные, сливались, и он, клубясь, застилал горевший корабль, который трещал, скрипел, стонал. Огонь с рокотом подбирался к снастям и охватывал все судно,- так пламя народного восстания разносится по всем улицам города. Ром горел синеватым трепещущим пламенем, будто бог морей помешивал это пьяное зелье,- так студент весело поджигает пунш на какой-нибудь пирушке. Но солнце, свет которого был ярче, из зависти к этому дерзкому огню затмевало его своими лучами и почти не позволяло различать переливчатые цвета пожара. Будто вуаль, будто прозрачный шарф колыхался посреди огненного потока. "Отелло" убегал в новом направлении, стараясь поймать легкий ветерок, накренялся то в одну, то в другую сторону, словно бумажный змей в воздухе. Красавец-бриг, лавируя, бежал к югу; порою он скрывался от взора генерала, исчезая за столбом дыма, бросавшим на воду причудливую тень, порою показывался снова, плавно поднимаясь и убегая все дальше и дальше. Всякий раз, когда Елене удавалось увидеть отца, она взмахивала носовым платком, посылая ему прощальное приветствие. Вскоре "Святой Фердинанд" пошел ко дну, волны ключом забурлили вокруг него, но море тотчас же успокоилось. И не осталось от всей этой картины ничего, кроме облачка, плывшего по ветру. "Отелло" был уже далеко; шлюпка приближалась к берегу; между утлым челном и бригом повисло облако дыма. В последний раз генерал увидел дочь в просвете колыхавшегося дыма. Пророческое видение! Только белый платок, только платье вырисовывались на темном, буром фоне. Меж зеленой водою и синим небом уже не было видно брига. Елена стала чуть приметной точкой, тонким, изящным штрихом, небесным ангелом, мечтой, воспоминанием.
      Маркиз, восстановив свое состояние, умер, ибо силы его были подорваны. Несколько месяцев спустя после его смерти, в 1833 году, маркизе пришлось сопровождать Моину на воды в Пиренеи. Там избалованной дочке захотелось увидеть горные красоты, и мать отправилась с нею в горы. Вот какая трагическая сцена разыгралась на следующее утро после их возвращения на курорт.
      - Боже мой,- сказала Моина,- напрасно мы не остались еще на несколько дней в горах! Там было гораздо лучше. Вы слышали, мама, как неугомонно, как несносно пищал за стеной ребенок и как болтала какая-то противная женщина. Она изъясняется на каком-то диалекте, и я не поняла ни слова. Ну что у нас за соседи? Я глаз не сомкнула почти всю ночь!
      - А я ничего не слышала,- отвечала маркиза,- но, дорогая моя девочка, я попрошу хозяйку гостиницы освободить для нас другую комнату; мы останемся одни, без соседей, и нас не будет беспокоить шум. Как ты себя чувствуешь? Ты не очень утомлена?
      С этими словами маркиза подошла к постели Моины.
      - А нет ли у тебя жара? - спросила она, притрагиваясь к руке дочери.
      - Ах, оставь меня, мама, у тебя холодные пальцы.
      И девушка сердито откинулась на подушку, но в ее движении было столько грации, что матери трудно было обидеться. В этот миг из соседней комнаты донесся тихий, протяжный стон; от этого стона дрогнуло бы сердце любой женщины.
      - Ты всю ночь слышала стоны и не разбудила меня? Мы бы...
      Стон, выражавший невыносимое страдание, прервал речь маркизы; она воскликнула:
      - Там кто-то умирает! - и быстро вышла из комнаты.
      - Пришли мне Полину,- крикнула ей дочь,- я буду одеваться.
      Маркиза торопливо спустилась по лестнице и увидела, что хозяйка гостиницы стоит во дворе и вокруг нее собралось несколько человек - все внимательно слушали ее.
      - Сударыня, вы кого-то поместили рядом с нами, и, очевидно, человек этот тяжко болен...
      - Ах, и не говорите!- подхватила хозяйка.- Я сейчас послала за мэром. Это женщина, и представьте себе, бедняжка приплелась вчера вечером пешком; она шла из Испании, без денег и без паспорта. Она несла за спиной умирающего ребенка, и у меня духу не хватило прогнать ее. Нынче утром я сама пошла ее проведать, потому что вчера, когда она тут появилась, она разжалобила меня до слез. Вот ведь бедняжка! Она лежала рядом с сыночком, и оба они были при смерти. "Сударыня,- сказала она мне, снимая с пальца перстень,- больше у меня ничего не осталось, возьмите кольцо в счет уплаты; этого будет достаточно, я здесь пробуду недолго. Бедненький мой сынок! Мы умрем вместе". Вот что она сказала, а сама глаз не сводила с малыша. Взяла я ее кольцо, спросила, кто она такая, но она наотрез отказалась назвать себя... Я тут же послала за лекарем и за мэром.
      - Да ведь ей нужно помочь! - воскликнула маркиза.- Сделайте все, что понадобится. Господи, может быть, еще не поздно спасти ее! Я оплачу все расходы...
      - Ах, сударыня, она, видно, прегордая, и уж не знаю, согласится ли...
      - Я сама пойду к ней...
      И маркиза, немедля, поднялась к неизвестной, не подумав о том, какое тяжелое впечатление может произвести ее траурное платье на эту женщину, которая, как говорили, была при смерти. Увидев умирающую, маркиза побледнела. Несмотря на страшные страдания, изменившие прекрасное лицо Елены, она узнала свою старшую дочь!
      Когда в дверях появилась женщина в черном, Елена приподнялась, вскрикнула от ужаса и медленно стала опускаться на подушки, узнав в этой женщине свою мать.
      - Дитя мое,- промолвила г-жа д'Эглемон,- не нужно ли вам что- нибудь? Полина! Моина!
      - Мне уже ничего не нужно,- чуть слышно ответила Елена,- я надеялась увидеть отца, но ваш траур говорит мне...
      И, не досказав, Елена прижала ребенка к сердцу, словно хотела согреть его, поцеловала его в лоб, потом посмотрела на мать,- глаза ее по-прежнему выражали упрек, но она уже прощала, взгляд стал мягче. Маркизе не хотелось замечать этого упрека, она забыла, что Елена - дочь ее, зачатая в слезах и отчаянии, что она дитя долга, стала причиной ее самого большого горя; она тихо подошла к умирающей дочери, помня лишь о том, что Елена первая дала ей познать радость материнства. Ее глаза наполнились слезами, и, обняв дочь, она воскликнула:
      - Елена, дитя мое!
      Елена молчала. Она прислушивалась к последним вздохам своего последнего ребенка.
      В этот миг вошли Моина, ее горничная, хозяйка и врач. Маркиза сжимала холодеющую руку дочери в своей руке и смотрела на нее с искренним отчаянием. Вдова моряка - ей удалось во время кораблекрушения спасти лишь одного ребенка из всей своей счастливой семьи,- доведенная горем до исступления, взглянула на мать, и что-то ужасное было в ее глазах.
      - Все это дело ваших рук! Если бы вы были для меня тем, чем вы...
      - Моина, уйди!.. Все уходите отсюда! - крикнула г-жа д'Эглемон, стараясь заглушить голос Елены.- Умоляю тебя, дитя моя, не воскрешай сейчас наши печальные размолвки.
      - Я буду молчать,- ответила Елена, делая над собою нечеловеческое усилие.- Я ведь мать, я знаю, что Моина не должна... Но где мой ребенок?
      Моина вернулась, подстрекаемая любопытством.
      - Сестрица,- проговорила избалованная девушка,- вот доктор...
      - Ничто уже не поможет,- произнесла Елена.- Ах, зачем я не умерла в шестнадцать лет - ведь тогда я хотела покончить с собою... Вне законов нет счастья! Моина... ты...
      Она умерла, склонив голову к головке своего ребенка, сжимая его в объятиях.
      Вернувшись к себе в комнату, г-жа д'Эглемон сказала, заливаясь слезами:
      - Твоя сестра, должно быть, хотела тебе сказать, что для девушки счастье в любви невозможно вне общепринятых законов, а главное - вдали от матери.
      VI
      СТАРОСТЬ ПРЕСТУПНОЙ МАТЕРИ
      Однажды полуденной порою, в начале июня 1844 года, в саду, раскинувшемся вокруг большого особняка на улице Плюме в Париже, по аллее, залитой солнцем, ходила взад и вперед немолодая женщина; ей было лет под пятьдесят, но казалась она старше своего возраста. Она прошлась два - три раза по извилистой дорожке, никуда не сворачивая, чтобы не терять из виду окон тех покоев особняка, которые, видимо, привлекали все ее внимание, и села в садовое кресло, сплетенное из молодых веток, покрытых корою. С того места, где стояло это изящное кресло, через решетчатую ограду ей были видны внутренние бульвары и посреди них - великолепное здание Дома Инвалидов, вздымающее ввысь свой золоченый купол над целым морем вязов, а вокруг нее была менее величавая картина - сад, раскинувшийся перед серым фасадом одного из самых красивых особняков Сен-Жерменского предместья. Все было объято тишиною - соседние сады, бульвары. Дом Инвалидов: в этом аристократическом квартале жизнь пробуждается лишь к полудню. Если не чья-нибудь причуда, если только не вздумает какая- нибудь молоденькая дама покататься верхом или какой-нибудь старый дипломат исправить деловую бумагу, то в этот час все здесь еще спит или только пробуждается: и челядь и господа.
      Пожилая дама, вставшая спозаранку, была маркизой д'Эглемон, матерью г-жи де Сент-Эрен, владелицы этого особняка. Маркиза отказалась от него в пользу дочери, которой отдала и все свое состояние, оставив себе лишь пожизненную пенсию. Графиня Моина де Сент-Эрен была младшей дочерью г-жи д'Эглемон. Чтобы выдать ее замуж за наследника одного из самых прославленных родов Франции, мать пожертвовала всем. Это было так естественно,- она потеряла одного за другим двух своих сыновей: Гюстав, маркиз д'Эглемон, умер от холеры; Абель был убит в сражении у Константины. После Гюстава остались вдова и дети. Г-жа д'Эглемон не питала особенной нежности к своим сыновьям, а к внукам тем более. Она была внимательна к молодой маркизе, вдове своего сына, но то было чисто внешнее проявление чувств, предписываемое нам воспитанием и приличиями. Она привела в образцовый порядок состояние своих умерших детей, а своей любимице Моине отдала собственные сбережения и поместья. С самого детства Моина была хороша собою, обаятельна, и г-жа д'Эглемон любила ее больше других детей - такое душевное, невольное предпочтение присуще бывает матерям; это роковое влечение как будто необъяснимо, но человек наблюдательный объяснит его отлично. Пленительное личико Моины, звук голоса любимой дочки, ее манеры, походка, весь ее облик, движения - все пробуждало в маркизе ту глубокую нежность, которая волнует, оживляет и умиляет материнское сердце. Смысл жизни ее в настоящем, жизни в будущем и всей прожитой жизни заключался в сердце этой молодой женщины, которому она отдала все сокровища своей материнской любви. Моина была единственным утешением г-жи д'Эглемон, которая потеряла четверых старших детей. В самом деле, она, как говорили в свете, при самых трагических обстоятельствах лишилась красавицы-дочери, участь которой так и осталась неизвестной, и пятилетнего мальчика, погибшего от какого-то несчастного случая. Маркиза, разумеется, видела предзнаменование свыше в том, что судьба оказалась милостивой к ее любимице, и хранила лишь смутное воспоминание о своих детях, уже унесенных смертью; в глубине ее души они были как могильные холмы на поле брани, которых почти не видно: так заросли они полевыми цветами. Свет мог бы сурово потребовать от маркизы объяснения причин такого легкомыслия и такого предпочтения, но парижане до того захвачены вихрем событий, модами, новостями, что о прошлом г- жи д'Эглемон, вероятно, почти не вспоминали. Никто и не думал осуждать ее за то, что она была холодна к своим детям и быстро забыла их, да никого это и не волновало; зато ее беззаветная любовь к Моине умиляла многих, и это чувство уважали, как уважают иной предрассудок. К тому же маркиза редко появлялась в свете, а почти во всех знакомых домах она слыла доброй, кроткой, благочестивой, снисходительной. Только наблюдатель, любопытство которого живо затронуто, старается узнать, что же таится за теми внешними проявлениями чувств, которыми довольствуется свет. Притом многое прощается старикам, которые отодвигаются в тень и хотят стать лишь воспоминанием. Словом, на г-жу д'Эглемон, как на достойный образец, с готовностью ссылались дети, говоря с отцами, а зятья - говоря с тещами. Ведь она при жизни отдала все свое состояние Моине и, радуясь счастью молодой графини, жила только ею и ради нее. Иные предусмотрительные старики, несносные дядюшки, от которых ждут наследства, порицали ее за такую неосторожность, уверяя, что "наступит день, когда госпожа д'Эглемон, быть может, раскается, что она отдала дочери все свое состояние. Если она даже уверена в добром сердце госпожи де Сент-Эрен, то может ли она положиться на своего зятя?" Однако речи таких пророков встречались возгласами негодования, и все рассыпались в похвалах Моине.
      - Надо отдать справедливость графине де Сент-Эрен,- говорила одна молодая женщина,- мать ее ведет прежний образ жизни. У госпожи д'Эглемон великолепные покои; к ее услугам экипаж, и она может выезжать в свет, как бывало.
      - Только не в Итальянскую оперу,- вполголоса заметил некий старый бездельник, один из тех прихлебателей, которые считают, что они вправе осыпать друзей язвительными насмешками, чтобы доказать этим свою независимость.- Госпожа д'Эглемон из всего, что не имеет отношения к ее избалованной дочери, только музыку и любит. Какой прекрасной музыкантшей была она в свое время! Но ложу графини всегда осаждают молодые ветрогоны, а бедняжка маркиза боится стать помехой для своей доброй доченьки, которая слывет злой кокеткой. Поэтому госпожа д'Эглемон никогда не бывает в опере.
      - Госпожа де Сент-Эрен,- говорила девушка на выданье,- устраивает для своей матери дивные вечера, у нее салон, где бывает весь Париж.
      - Салон, где никто и внимания не обращает на маркизу,- возразил прихлебатель.
      - Госпожа д'Эглемон никогда не остается одна, это сущая правда,вставил какой-то франт, поддерживая молодых дам.
      - По утрам душечка Моина спит,- говорил старый сплетник, понизив голос.- В четыре часа душечка Моина выезжает в Булонский лес. По вечерам душечка Моина отправляется на бал или в Итальянский театр... Правда, госпожа д'Эглемон может видеть свою душечку, когда та одевается, или за обедом, если душечка Моина случайно обедает дома со своей любимой мамашей. Неделю тому назад, сударь,- сказал прихлебатель, подхватывая под руку застенчивого учителя, только что поступившего в дом, где происходил этот разговор,- я был у них и застал бедную мать в печальном одиночестве, у камина. "Что с вами?"спросил я. Маркиза посмотрела на меня с улыбкой, а глаза у нее были заплаканные. "Я размышляла,- отвечала она.- Как странно,- ведь у меня было пятеро детей, а я иногда совсем одинока. Но уж таков наш удел! К тому же для меня отрада, что моя Моина веселится". Она могла говорить со мной откровенно,- я знавал ее мужа. Заурядный был человек, ему повезло, что он женился на такой девушке. Разумеется, только ей он обязан тем, что стал пэром и придворным Карла Десятого.
      Но в болтовне светских людей столько ошибочных, суждений, с такой беспечностью наносят они глубокие душевные раны, что историк нравов обязан разумно взвешивать легкомысленные мнения, высказанные легкомысленными людьми. Да и вообще, как судить о том, кто виноват, кто прав: мать или ее дитя? Над их сердцами есть лишь один судья. Судья этот - Бог. Бог, который часто простирает возмездие свое в лоно семьи, восстанавливает детей против матерей, отцов против сыновей, народы против королей, владык против подданных, все сущее против всего сущего; который в мире духовном заменяет одни чувства другими, подобно тому, как весною молодые листья вытесняют старые, и который действует во имя непреложного порядка, во имя цели, ведомой лишь ему. Без сомнения, все направляется в лоно его или, вернее, туда возвращается.
      Благочестивые размышления эти, естественные в преклонном возрасте, бессвязно теснились в душе г-жи д'Эглемон; они реяли в какой-то полутьме, то исчезали, то рисовались отчетливо, словно цветы, которые буря разметала на поверхности вод. Она сидела утомленная, опечаленная долгими размышлениями, воспоминаниями, в которых перед человеком, предчувствующим близкую кончину, встает вся минувшая жизнь.
      Если бы какой-нибудь поэт, прогуливаясь в тот час по бульвару, заметил эту женщину, к которой так рано пришла старость, он решил бы, что она прелюбопытный персонаж. Всякий, кто увидал бы, как она сидит в полуденный час в кружевной тени акации, многое прочел бы по ее лицу, холодному и бледному даже под знойными лучами солнца. Выразительные черты ее отражали нечто более значительное, нежели ее жизнь, подходившую к концу, нечто более глубокое, нежели душу ее, измученную испытаниями. Ее лицо принадлежало к тому типу лиц, на котором вы, оставив без внимания множество других физиономий, лишенных своеобразия, задержите на миг свой взор и задумаетесь; так в Лувре среди множества картин на вас произведет захватывающее впечатление только величавый, проникнутый материнской скорбью облик, созданный кистью Мурильо, или лицо Беатриче Ченчи, которому Гвидо сумел придать самое трогательное выражение невинности, не стертое страшным преступлением, или творение Веласкеса, запечатлевшее угрюмые черты Филиппа Второго, которые дышат царственным могуществом, вселяющим ужас. Иные человеческие лица становятся властителями наших дум, они говорят с нами и вопрошают нас, отвечают на наши тайные мысли и даже представляются нам целой поэмой. Застывшее лицо г-жи д'Эглемон казалось одним из тех бесчисленных и страшных образов, что теснятся в "Божественной Комедии" Данте Алигьери.
      В быстролетные годы расцвета женской красоты она отлично служит притворству, к которому вынуждает женщину ее природная слабость и законы нашего общества. Чудесный, свежий цвет лица, блеск глаз, изящный рисунок тонких черт, богатство линий, резких или округлых, но чистых и совершенно законченных,- завеса для всех ее сокровенных волнений; если она покраснеет, это не выдаст движения ее души, а только оживит и без того яркие краски; огонь ее глаз, горящих жизнью, в ту пору скрадывает все внутренние вспышки, и пламя страданий, вырываясь на миг, делает ее еще пленительнее. Итак, нет ничего более непроницаемого, чем молодое лицо, ибо нет ничего неподвижнее. Лицо молодой женщины безмятежно, гладко, ясно, как поверхность дремлющего озера. Своеобразие начинает появляться в женском лице лишь к тридцати годам. До этого возраста художнику не найти в нем ничего, кроме бело-розовых красок, улыбок и выражения, которое повторяет одну и ту же мысль,- мысль о радостях молодости и любви, мысль однообразную и неглубокую; но в старости, когда женщина все уже испытала, следы страстей словно врезаются в лицо ее; она была любовницей, супругой, матерью; самые сильные проявления счастья и горя в конце концов меняют облик человека, искажают черты, бороздя лицо неисчислимыми морщинами, наделяя каждую из них своим языком; и женщина становится тогда величественной в своем страдании, прекрасной в печали своей, великолепной в своей невозмутимости, и если нам позволено будет развить наше необычайное сравнение, то в высохшем озере станут тогда видны следы всех родников, питавших его; тогда лицо женщины уже не привлечет внимания света, ибо в легкомыслии своем свет будет напуган тем, что разрушены его привычные понятия о красоте; не привлечет оно и посредственного, ничего не смыслящего художника, зато вдохновит истинного поэта, того, кто наделен чувством прекрасного, кто свободен от всех условностей, на которых зиждется столько ложных понятий об искусстве и красоте.
      Госпожа д'Эглемон была в модном капоре, но все же было заметно, что волосы ее, некогда черные, поседели от душевных тревог; они были разделены пробором, и прическа ее, говорившая об отменном вкусе, обнаруживавшая изящные привычки светской женщины, не закрывала увядший, морщинистый лоб, сохранивший свою прекрасную форму. По тонким, правильным чертам, по овалу лица еще можно было представить себе, как она была хороша собою прежде; должно быть, она некогда гордилась этим; но сколько тут было примет, которые возвещали о горестях, истомивших ее душу: лицо стало морщинистым, кожа на висках иссохла, щеки впали, веки опухли, а ресницы, это очарование взора, поредели. В ней было что-то замкнутое; ее сдержанность, величавая плавность ее поступи и движений внушали почтение. Скромность ее, превратившаяся в смирение, видимо, была порождена многолетней привычкой всегда держаться в тени ради дочери; и говорила она мало, тихо, как все люди, которые сосредоточенно размышляют, живут своею сокровенной жизнью. Поза ее и вся ее внешность вызывали неизъяснимое чувство,- не было оно ни страхом, ни состраданием, но в нем таинственно сочетались все ощущения, которые определяются этими столь различными понятиями. Наконец сами морщины ее, складки, избороздившие лицо, потухший, страдальческий взор - все красноречиво свидетельствовало о слезах, которыми переполнено сердце и которые никогда не увлажняют глаз. Люди несчастные, привыкшие взывать к небу с мольбой об утешении в горестях жизни, сразу бы распознали по взгляду этой женщины, что и для нее молитва является единственным прибежищем в повседневных страданиях и что у нее еще кровоточат те тайные раны, от которых гибнут все цветы души, вплоть до материнских чувств. У живописца есть краски для таких портретов, но никакими словами не передать их; сущность лица, его выражение - само по себе явление необъяснимое, и лишь зрение помогает нам уловить его; у писателя есть только один способ дать представление о страшных переменах, происшедших во внешности его героев: он должен рассказать о тех событиях, из-за которых они появились. Все в этой женщине говорило о бесшумной ледяной грозе, о тайной борьбе между героизмом страдающей матери и убожеством наших чувств, недолговечных, как и мы сами, в которых нет ничего вечного. Страдания эти, беспрестанно подавляемые, в конце концов подорвали ее здоровье. Без сомнения, глубокие материнские муки физически изменили ее сердце; болезнь, вероятно аневризм, медленно подтачивала маркизу д'Эглемон, но она и не думала об этом. Истинная скорбь покоится в глубоком тайнике, уготовленном ею для себя, и будто спит там, но на самом деле постепенно снедает душу, как та ужасная кислота, что разрушает кристалл. Вот две слезинки скатились по щекам маркизы, и она поднялась, точно какая-то мысль, еще более тягостная, чем все остальные, причинила ей душевную боль. Она, конечно, раздумывала о будущем Моины, предвидела все несчастья, которые суждены ее дочери, на нее нахлынули воспоминания о всех бедах, выпавших ей самой в жизни, и сердце ее сжалось.
      Тревога матери будет понятна, когда мы объясним, в каком положении находилась ее дочь.
      Граф де Сент-Эрен уехал полгода назад с дипломатической миссией. Пока его не было, Моина, у которой тщеславие светской модницы сочеталось с прихотями избалованного ребенка, развлекалась тем, что, по легкомыслию ли или повинуясь женскому кокетству, а может быть, чтобы испытать власть своих чар, вела интригу с одним ловким и бессердечным молодым человеком, уверявшим ее, будто он теряет рассудок от любви; с такой любовью, однако, отлично уживаются мелкие тщеславные побуждения светского фата. Долгий опыт научил г-жу д'Эглемон разбираться в жизни, правильно судить о людях, опасаться света; она следила за ходом этого романа и предчувствовала, что дочь погубит себя, что она попала в сети к человеку, у которого нет ничего святого. Да и как было ей не страшиться, зная, что человек, которому Моина так радостно внимает,- распутник. Итак, ее любимая дочка стояла на краю пропасти. Г-жа д'Эглемон была глубоко уверена в этом, но не решалась остановить дочь,Моина внушала ей робость. Она заранее знала, что дочь и слушать не станет ее мудрых предостережений; она не имела никакой власти над этой душою, железной по отношению к ней, мягкой ко всем другим. Она так обожала дочку, что, вероятно, с участием отнеслась бы ко всем треволнениям ее любви, если бы могла найти ей оправдание в благородном характере обольстителя, но Моине просто хотелось пококетничать, а маркиза презирала графа Альфреда де Ванденеса, угадывая, что он смотрит на свою интрижку с Моиной, как на партию в шахматы. Альфред де Ванденес вызывал отвращение у этой несчастной матери, но ей приходилось утаивать главные причины своей нелюбви к нему. С маркизом де Ванденесом, отцом Альфреда, у нее были близкие отношения; дружба эта, к которой свет относился с уважением, позволяла теперь молодому человеку запросто приходить к г-же де Сент-Эрен, и он уверял, что влюблен в нее с детства. Впрочем, г-же д'Эглемон не удалось бы возвести преграду между дочерью и Альфредом де Ванденесом, даже если бы она вымолвила то ужасное слово, которое должно было бы разлучить их; она знала, что ничего не добьется, невзирая на силу этого слова, которое обесчестило бы ее в глазах дочери. Альфред был чересчур испорчен, Моина - чересчур лукава, чтобы поверить этому откровенному признанию, и молодая графиня, пожалуй, не посчиталась бы с ним, думая, что мать хитрит. Г-жа д'Эглемон сама воздвигла себе темницу, замуровала себя в ней и должна была умереть, видя, как губит свою прекрасную молодую жизнь ее Моина, ее гордость, счастье и утешение, ибо жизнь Моины была для нее неизмеримо дороже, нежели ее собственная. Какие ужасные, невероятные, безмолвные муки! Какая бездонная пучина!
      Она нетерпеливо ждала, когда же наконец дочь проснется, и страшилась этого, словно приговоренный к смерти, который хочет покончить счеты с жизнью, но содрогается при мысли о палаче. Маркиза решилась на последний шаг; но, быть может, она боялась не того, что попытку ее постигнет неудача, а что сердце ее будет уязвлено, и это лишало ее мужества; вот до чего дошла она в своей материнской любви: она обожала дочь и боялась ее, страшилась удара кинжала и подставляла ему свою грудь. Материнское чувство беспредельно, и сделать равнодушным сердце матери может только смерть или сила какого-нибудь иного тиранического чувства: религии или любви. С самого утра беспощадная память рисовала маркизе немало событий прошлого, как будто незначительных, но играющих огромную роль в нашей внутренней жизни. В самом деле, порою довольно одного жеста, и разыграется целая трагедия; довольно одного слова, и жизнь будет разбита; довольно одного безразличного взгляда, и будет убита самая пылкая страсть. Маркиза д'Эглемон видела чересчур много таких жестов, слышала чересчур много таких речей, ловила чересчур много взглядов, терзающих душу, и не могла почерпнуть надежду в своих воспоминаниях.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14