Но любовь бывает в жизни только одна. Итак, все споры о чувствах, письменные или устные, сводятся к двум вопросам: страсть ли это? любовь ли это? Не познав наслаждений, которые укрепляют любовь, любить нельзя, и потому герцогиня попала под иго страсти; она предавалась испепеляющим волнениям, невольным расчётам, неутолённым желаниям — всему, что выражается словом страсть: она страдала. В её смятенной душе вздымались бури тщеславия, самолюбия, гордости, высокомерия, все разновидности эгоизма, соединённые вместе. Она сказала мужчине: «Я люблю тебя, я твоя!» Возможно ли, чтобы герцогиня де Ланже произнесла такие слова напрасно? Она должна или быть любимой, или отречься от своей общественной роли. На своём сладострастном ложе, ещё не согретом сладострастием, она томилась и металась, повторяя: «Я хочу быть любимой!» Ещё не утраченная вера в себя давала ей надежду на успех. Герцогиня была уязвлена, надменная парижанка унижена, женщина грезила о радостях любви, и природа, мстя за потерянное время, распаляла её воображение неугасимым жаром любовных наслаждений. Она почти достигала чувства любви, ибо среди мучительных любовных сомнений находила счастье уже в том, что могла сказать себе: «Я люблю его». И Бога и весь мир она готова была повергнуть к его ногам. Монриво стал теперь её божеством. Следующий день она провела в каком-то душевном оцепенении, перемежающемся с невыразимыми волнениями плоти. Она написала множество писем и все их изорвала, она строила тысячи невероятных предположений. В тотчас, когда, бывало, Монриво посещал её, у неё явилась надежда, что он придёт, и она замерла в сладостном ожидании. Все её чувства обратились в слух. По временам она закрывала глаза и напряжённо прислушивалась к самым отдалённым звукам. Порою она мечтала иметь силу опустошить все пространство между собою и возлюбленным, чтобы в полной тишине различать звуки на огромном расстоянии. В этой сосредоточенности тиканье маятника раздражало её, точно зловещее бормотание, и она остановила часы. В гостиной пробило полночь.
— Боже мой! — прошептала она. — Какое счастье было бы увидеть его здесь! А ведь он приходил сюда когда-то, пылая страстью. Голос его звучал в этом будуаре. А теперь здесь так пусто!
Вспоминая, как она разыгрывала тут сцены обольщения, которые и привели их к разрыву, она долго плакала, терзаясь отчаянием.
— Осмелюсь доложить, герцогиня, что уже два часа ночи, — сказала ей горничная, — я думала, что барыне нездоровится.
— Да, пора спать, — отвечала г-жа де Ланже, вытирая слезы, — только запомните, Сюзетта, никогда не входите ко мне без зова, говорю вам это раз навсегда.
Целую неделю г-жа де Ланже посещала все дома, где надеялась встретить г-на де Монриво. Против обыкновения, она приезжала рано и подолгу засиживалась; она больше не танцевала, она играла в карты. Тщетные старания! Ей нигде не удавалось увидеть Ар-мана, а имени его она не осмеливалась произнести. Но как-то вечером, в минуту отчаяния, она спросила у г-жи де Серизи, стараясь придать своему голосу полную беззаботность:
— Уж не рассорились ли вы с господином де Монриво? Я давно не вижу его у вас.
— Так, значит, и у вас он больше не бывает! — сказала графиня со смехом. — Впрочем, его вообще нигде не видно, вероятно, увлёкся какой-нибудь женщиной.
— Мне казалось, — продолжала герцогиня кротко, — что маркиз де Ронкероль ему приятель…
— Никогда в жизни не слыхала от брата, что он с ним близок. Госпожа де Ланже замолчала. Графиня де Серизи, решив, что может безнаказанно подтрунить над тайной привязанностью, которая так долго ей досаждала, возобновила разговор:
— Неужели вы сожалеете об этом угрюмом чудаке? О нем идёт ужасная молва: оскорбите его, и он никогда не вернётся, никогда не простит; полюбите его, и он прикуёт вас цепью. Один из тех, кто превозносит его до небес, на все мои замечания отвечал одной и той же фразой: «Он умеет любить». Мне все время твердят: «Монриво на все пойдёт ради друга, это великая душа!» Благодарю покорно, общество не нуждается в столь великих душах. Они очень хороши у себя дома, пусть там и остаются, а нас предоставят нашим милым пустякам. Не правда ли, Антуанетта?
При всей своей светской выдержке герцогиня казалась взволнованной, однако ответила самым естественным тоном, обманувшим её приятельницу:
— Мне жаль, что я больше его не вижу, я интересовалась им и относилась к нему с искренней приязнью. Вы можете смеяться надо мной, дорогая, но я люблю людей высокой души. Отдаться глупцу — не значит ли откровенно признать, что в вас говорит одна чувственность?
Госпожа де Серизи всегда отличала самых пошлых молодых людей и в последнее время состояла в связи с красавцем маркизом д'Эглемоном.
Будьте уверены, что графиня не затянула своего визита. Г-жа де Ланже, обнадёженная вестью об уединённой жизни Армана, тотчас же написала ему смиренное и нежное письмо, которое должно было привести его к ней, если он любил её по-прежнему. Наутро она отправила письмо с лакеем и, когда тот вернулся, спросила, передал ли он письмо маркизу в собственные руки; получив утвердительный ответ, она помимо воли радостно встрепенулась. Арман был в Париже, проводил время в одиночестве у себя дома, перестал выезжать в свет. Стало быть, она все ещё любима. Весь день она ждала ответа, но ответа не было. Изнывая от нетерпения, Антуанетта старалась оправдать эту задержку: Арман, вероятно, занят, ответ придёт по почте. Но вечером она уже не могла обманывать себя. Какой ужасный день, полный сладостных мучений, лихорадочного трепета, губительных сердечных порывов! Утром она послала к Арману за ответом.
— Господин маркиз изволил передать, что пожалует лично, — доложил Жюльен.
Она поспешно ушла к себе и бросилась на кушетку, чтобы совладать со своим волнением.
«Он придёт!»
Сердце её готово было разорваться. Горе тем, в ком ожидание не вызывает мучительных бурь, не зарождает восхитительных наслаждений; они лишены божественного огня, который выявляет образы вещей и раскрывает двойной смысл природы, привязывая нас и к её чистой сущности и к её реальности. Любить и ждать — не означает ли непрерывно истощать себя надеждой, подвергать себя бичеванию страсти, жестокой, но и отрадной — ибо она не знает разочарований, приносимых действительностью. Душа, томящаяся ожиданием, исходящая силой и желаниями, не подобна ли цветам, источающим благовонные испарения? Мы скоро охладеваем к яркой и бесплодной красоте хореопсисов и тюльпанов, но впиваем вновь и вновь сладостный аромат флёрдоранжа и волькамерии, цветов, которые на родине невольно сравнивают с юными влюблёнными невестами, прекрасными своим прошлым, прекрасными своим будущим.
Герцогиня изведала радости новой жизни, упоённо предаваясь этому любовному самобичеванию; все её чувства преобразились, по-новому раскрывая ей смысл и назначение житейских мелочей. Поспешно занявшись своим туалетом, она поняла, что значит изысканность наряда и кропотливые заботы о красоте, когда они вдохновлены любовью, а не тщеславием; уже самые эти приготовления помогли ей перенести долгие часы ожидания. Окончив туалет, она снова почувствовала необычайную тревогу и нервную лихорадку жестокой страсти, приводящей в брожение все мысли, мучительной и болезненно манящей. Герцогиня была готова к двум часам дня, но наступил уже двенадцатый час ночи, а Монриво все не приходил. Описать сердечные муки этой женщины, этого балованного ребёнка цивилизации, так же трудно, как взвесить, сколько поэзии может сосредоточиться в одной-единственной мысли, сколько сил источает душа при звуке колокольчика, сколько жизни уносит отчаяние, вызванное стуком кареты, которая проехала мимо.
— Уж не посмеялся ли он надо мной? — промолвила она, услышав, как пробило полночь.
Она побледнела, зубы её стучали; ломая руки, металась она по будуару, куда так часто входил он без зова. Потом она смирилась.
Разве сама она не заставляла его бледнеть и метаться под градом язвительных насмешек?
Г-жа де Ланже поняла, как плачевна судьба любящей женщины из-за того, что она не имеет возможности действовать подобно мужчинам и принуждена покорно ждать. Пойти первой навстречу возлюбленному — ошибка, которую редко прощают мужчины. Большинство из них думает, что женщина унижает себя, принося этот небесный дар; но Арман был человеком большой души, одним из тех немногих, кто в состоянии понять, что такая несдержанность вызвана вечной любовью.
«Что же, я пойду сама, — решила г-жа де Ланже, ворочаясь без сна в своей постели, — я пойду к нему, протяну ему руку, буду протягивать её неустанно. Человек возвышенный увидит в каждом шаге, который женщина делает ему навстречу, обеты любви и постоянства. Да, ангелы нисходят к людям с небес, я хочу быть ангелом для него».
На следующий день она написала записку, блистающую остроумием всех десяти тысяч Севинье, которых насчитывает современный Париж. Да, чтобы искусно изливать жалобы не унижаясь, парить на крыльях, а не влачиться по земле, упрекать не оскорбляя, мило возмущаться, прощать, не роняя себя, сказать все, не признавшись ни в чем, — словом, чтобы написать это очаровательное письмецо, поистине надо было быть герцогиней де Ланже, достойной воспитанницей княгини де Бламон-Шоври. Жюльен отнёс его. Жюльен, подобно всем лакеям, был жертвой маршей и контрмаршей любви.
— Что вам ответил господин де Монриво? — спросила она так равнодушно, как только могла, когда Жюльен давал ей отчёт в исполненном поручении.
— Господин маркиз просил передать вашему сиятельству, что, мол, хорошо.
Как трудно подавить движения души! Услышать при любопытных свидетелях волнующее сердце известие и ничем не выдать себя, не проронить ни слова! Одно из тысячи мучений богатых людей.
Целых три недели г-жа де Ланже писала письма г-ну де Монриво, не получая ответа. Наконец она сказалась больной, чтобы избавиться от обязанностей по отношению к принцессе и к светскому обществу. Она принимала только отца — герцога де Наваррена, двоюродную бабку — княгиню де Бламон-Шоври, старого видама де Памье — двоюродного деда с материнской стороны, и дядю своего мужа — герцога де Гранлье. Все они легко поверили в её болезнь, видя, как она бледнела, худела и таяла день ото дня. Смутные порывы подлинной любви, уколы оскорблённого самолюбия, постоянное презрение со стороны того единственного человека, которого она ценила, вечно пламенеющие и вечно обманутые надежды — вся эта бесполезная трата сил подтачивала её душу и тело. Она жестоко расплачивалась за своё загубленное прошлое. Наконец она выехала, чтобы присутствовать на параде, где должен был участвовать генерал де Монриво. Сидя с королевской фамилией на балконе Тюильрийского дворца, герцогиня пережила одну из тех восхитительных минут, какие долго не забываются. Она появилась томная и прекрасная, и все глаза обратились к ней с восторгом. Ей удалось обменяться несколькими взглядами с Монриво, чьё присутствие делало её ещё красивее. Генерал проехал почти под самым балконом во всем великолепии военной формы, действующей на женское воображение неотразимо, в чем признаются даже ханжи. Для влюблённой женщины, уже два месяца не видавшей своего избранника, этот краткий миг мелькнул, как некое сновидение, когда глазам мгновенно открывается беспредельный горизонт. Только женщины или юноши могут представить себе, с какой безумной, неистовой жадностью впились в Монриво глаза герцогини. Что касается мужчин, если им и случалось испытать в юности, в опьянении первой страсти, подобные нервные потрясения, то впоследствии они забывают о них начисто и даже отрицают эти экстазы сладострастия — единственное название, подходящее для таких неизъяснимых откровений. Религиозный экстаз есть безумие мысли, отрешённой от земных уз, тогда как в любовном экстазе смешиваются, сплетаются и сливаются все силы нашей духовной и телесной природы. Если женщина подпадает под ярмо неистовой тиранической страсти, властно захватившей герцогиню де Ланже, то решения сменяют друг друга так стремительно, что невозможно отдать в них отчёт. Думы набегают одна на другую и мчатся, словно облака, уносимые ветром в сероватой дымке, заволакивающей солнце.
С этого момента события говорят сами за себя. Вот как развёртывались эти события. На следующий день после парада г-жа де Ланже послала свою карету и выездных лакеев к дому маркиза де Монриво, велев дожидаться у дверей с восьми утра до трех часов пополудни. Арман жил на улице Сены, в двух шагах от палаты пэров, где в тот день было назначено заседание. Но ещё задолго до того, как пэры начали собираться во дворец, несколько человек заметили выезд и ливрейных лакеев герцогини. Барон де Моленкур, молодой офицер, отвергнутый г-жой де Ланже и пригретый графиней де Серизи, первый узнал её лакеев. Он тут же поспешил к своей любовнице и рассказал ей под секретом об этой странной выходке. С быстротою молнии новость облетела все кружки Сен-Жермен-ского предместья, разнеслась при дворе, достигла Елисейского дворца, стала злобой дня и темой всех разговоров с полудня до самого вечера. Почти все женщины на словах отрицали этот факт, но всем своим видом опровергали свои слова; мужчины же верили и выражали г-же де Ланже горячее сочувствие.
— У этого дикаря Монриво железный характер, наверное, он сам потребовал такой скандальной огласки, — говорили одни, обвиняя во всем Армана.
— Честное слово! — говорили другие. — Опрометчивость госпожи де Ланже — верх благородства! На виду у всего Парижа пожертвовать ради любовника своей репутацией, уважением общества, своим положением, состоянием — да это целый переворот в жизни женщины, смелый, точно удар ножом того парикмахера, что так растрогал Каннинга на суде присяжных. Ни одна из наших дам, злословящих о герцогине, не способна на подобную прямоту, достойную древних времён. Так откровенно выдать самое себя — да госпожа де Ланже просто героиня! С этого дня она может любить только одного Монриво. Разве нет величия в словах женщины: «У меня будет одна только страсть».
— Во что же обратится общество, господа, если вы будете превозносить порок, не почитая добродетели? — возразила жена генерального прокурора, графиня де Гранвиль.
Пока во дворце, в Сен-Жерменском предместье и на Шоссе д'Антен перешёптывались, обсуждая крушение этой аристократической добродетели, пока усердные молодые люди мчались верхом на улицу Сены, чтобы взглянуть на карету и удостовериться, что герцогиня действительно у г-на де Монриво, — сама она лежала без сил, объятая трепетом, в своём будуаре. Арман, не ночевавший дома, прогуливался с г-ном де Марсе по Тюильрийскому саду. Престарелые родственники г-жи де Ланже посетили друг друга и решили съехаться все вместе у неё в доме, чтобы пожурить её хорошенько и попытаться замять скандал, вызванный её поведением. В три часа пополудни герцог де Наваррен, видам де Памье, старая княгиня де Бламон-Шоври и герцог де Гранлье встретились в гостиной г-жи де Ланже, чтобы дождаться её возвращения. Им, как и всем прочим, слуги объявили, что их госпожи нет дома. Герцогиня не велела делать исключения ни для кого. Эти четыре личности, знаменитые в аристократической сфере, все наследственные притязания и семейные перевороты коей подробно освещаются ежегодно в Готском альманахе, заслуживают краткого наброска, иначе наша картина общественных нравов будет неполной.
Княгиня де Бламон-Шоври была среди женщин наиболее поэтическим обломком царствования Людовика XV, который, если верить молве, своим прозвищем Возлюбленный обязан был до некоторой степени и ей в те времена, когда она была молода и прекрасна. От былой красоты у неё остался только орлиный нос — тонкий и выгнутый, как турецкая сабля, — главное украшение её лица, напоминающего старую белую перчатку, жидкие волосы, завитые и напудренные, туфли на каблучках, кружевной чепец с бантами, чёрные митенки и чрезвычайное самодовольство. Чтобы отдать ей полную справедливость, следует добавить, что она была столь высокого мнения о своих увядших прелестях, что выезжала на вечера сильно декольтированная, носила длинные перчатки и по-прежнему подкрашивала щеки знаменитыми в своё время мартеновскими румянами. Зловещая приветливость её морщинистого лица, необычайный огонь зорких глаз, чопорное достоинство осанки, острый язык с тройным жалом и непогрешимо точная память придавали этой старухе большой вес в обществе. В архиве её мозга хранились все пергаменты государственных хартий, и она знала наизусть все родственные связи королевских, герцогских и графских домов Европы, вплоть до самых отдалённых потомков Карла Великого. Таким образом, от её внимания не мог ускользнуть ни один незаконно присвоенный титул. Юноши, заботящиеся о своей репутации, честолюбцы, молодые женщины постоянно являлись к ней на поклон. Её салон считался одним из самых влиятельных в Сен-Жерменском предместье, где изречения этого Талейрана в юбке имели силу закона. Многие ездили к ней советоваться о правилах этикета, о принятых обычаях, а также учиться хорошему тону. И впрямь, ни одна старуха не умела с таким изяществом прятать в карман табакерку; а её движения, когда она садилась, скрестив ноги и оправляя юбку, были так уверенны и грациозны, что возбуждали зависть в самых элегантных женщинах. Первую треть своей жизни она говорила звонким голосом, но не могла помешать ему спуститься ниже и теперь произносила слова в нос, с необычайной внушительностью. От её громадного состояния у неё осталось сто пятьдесят тысяч ливров в лесных угодьях, великодушно возвращённых ей Наполеоном. Следовательно, как состояние, так и сама её особа были весьма значительны. Эта единственная в своём роде древность расположилась у камина в покойном кресле, беседуя с видамом де Памье, другим обломком старины. Знатный старец, бывший командор Мальтийского ордена, высокий, длинный и тощий, неизменно носил слишком тесный воротник, который подпирал его обвисшие щеки и заставлял высоко держать голову — манера, обычно указывающая на самодовольство, но у него оправданная вольтерьянским складом ума. Его слегка выпученные глаза, казалось, все видели — и действительно замечали все. Он закладывал себе уши ватой. Его особа являла собою совершённый образец аристократических линий, тонких и хрупких, гибких и изящных, напоминая змею, которая может то извиваться, то выпрямляться, становиться то мягкой, то упругой.
Герцог де Наваррен прогуливался взад и вперёд по гостиной в сопровождении герцога де Гранлье. Оба они были ещё бодрые старики, лет по пятидесяти пяти, толстые и плотные, упитанные, с несколько багровым цветом лица, с утомлёнными глазами и уже отвисшей нижней губой. Если бы не их изысканная речь, учтивая любезность, непринуждённость, способная порою внезапно обернуться наглостью, поверхностный наблюдатель мог бы принять их за банкиров. Но всякое сомнение рассеивалось, когда вы слышали их разговор, вкрадчивый с теми, кого они опасались, сухой и бессодержательный с равными, полный коварства с низшими, которых придворные и государственные деятели так ловко умеют приручить многоречивой лестью и оскорбить неожиданной дерзостью. Таковы были представители высшей аристократии, желающей или умереть, или остаться в полной неприкосновенности, достойной в той же мере похвалы, как и порицания; всегда судимой несправедливо, пока не найдётся поэт, который воспел бы, как умирала она под топором Ришелье, радуясь, что повинуется королю, как умирала в 89-м году, презирая гильотину, в которой видела осуществление подлой мести.
Все четверо говорили высоким тонким голосом, необычайно подходящим к их мыслям и обхождению. Все четверо были совершенно равны между собою. Старая придворная привычка таить свои чувства не дозволяла им, вероятно, выражать недовольство по поводу выходки своей юной родственницы.
Чтобы оградить себя от обвинений со стороны критиков в ребячливой нелепости следующей сцены, пожалуй, необходимо указать, что Локк, находясь в обществе английских вельмож, славившихся своим остроумием, изысканными манерами и политическим весом, зло подшутил над ними, записав стенографически, особым способом, их разговор, и вызвал взрывы хохота, прочитав его им и спросив, какие же выводы можно из него сделать. В самом деле, высшие классы любой страны пользуются особым жаргоном, и если их мишурную болтовню промыть в литературной и философской золе, то на дне останется лишь ничтожная крупица золота. На всех ступенях светского общества, за исключением нескольких парижских салонов, наблюдатель услышит одни и те же нелепости, различающиеся меж собой лишь большим или меньшим слоем лака. В сущности, содержательные беседы являются лишь редким исключением, обычно в светских кругах преобладают глупость и невежество. Если в высших сферах и принято много говорить, зато думают там мало. Думать утомительно, а богачи любят проводить жизнь без труда и усилий. Поэтому, только сравнивая шутки и остроты разных слоёв общества, от парижского уличного мальчишки до пэра Франции, наблюдатель может оценить слова г-на де Талейрана: манеры — это все, изящный перевод юридической аксиомы: дело не в содержании, а в форме. Поэт, несомненно, отдаст предпочтение низшим классам, мысли которых всегда носят яркий и грубоватый поэтический отпечаток. Это отступление отчасти поможет понять также и бесплодие светских салонов, их пустоту, бессодержательность и то отвращение, какое в людях недюжинных вызывает тяжкая необходимость высказывать там свои мысли.
Герцог вдруг остановился, словно его осенила блестящая идея, и обратился к своему соседу:
— Говорят, вы продали Торнтона?
— Нет, он заболел. Я очень боюсь его потерять, это превосходная лошадь для охоты… Не знаете ли вы, как себя чувствует герцогиня де Мариньи?
— Не знаю, я не был у неё сегодня. Я как раз собирался её навестить, когда вы приехали посоветоваться насчёт Антуанетты. Но вчера она была совсем плоха, почти безнадёжна, её даже причащали.
— С её смертью положение вашего кузена сильно изменится.
— Нимало. Она уже заранее произвела раздел имущества и оставила себе пенсию, которую ей выплачивает племянница, госпожа де Суланж, получившая гебрианское поместье в пожизненное владение.
— Это будет большой потерей для общества. Прекрасная была женщина. Её родным будет сильно недоставать её советов, её богатого опыта. Между нами говоря, она-то и была главой семьи. Сын её, Мариньи — премилый человек, обходителен, хороший собеседник. Он приятен, весьма приятен, этого нельзя отрицать, но… совершенно не умеет себя вести. А между тем ведь он не глуп! На днях он обедал в клубе с этой компанией богачей с Шоссе д'Антен. Его видит ваш дядя, который постоянно ходит туда играть в карты. Удивлённый этой встречей, он спрашивает, состоит ли он членом клуба. «О да, — отвечает тот, — я больше не бываю в свете, я живу с банкирами». И знаете почему? — спросил маркиз с тонкой усмешкой.
— Нет.
— Он увивается за новобрачной, за малюткой Келлер, дочкой Гондревиля, — говорят, она имеет большой успех в их кругу.
— Однако Антуанетта не скучает, надо полагать, — заметил старый видам.
— Из любви к нашей милой крошке я довольно странно провожу нынче время, — вздохнула княгиня, пряча в карман табакерку.
— Дорогая тётушка, я в отчаянии, — воскликнул герцог, остановившись перед ней, — только солдат Бонапарта способен потребовать от порядочной женщины такого нарушения всех приличий. Сказать по правде, Антуанетта могла бы сделать лучший выбор.
— Но, дорогой друг, — заметила княгиня, — Монриво фамилия древняя и весьма знатная, они кровно связаны со всей высшей бургундской аристократией. Если бы в Галисии угас род Риводу д'Аршу Дюльменской ветви, к Монриво перешли бы поместья и титулы д'Аршу; он наследует им через прапрадеда.
— Вы уверены?
— Мне известно это лучше, чем покойному отцу Монриво, с которым я часто встречалась; я сама ему это и сообщила. Он смеялся над всем этим, хотя и был кавалером многих орденов; он был приверженцем энциклопедистов. Но брату его это сильно помогло в эмиграции. Я слыхала, что его северная родня приняла его прекрасно…
— Да, действительно. Граф де Монриво скончался в Петербурге, я знавал его там, — подтвердил видам де Памье. — Это был тучный человек, отличавшийся необычайным пристрастием к устрицам.
— Сколько же он их съедал? — полюбопытствовал герцог де Гранлье.
— По десяти дюжин в день.
— И это не причиняло ему вреда?
— Ни малейшего.
— Скажите, как удивительно! И неужели это не вызывало ни подагры, ни камней в печени, никакого недомогания?
— Нет, он был совершенно здоров и умер от несчастного случая.
— Ах, от несчастного случая! Вероятно, его организм требовал устриц, они были ему необходимы; ведь человеческие потребности являются в некотором роде основой нашего существования.
— И даже его причиной, я с вами согласна, — сказала княгиня, лукаво улыбаясь.
— Ах, сударыня, вы все толкуете в превратном смысле! — засмеялся маркиз.
— Я хочу только указать, что ваши слова могут быть дурно истолкованы какой-нибудь молодой женщиной, — возразила она. И тут же перебила себя, воскликнув: — Но внучка-то, внучка!
— Тётушка, — сказал г-н де Наваррен, — я до сих пор не могу поверить, что она в доме у Монриво.
— Чего не бывает на свете! — вздохнула княгиня.
— А вы как думаете, видам? — осведомился маркиз.
— Я бы поверил, если бы герцогиня была наивна…
— Но, бедный мой видам, женщина влюблённая всегда становится наивной. Вы стареете, как я вижу.
— Однако что же нам делать, в конце концов? — спросил герцог.
— Если Антуанетта будет умницей, — отвечала княгиня, — она поедет вечером во дворец; по счастью, нынче понедельник, приёмный день при дворе. Ваша задача сопутствовать ей и опровергнуть эти нелепые слухи. Есть множество способов объяснить что угодно, и если маркиз де Монриво человек благовоспитанный, он окажет вам поддержку. Мы заставим образумиться этих глупых детей…
— Однако, дорогая тётушка, с Монриво не легко справиться, ведь это ученик Бонапарта и человек с положением. Ну, как же! Теперь он у власти, он занимает видный пост, в гвардии его очень ценят. Притом он совсем не честолюбив. Если что-нибудь его заденет, он способен сказать королю: «Вот прошение об отставке, оставьте меня в покое».
— Каков его образ мыслей?
— Он неблагонадёжен.
— Король, — заявила княгиня, — и впрямь как был, так и остался якобинцем в геральдических лилиях.
— О, довольно-таки умеренным якобинцем, — возразил видам.
— Неверно, я знаю его давным-давно. Этот человек, когда его жена присутствовала на первом церемониальном обеде, сказал ей, указывая на придворных: «Вот наша челядь»; так мог выразиться только низкий негодяй. Да, узнаю в нем королевского братца былых времён. Нечего удивляться, что дурной брат, который так недостойно голосовал в бюро Учредительного собрания, заигрывает теперь с либералами, позволяя им спорить и разглагольствовать. Помяните моё слово, этот учёный ханжа так же навредит своему младшему брату, как в былое время навредил старшему; я просто не представляю себе, как его преемнику удастся выпутаться из затруднений, которые точно назло ему создаёт эта жирная громадина с крохотным умишком; ведь он терпеть не может брата и будет злорадствовать, умирая: «Недолго ему придётся поцарствовать!»
— Тётушка, это же наш король, я имею честь служить ему…
— Ах, голубчик, разве ваша должность лишает вас права говорить откровенно? Вы такого же знатного рода, как и Бурбоны. Если бы Гизы в своё время действовали порешительнее, его величество был бы теперь ничтожеством. Я вовремя ухожу из этого мира, дворянство умерло. Да, дети мои, для вас все кончено, — вздохнула она, бросив взгляд на видама, — разве в наше время поведение моей внучки вызвало бы так много толков? Она виновата, не отрицаю, ненужная огласка — большая ошибка; я все ещё сомневаюсь в её неприличной выходке, ведь я воспитала её и знаю…
В эту минуту из будуара вышла герцогиня. Она узнала голос своей бабки и слышала, как произнесли имя Монриво. Она появилась в утреннем туалете, и в этот самый момент г-н де Гранлье, рассеянно глядевший в окно, увидел, что карета племянницы въезжает во двор пустая.
— Милое дитя, — воскликнул герцог, беря её за голову и целуя в лоб, — разве ты не знаешь, что произошло?
— Случилось что-нибудь необычайное, дорогой батюшка?
— Весь Париж считает, что ты находишься у Монриво.
— Антуанетта, дорогая, ты не выходила из дому, не правда ли? — спросила старая княгиня, протягивая ей руку, которую герцогиня почтительно поцеловала.
— Нет, милая матушка, я никуда не выходила. Однако, — сказала она, обернувшись, чтобы поклониться видаму и маркизу, — я сама хотела, чтобы весь Париж думал, будто я у господина Монриво.
Герцог в отчаянии всплеснул руками, простёр их к небу и затем скрестил на груди.
— Да понимаешь ли ты, что повлечёт за собой эта выходка? — вымолвил он наконец.
Старая княгиня, вдруг поднявшись с кресла, впилась глазами в герцогиню, которая густо покраснела и потупилась; г-жа де Шов-ри тихонько привлекла её к себе, шепнув:
— Дайте я вас поцелую, ангел мой!
Нежно целуя её в лоб и пожимая ей руки, она продолжала с улыбкой:
— Милая дочка, мы живём не во времена Валуа. Вы порочите честь вашего мужа, губите своё положение в свете; ну, да мы как-нибудь постараемся все исправить.
— Ах, бабушка, но я не желаю ничего исправлять. Мне хочется, чтобы весь Париж знал и говорил, что нынче утром я была у господина де Монриво. Вы мне крайне повредите, если разрушите это убеждение, как бы ложно оно ни было.
— Что же, дочь моя, вы хотите погубить себя и огорчить всех родных?
— Батюшка! Мои родные, принеся меня в жертву интересам семьи, обрекли меня, сами того не желая, на непоправимые несчастья. Вы можете порицать меня за то, что я ищу утешения, но, право же, должны меня пожалеть.
— Вот подите, старайтесь после этого прилично пристроить дочерей! — проворчал г-н де Наваррен на ухо видаму.
— Дитя моё, — сказала княгиня, стряхивая с платья крошки табака, — будьте счастливы, если можете; речь идёт не о том, чтобы мешать вашему счастью, но о том, чтобы не нарушать принятых обычаев. Все мы знаем, что брак — установление несовершенное и любовь смягчает его недостатки. Но неужели, заведя любовника, нужно непременно делить с ним ложе посреди площади Карусели? Полноте, будьте рассудительны, выслушайте нас.
— Я слушаю.
— Герцогиня, — начал г-н де Гранлье, — если бы дядюшкам поручили охранять племянниц, их положение в свете стало бы завидным; общество дарило бы им почести, награды, привилегии, точно придворным чинам.