— Бедная девушка! — внезапно воскликнул кто-то появившийся у могилы.
— Вы меня напугали, сударь! — сказал могильщик.
— Отпевали покойницу в церкви?
— Нет, сударь. Приходский священник отказался. Она у меня — первая не из нашего прихода. Тут все между собой знакомы. А что, сударь… Эге! да его и след простыл.
Прошло ещё несколько дней, и к г-ну Демаре явился кто-то, одетый во все чёрное, и, не сказав ни слова, поставил в спальне его жены большую порфировую урну. Жюль прочёл на ней следующую надпись:
INVITE LEGE,
CONJUGI MOERENTI
EILIOLAE CINERES RESTITUIT,
AMICIS XIIJUVANTIBUS,
MORIBUNDUS PATER.[1]
— Что за человек! — воскликнул Жюль сквозь слезы. Биржевому маклеру хватило одной недели, чтобы выполнить все поручения жены и привести в порядок дела; он продал свою должность брату Мартена Фалейкса и уехал из Парижа, а полиция все ещё обсуждала, дозволительно ли гражданину распоряжаться останками своей жены.
Кому не случалось на бульварах Парижа, на перекрестке улиц или под аркадами Пале-Рояля — словом, в любом месте, куда забрасывает случай, — встречать существа, мужчину или женщину, один вид которых возбуждает в уме тысячу смутных мыслей! При виде такого создания нас сразу поражает странная внешность, свидетельствующая о бурной жизни, или любопытный общий характер его жестов, выражения лица, походки и одежды, или какой-то особенно глубокий взгляд, или еще что-то другое, не поддающееся определению, неясное для нас самих, но способное внезапно взволновать нас и потрясти. Проходит день, и другие мысли, другие парижские образы вытесняют мимолетное впечатление. Но если мы продолжаем встречать этого же самого человека, — либо потому, что он проходит в один и тот же час по одним и тем же улицам, как чиновник мэрии, отсиживающий восемь часов за брачными записями; либо потому, что он бродит среди толпы гуляющих, подобно тем людям, которые как бы являются неотъемлемой частью парижских улиц и украшают своим присутствием все общественные места, первые представления и рестораны, — в таком случае это существо водворяется в нашей памяти, как роман, из которого мы прочли только первый том. Нас охватывает искушение расспросить этого незнакомца, сказать ему: «Кто вы? Почему вы слоняетесь здесь? По какому праву носите вы плиссированный воротник, трость с набалдашником из слоновой кости, старомодный жилет? К чему эти синие очки с двойными стеклами? И почему галстук у вас — как у щеголей XVIII века?» Одни из этих блуждающих существ принадлежат к категории богов-Термов, они ничего не говорят сердцу, они здесь пребывают — вот и все; зачем? — никто не знает; они похожи на те фигуры, которые служат скульпторам для изображения Четырех времен года, Торговли и Изобилия. Другие из них — отставные стряпчие, старые торговцы, дряхлые генералы; ходят, шагают, а кажется, что они неподвижны. Подобные деревьям с наполовину обнаженными корнями, стоящим на берегу реки, они как будто находятся вне потока парижской жизни, вне его буйной и юной толпы. Никак невозможно решить: то ли забыли их похоронить, то ли они восстали из могил; они пришли почти в состояние ископаемых. Один из таких парижских Мельмотов с некоторых пор стал появляться среди чинной и серьезной толпы, заполняющей в погожий денек пространство между южной оградой Люксембургского дворца и северной оградой Обсерватории, местность ничем не примечательную, как бы нейтральную зону Парижа. В самом деле, это уже не Париж, и в то же время это еще Париж. Местность имеет что-то общее с площадью или улицей, с бульваром, с городским укреплением, с садом, с проспектом, с проезжей Дорогой, с провинцией и со столицей, — действительно, со всем этим здесь есть какое-то сходство, и все-таки здесь нет ни того, ни другого, ни третьего: это пустыня. Вокруг такой неопределенной местности возвышаются Воспитательный дом, Бурб, больница Кошена, Южный госпиталь, странноприимный дом Ларошфуко, институт глухонемых, больница Валь-де-Грас — словом, все пороки и все горести Парижа находят там пристанище, а для полноты этого собрания богоугодных заведений наука основала здесь Общество по изучению приливов и отливов и Бюро долготы; г-н де Шатобриан учредил дом призрения Марии-Терезии, а кармелитки воздвигли монастырь. Великие события жизни возвещаются в этой пустыне колокольным звоном, который непрестанно раздается и ради родильницы, и ради новорожденных, и ради изнуренного развратника, и ради умирающего рабочего, и ради набожной девственницы, и ради зябнущего старца, и ради заблуждающегося гения. Немного подальше, в каких-нибудь двух шагах — кладбище Монпарнас, куда ежечасно направляются жалкие похоронные дроги из предместья Сен-Марсо. Эта именно площадь, господствующая над Парижем, и была завоевана для игры в шары несколькими седыми стариками, преисполненными добродушия, славными людьми, сохранившими в себе черты наших предков, обладателями совершенно особенных физиономий, ни с чем не сравнимых — разве что с лицами окружающей их толпы зрителей, своего рода передвижного театрального зала, следующего за ними повсюду. Какой-то человек, с недавних пор поселившийся в этом пустынном квартале, неизменно присутствовавший здесь при каждой игре в шары, мог, бесспорно, быть сочтен самой замечательной фигурой среди этих собравшихся в кучки людей, которые, если позволительно приравнивать парижан к различным классам зоологии, принадлежали к разряду моллюсков. Новый пришелец неотступно следовал, словно привязанный невидимой нитью, за маленьким шариком, свинкой, служащим точкой прицела для игроков и сосредоточивающим на себе весь интерес игры; когда свинка останавливалась, незнакомец прислонялся к дереву и наблюдал с тем вниманием, с каким собака следит за жестами своего хозяина; он смотрел, как шары летят по воздуху или катятся по земле. Вы могли бы принять его за какого-то фантастического гения свинки. Никогда не произносил он ни единого слова, и игроки в шары, самые фанатичные из сектантов всех религий, никогда не допытывались о причине его упорного молчания; только несколько умников зачислило его в глухонемые. В случаях, когда требовалось определить разницу расстояний между шарами и свинкой, безошибочным мерилом становилась трость незнакомца — игроки брали её из ледяных рук старца, не говоря ему ни слова, не приветствуя его хотя бы дружелюбным кивком головы. Предоставление своей трости было словно его обязанностью, которую он молчаливо признавал. Когда вдруг начинался ливень, он оставался около свинки, как невольник, приставленный к шарам, несущий стражу у незаконченной партии. На дождь он обращал внимание так же мало, как и на хорошую погоду, — подобно игрокам, и он представлял собою некое промежуточное звено между тупым парижанином и смышлёным животным. Бледный и расслабленный, он притом был небрежно одет и, по рассеянности, нередко приходил с непокрытой головой, — тогда можно было видеть его поседевшие волосы и широкий череп, лысый и жёлтый, похожий на колено, вылезающее из прорванных штанов бедняка. Это было какое-то отупевшее существо, без мысли во взгляде, без твёрдости в походке; он никогда не улыбался, никогда не поднимал глаз к небу, всегда глядел вниз и, казалось, постоянно что-то искал на земле. В четыре часа за ним приходила какая-то старая женщина и отводила его куда-то, таща за руку, как девушка тащит в стойло козу, которая упрямо продолжает щипать травку. На старика было страшно смотреть.
Однажды, в полуденное время, Жюль, сидя один в дорожной карете, быстро проехал по Восточной улице и завернул на площадь Обсерватории в ту минуту, когда этот старик, прислонившись к дереву, отдавал свою трость игрокам, горланившим вокруг него в безобидном споре. Лицо старика показалось Жюлю знакомым, и он хотел было остановить карету, но карета и сама вдруг остановилась. Дело в том, что экипаж, теснимый тележками, не мог свернуть ни вправо, ни влево, а кучер не решился просить возбуждённых игроков пропустить его, ибо слишком для этого уважал народные волнения.
«Это он!» — подумал Жюль, узнав наконец в этой человеческой развалине Феррагуса XXIII, предводителя деворантов.
— Как он любил! — задумчиво прошептал Жюль, а затем крикнул кучеру: — Ну, пошёл!
Париж, февраль 1833 г.
Примечания
1
Наперекор законам, скорбящему супругу прах своей дочери, при содей¬ствии двенадцати друзей, возвращает умирающий отец (лат.).