Современная электронная библиотека ModernLib.Net

История тринадцати (№1) - Феррагус, предводитель деворантов

ModernLib.Net / Классическая проза / де Бальзак Оноре / Феррагус, предводитель деворантов - Чтение (стр. 5)
Автор: де Бальзак Оноре
Жанр: Классическая проза
Серия: История тринадцати

 

 


Почему ты так возносишь меня в своей душе и так низко ставишь в жизни? Ты так доверчиво открываешь кредит стольким людям, а ради меня не можешь хотя бы из милости пожертвовать какими-то случайными подозрениями; и когда ты, первый раз в жизни, мог бы доказать свою безграничную веру в меня, ты низвергаешь меня с престола твоего сердца? Ты веришь не мне, а какому-то безумцу. Ах, Жюль, Жюль! — Она остановилась, отбросила волосы, ниспадавшие ей на лоб и грудь, и раздирающим душу голосом прибавила: — Незачем было мне так много говорить, достаточно и одного слова. Помни, Жюль, если хоть лёгкое облачко будет омрачать твою душу, твоё чело, я умру!

Она не в силах была преодолеть дрожь и побледнела. «Да, я убью этого человека», — мысленно решил Жюль, поднял на руки жену и отнёс её на кровать.

— Спи спокойно, мой ангел, — сказал он ей, — я все забыл, клянусь тебе!

Клеманс заснула, успокоенная этими нежными словами, которые муж повторил ей ещё ласковей. И Жюль подумал, любуясь спящей женой: «Она права! Когда любовь так чиста, подозрение её губит. Да, если хоть слегка ранить эту непорочную душу, этот лилейный цветок — то все кончено, Клеманс умрёт».

Стоит хотя бы на краткий миг между двумя любящими существами, живущими одной общей жизнью, возникнуть малейшему облачку — и в них останется от него неизгладимый след. Либо их любовь становится ещё более страстной, как природа становится прекраснее после дождя, либо в сердце у них все не смолкает тревога, подобно отдалённому грому, продолжающему звучать и тогда, когда небо над головой прояснилось; вернуться к прежней жизни невозможно, любовь должна или возрасти, или зачахнуть. За завтраком г-н и г-жа Демаре проявляли друг к другу обычную заботливость, но она была как бы несколько принуждённой. Они обменивались взглядами, полными почти вымученной весёлости, взглядами людей, старающихся обмануть самих себя. Жюля мучили невольные сомнения, жену его — страхи перед несомненной опасностью. А ведь ночью они уснули спокойно, доверяя друг другу. Происходила ли их стеснённость от недостатка взаимного доверия или от воспоминания о ночной сцене? Они и сами того не знали. Но они любили друг друга прежде, любили и теперь столь чистой любовью, что жестокое и в то же время благотворное впечатление этой ночи не могло пройти для них бесследно; оба ревностно стремились загладить его, и каждый хотел сделать первый шаг навстречу другому. Однако они не в силах были не думать о первой причине их первой размолвки. Для любящих душ это ещё не горе, страдания ещё далеки; но это уже своеобразный траур души, не поддающийся описанию. Если существует соотношение между красками и душевными движениями, если, как поясняет слепец у Локка, алый цвет должен действовать на зрение, как фанфары — на слух, то эту отражённую меланхолию позволительно сравнить с гаммой серых красок. Но любовь огорчённая, однако не утерявшая истинного ощущения счастья, лишь мимолётно потревоженного, дарит неизведанные наслаждения, полные муки и радости. Жюль вслушивался в голос жены, ловил её взгляд с тем же молодым чувством, которое одушевляло его в первые дни их любви. И вот воспоминания о пяти годах безоблачного счастья, красота Кле-манс, чистота её любви быстро стёрли последние следы нестерпимой муки. Наступивший день был воскресеньем, когда закрыта биржа и нет деловых встреч; муж и жена провели его вместе, ещё более душевно сблизившись, словно двое испуганных детей, которые тесно прижимаются друг к другу и инстинктивно ищут друг у друга защиты. При жизни вдвоём иногда выпадают дни полного счастья, дарованные случаем, не связанные ни с прошлым, ни с будущим, цветы-однодневки!.. Жюль и Клеманс упоительно насладились этим днём, словно предчувствуя, что то последний день их любви. Как назвать неведомую силу, которая понуждает путников ускорить шаг перед грозой, хотя никаких явных признаков грозы ещё нет; озаряет последние дни умирающего сиянием жизни и красоты и побуждает его строить самые радостные планы; заставляет учёного усилить свет своей лампы, хотя она ещё достаточно ярко ему светит; внушает матери страх перед слишком пристальным взглядом, брошенным на её ребёнка проницательным человеком? Все мы испытывали такое чувство перед большими потрясениями в нашей жизни, но мы не нашли ещё ему имени и не изучили его; это — больше чем предчувствие, хотя ещё и не ясновидение.

Все шло прекрасно до следующего дня. В понедельник Жюль Демаре, обязанный явиться в обычный час на биржу, по привычке, прежде чем выехать из дому, спросил жену, не нужен ли ей экипаж.

— Нет, — ответила она, — нынче слишком скверная погода.

Действительно, шёл проливной дождь. В третьем часу г-н Демаре отправился в суд и казначейство. В четыре часа, при выходе с биржи, он столкнулся лицом к лицу с г-ном де Моленкуром, поджидавшим его с тем лихорадочным упорством, которое свойственно ненависти и жажде мести.

— Сударь, я должен сообщить вам важные сведения, — сказал офицер, беря под руку биржевого маклера. — Я слишком, знаете ли, прямодушен, чтобы прибегать к анонимным письмам, которые нарушили бы ваш покой, я предпочитаю поговорить с вами. И поверьте мне, если бы жизнь моя не была под угрозой, я ни за что не стал бы вмешиваться в ваши семейные дела, даже имей я на это все права.

— Если вы собираетесь говорить со мной о госпоже Демаре, — ответил Жюль, — то попрошу вас, сударь, замолчать.

— Если я замолчу, сударь, то вы очень скоро увидите госпожу Демаре на скамье подсудимых, рядом с каторжником. Потребуете ли вы и теперь, чтобы я молчал?

Жюль побледнел, но сразу же овладел собою, придав своему красивому лицу напускное спокойствие; он увлёк офицера под один из навесов здания временной биржи, где они встретились, и сказал голосом, в котором чувствовалось тайное волнение:

— Сударь, я вас выслушаю, но предупреждаю — я вызову вас на дуэль, и мы сразимся не на жизнь, а на смерть, если…

— О, я согласен на это! — воскликнул г-н де Моленкур. — Я питаю к вам глубочайшее уважение. Вы упомянули о смерти, сударь? Вы, разумеется, и не подозреваете, что, быть может по приказанию вашей жены, я был отравлен в субботу вечером. Да, сударь, вот уже третий день, как со мною творится что-то странное: от корней волос сквозь череп в меня проникает какая-то лихорадка, какое-то смертельное изнеможение, а я прекрасно знаю, что за человек третьего дня, на балу, коснулся моих волос!

Господин де Моленкур рассказал, не опуская ничего, и о своей платонической любви к г-же Демаре, и о подробностях происшествия, с которого начинается эта история. Каждый выслушал бы его с не меньшим вниманием, чем биржевой маклер, но муж г-жи Демаре, естественно, должен был удивляться сильнее всякого другого. Тут проявился его характер, он был скорее изумлён, чем подавлен. Став судьёй — и судьёй обожаемой женщины, — он нашёл в своей душе прямоту, приличествующую судье, и проникся его непреклонностью. Оставаясь ещё влюблённым, он меньше думал о своей разбитой жизни, чем о жизни этой женщины, он прислушивался не к собственному горю, а к далёкому голосу, взывающему к нему: «Клеманс не могла бы лгать! Зачем станет она изменять тебе?»

— Сударь, — добавил гвардейский офицер, кончая свой рассказ, — в субботу вечером в господине де Функале я обнаружил Феррагуса, того самого Феррагуса, которого полиция считает умершим, и тотчас же я послал одного смышлёного человека проследить за ним. Вернувшись домой, я по какой-то счастливой случайности вспомнил фамилию госпожи Менарди, упомянутую Идой в письме к моему преследователю, который, несомненно, является любовником Иды. Руководствуясь столь скудными данными, мой лазутчик скоро представит отчёт об этой странной истории, так как он искуснее в подобных розысках, чем любая полиция.

— Сударь, — ответил маклер, — не знаю, как вас благодарить за откровенность. Вы обещаете мне доказательства, свидетелей. Я буду их ждать. Я буду мужественно добиваться истины в этом необычайном деле, но вы разрешите мне сомневаться до тех пор, пока истинность обвинений не будет доказана. Так или иначе вы получите удовлетворение, ведь вы понимаете, что оно необходимо.

Жюль возвратился домой.

— Что с тобой, Жюль? — спросила жена. — Ты так бледен, на тебе лица нет.

— На дворе холодно, — сказал он, медленно прохаживаясь по комнате, где все говорило о счастье и любви, по тихой комнате, в которой нарастала смертельная буря. — Ты не выходила сегодня из дому? — спросил он как будто невзначай.

Вероятно, задать этот вопрос его побудила последняя из тысячи тайных мыслей, возникших в его сознании, удивительно ясном, хотя и разгорячённом ревностью.

— Нет, — ответила она с наигранным простодушием.

В эту минуту Жюль увидел в гардеробной бархатную шляпку жены для утренних прогулок — на шляпке было несколько капель дождя. Г-н Жюль был человек вспыльчивый, но душевно мягкий — уличать жену во лжи было ему тяжело. При таких обстоятельствах между некоторыми людьми все бывает покончено навсегда. Тем не менее при виде этих капель словно луч света мучительно пронзил его мозг. Он вышел из спальни, спустился в каморку привратника и, предварительно убедившись в том, что они одни, сказал ему:

— Фукеро, если скажешь правду, я обеспечу тебе сто экю годового дохода, если солжёшь, выгоню, а если хоть и скажешь правду, но не будешь держать язык за зубами, не дам ни гроша. — Он замолчал, стараясь получше вглядеться в лицо привратника, которого подвёл к окну, а затем продолжал: — Барыня выходила из дому?

— Да, барыня вышла из дому без четверти четыре и с полчаса уже как вернулась.

— Это правда? Ты даёшь честное слово?

— Да, сударь.

— Я обеспечу тебя, как обещал; но если ты проронишь хоть один звук, то помни моё предостережение, ты все потеряешь!

Жюль вернулся к жене.

— Клеманс, — сказал он ей, — мне надо привести в порядок домашние счета, прости, что надоедаю тебе, но скажи, ведь я передал тебе с начала года сорок тысяч франков, не так ли?

— Нет, больше, — ответила она. — Сорок семь.

— Ты все их истратила?

— Ну, конечно, — ответила она. — Прежде всего я оплатила несколько прошлогодних счётов…

«Я так ничего не узнаю, — подумал Жюль, — не с того конца начал».

В эту минуту вошёл лакей Жюля и подал ему письмо, которое тот равнодушно распечатал, но, бросив взгляд на подпись, стал с жадностью читать:


«Милостивый государь !

В интересах Вашего и нашего спокойствия я решилась обратиться к Вам, хотя и не имею удовольствия быть с Вами знакомой; но моё положение, возраст и страх перед непоправимым несчастьем заставляют меня-просить Вас отнестись снисходительно к нашему удручённому горем семейству. Г-н Огюст дё Моленкур вот уже несколько дней проявляет признаки умственного расстройства, и мы боимся, как бы он не нарушил Вашего счастья из-за своих химерических идей, которыми он делился с командором де Памье и со мною при первом приступе лихорадки. Вот почему мы считаем нужным предупредить Вас о его болезни, без сомнения, ещё излечимой. Она имеет столь серьёзное и важное значение для всей нашей семьи и для будущности моего внука, что я рассчитываю на Вашу полную скромность. Если бы г-н командор или я могли увидеться с Вами, милостивый государь, нам не пришлось бы обращаться к Вам с письмом; но я не сомневаюсь, что Вы не откажете матери в просьбе и сожжёте это письмо. Примите уверения в полнейшем уважении.

Баронесса де Моленкур, урождённая де Риэ ».


— Какая пытка! — воскликнул Жюль.

— Что с тобой? — спросила жена, не в силах скрыть своё беспокойство.

— Я дошёл до того, что начинаю думать — не ты ли послала мне это письмо, с целью рассеять мои подозрения, — сказал он, бросая ей письмо. — Так суди же сама о моих муках!

— Несчастный барон! — сказала г-жа Демаре, роняя бумагу. — Мне жаль его, хотя он и причиняет мне столько зла.

— Ты знаешь, он говорил со мной.

— А, так ты пошёл к нему, несмотря на данное мне слово! — сказала она, холодея от ужаса.

— Клеманс, наша любовь на краю гибели, и мы стоим вне обычных законов жизни, забудем же все мелкие счёты среди этих страшных бедствий. Послушай, скажи мне, зачем ты выходила сегодня днём? Женщины считают себя вправе иной раз обманывать нас, мужчин, по пустякам. Ведь им нравится порой приготовить для нас какой-нибудь сюрприз! А может быть, просто ты обмолвилась — сказала «нет» вместо «да».

Он вышел в гардеробную и вернулся со шляпой в руках.

— Ну, смотри! Я не собираюсь подвизаться в роли Бартоло, но шляпа тебя выдала. Ведь это следы дождевых капель! Значит, ты куда-то ездила в фиакре, и дождь забрызгал тебе шляпу, когда ты нанимала экипаж или когда входила в дом, где ты была сегодня, или когда выходила оттуда. Но ведь жена может выйти из дому и без дурного намерения, даже пообещав мужу никуда не выходить. Мало ли может быть причин, чтобы поступить так! У вас, женщин, могут быть причуды, к го осудит вас за них? Вы бываете непоследовательны в своих поступках. Ты, возможно, забыла что-нибудь сделать, оказать кому-либо услугу, нанести визит, совершить доброе дело. Ничто не должно помешать жене правдиво рассказать мужу, что она делала. Разве краснеют, открывая душу другу? Так вот, моя дорогая Клеманс, с тобой говорит не ревнивый муж. а любовник, друг, брат. — В страстном порыве он бросился к её ногам. — Не оправдывайся, нет, а успокой мои страшные муки. Я знаю, ты выходила из дому. Так что же ты делала? Где была?

— Да, я выходила, Жюль, — ответила она взволнованным голосом, хотя лицо её оставалось спокойным. — Но не расспрашивай меня ни о чем. Жди и верь мне, иначе тебя замучают угрызения совести Жюль, дорогой мой Жюль, доверие — это добродетель любви. Признаюсь тебе, в эту минуту я слишком потрясена, чтобы тебе отвечать, но я не притворщица, и я тебя люблю, ты это знаешь.

— Ну, что же! Вопреки всему, что может пошатнуть веру мужчины в женщину, возбудить его ревность — ибо я, значит, не первый в твоём сердце, не единое с тобой существо, — я все же хочу верить тебе, верить твоему голосу, Клеманс, твоим глазам! Но если ты лжёшь, ты заслуживаешь…

— О, тысячи смертей! — досказала она.

— Я ничего не скрываю от тебя, а ты, ты…

— Замолчи, — прервала она его, — наше счастье зависит от нашего с тобой молчания.

— Ах, я все должен знать! — воскликнул он в неистовом порыве бешенства.

В эту минуту из передней до них долетел визгливый, пронзительный голос какой-то женщины.

— И войду, меня не удержите! — кричала она. — Да, войду, мне надо её видеть, и я её увижу.

Жюль и Клеманс бросились в гостиную, и тотчас кто-то с такой силой рванул двери, что они широко распахнулись. В комнату стремительно ворвалась молодая женщина, и два лакея, тщетно пытавшихся загородить ей дорогу, стали объяснять Жюлю:

— Сударь, невозможно было удержать эту женщину. Мы уже говорили ей, что барыни дома нет. Она же отвечает, что и без нас знает, сама, мол, видела — барыня выходила и вернулась. Грозилась, что не уйдёт никуда, будет стоять под дверью до тех пор, пока не поговорит с барыней.

— Ступайте, — сказал г-н Демаре слугам. — Что вам угодно, мадемуазель? — прибавил он, оборачиваясь к незнакомке.

Мадемуазель принадлежала к тому типу женщин, который встречается только в Париже. Она — порождение Парижа, как грязь, как мостовые Парижа, как вода Сены, что пропускается через парижские огромные фильтры, тщательно процеживается раз десять, прежде чем попадет наконец в граненые графины, где она искрится, ясная и чистая, очищенная от мути. И в самом деле, такая женщина — это поистине оригинальное существо. Двадцать раз запечатленная живописцами, рисовальщиками, карикатуристами, она ускользает от всякого анализа, ибо она неуловима во всех своих проявлениях, как сама природа, как фантастический Париж. И правда, она связана с пороком только одним радиусом и удалена от него в тысяче других точек социальной сферы. Притом она позволяет догадываться только об одной черте своего характера, той, из-за которой ее осуждают; ее прекрасные качества скрыты, она щеголяет своим наивным бесстыдством. Односторонне изображенная в драмах и книгах, где она окружена поэтическим ореолом, она верна себе только на чердаке, ибо в других условиях ее всегда либо превозносят, либо поносят. В богатстве она развращается, а в бедности она остается никем не понятой. Иначе и быть не может! В ней слишком много пороков и слишком много достоинств; она равно способна и наложить на себя руки, проявляя величие своей души, и предаться позорному веселью; она слишком хороша и слишком омерзительна, она превосходно олицетворяет собой Париж; из таких, как она, вербуются беззубые привратницы, прачки, метельщицы, нищенки, частенько — наглые графини, восхитительные актрисы, знаменитые певицы; ее можно узнать и в двух некоронованных королевах, некогда подаренных монархии. Кто уловит истинный лик подобного Протея? Она — само воплощение женщины, она и ниже и выше женщины. В этом сложном образе живописцу нравов удается схватить только несколько черточек, целое — бесконечно. Да, это была парижская гризетка, но гризетка во всем своем великолепии; гризетка, имеющая возможность ездить на извозчике, счастливая, молодая, хорошенькая, свежая, но все же гризетка — и гризетка с коготками, вооруженная ножницами; смелая, как испанка; сварливая, как ханжа-англичанка, отстаивающая свои супружеские права; кокетливая, как великосветская дама, лишь более прямодушная и готовая на все; своего рода «львица», только из маленькой квартирки, вместе с которой она получила все, о чем прежде так долго мечтала, — красные миткалевые занавески, мебель, крытую трипом, чайный столик, фарфоровый сервиз, украшенный цветными рисунками, диванчик, плюшевый ковер, алебастровые часы, подсвечники под стеклянным колпаком, желтую спальню, пуховую перину — словом, все утехи гризеток; экономку, тоже бывшую гризетку, но гризетку с усами и в наколке; возможность поездок в театр, засахаренные каштаны, и притом вволю, шелковые платья и дешевенькие шляпки — словом, все те наслаждения, о каких грезят модистки, сидя за своим прилавком, — разве что только не было экипажа, который, впрочем, появляется в воображении модисток лишь далекой мечтой, как маршальский жезл в сновидениях солдата. Да, наша гризетка была наделена всеми этими благами за истинную привязанность — или же несмотря на истинную привязанность, что тоже нередко бывает, когда получают все это как вознаграждение за бездумно выполняемую своеобразную повинность, за часок в день, проводимый в лапах старика. У молодой женщины, представшей перед г-ном и г-жой Демаре, были на ногах настолько открытые туфли, что на фоне ковра они лишь едва окаймляли ее белые чулки узенькими черными полосками. Эта обувь, своеобразие которой так хорошо подмечено парижской карикатурой, составляет неотъемлемое украшение парижской гризетки; а то старание, с каким она подчеркивает покроем платья все свои формы, еще больше выдает ее опытному глазу наблюдателя. Итак, незнакомка была, по образному выражению французских солдат, засупонена в рюмочку, затянута в зеленое платье с косынкой, вполне позволяющей догадываться о красоте ее груди, тем более что кашемировая шаль совсем соскользнула у нее с плеч и упала бы на пол, если бы ее концы гризетка не зажала в кулаках. У незнакомки было тонкое лицо, розовые щеки, белая кожа, серые глаза с искорками, очень выпуклый лоб, тщательно причесанные волосы, спускающиеся из-под шляпы на шею крутыми завитками.

— Меня зовут Идой, сударь. И вот, если я имею честь говорить с госпожой Демаре, то я все выложу, что накипело у меня на сердце супротив неё. Очень это дурно, когда сама ухитрилась обзавестись собственной обстановкой, вот как у вас здесь, а пытается отбить у бедной девушки — это у меня, сударь! — мужчину, который связан со мной нравственными узами и обещал искупить свой грех — заключить со мной брак в муципалитете. Что, ей мало, сударь, красивых молодчиков? Пусть тешится с ними и оставит в покое пожилого человека, в котором все моё счастье. Чего там, нет у меня шикарных хоромов, зато есть у меня любовь. Плевать мне на красавчиков с тугим кошельком, я живу сердцем, и…

Госпожа Демаре повернулась к мужу.

— Вы позволите мне, сударь, не слушать дальше, — сказала она и пошла к себе в спальню.

— Если эта дама с вами живёт, так я, видно, влопалась; ну и пусть! — продолжала Ида. — Зачем она повадилась каждый день бегать к господину Феррагусу!

— Вы ошибаетесь, мадемуазель, моя жена не способна…

— Ага, стало быть, вы ейный муж! — протянула слегка удивлённая гризетка. — Ну, тем хуже, сударь! Право, куда это годится, чтобы женщина имела счастье состоять в законном браке и путалась бы с таким, как Анри.

— Да кто этот Анри? — спросил г-н Жюль, схватив Иду за руку и увлекая её в другую комнату, чтобы жена его больше ничего не слыхала.

— Как кто? Господин Феррагус…

— Но он же умер, — возразил Жюль.

— Вот бредни! Да я вчера вечером была с ним у Франкони, и домой он меня проводил честь честью. Ну, да ваша супруга сама может вам кое-что о нем порассказать. Что, разве не бегала она к нему сегодня в три часа дня? Меня-то не проведёшь; я поджидала её на улице, потому что милый такой человечек, господин Жюстен, — может, знаете, старичок с брелоками и в корсете, — сказал, что моя соперница госпожа Демаре. Имя привычное, его часто выбирают себе наши женщины. Ах, извините, ведь это и ваше имя! Но будь госпожа Демаре сама придворная герцогиня, Анри так богат, что и тогда мог бы удовлетворить все её прихоти. Моё дело — отстоять своё добро, и я права, потому что я-то люблю Анри! Это моё первое сердешное увлечение, тут дело идёт о моей любви и о моей будущности. Меня не запугаете; я честная девушка и никогда не лгала, ничьего добра не крала. Будь моя соперница сама императрица, я пошла бы прямо к ней, посмей она посягнуть на моего будущего мужа; да будь она трижды императрица, я, поверьте, не задумываясь могла бы убить её, потому что все красивые женщины равны…

— Замолчите, довольно, — сказал Жюль. — Где вы живёте?

— Улица Кордри-дю-Тампль, дом номер четырнадцать, сударь. Ида Грюже, корсетница, всегда к вашим услугам, ведь мы немало корсетов делаем и для мужчин.

— А где живёт этот, как его вы зовёте, Феррагус?

— Не этот Феррагус, а господин Феррагус, — сказала она, поджимая губы, — это вам, сударь, не первый встречный. Пожалуй, он почище вас ещё будет. И что вам спрашивать у меня адрес, когда его знает ваша жена? Он не велел никому его давать. Да что я, обязана вам отвечать?.. Я, слава Богу, не на исповеди и не в полиции и могу не давать никому отчёта.

— А если я вам дам двадцать, тридцать, сорок тысяч франков, вы скажете мне, где живёт господин Феррагус?

— Нет, на это я — молчок: на-ка, выкуси, дружок! — сказала она, подкрепляя свой удивительный отказ красноречивым народным жестом. — Никаких денег не хватит, чтобы заставить меня это сказать. Имею честь кланяться. Где здесь выход-то?

Ошеломлённый Жюль дал Иде уйти, не подумав её задержать. Ему казалось, что мир вокруг рушится и небесный свод разбивается вдребезги над его головой.

— Кушать подано, сударь, — доложил камердинер. Камердинер и лакей с четверть часа поджидали господ в столовой.

— Барыня не будет обедать, — сообщила горничная.

— Что случилось, Жозефина? — спросил камердинер.

— Не знаю, — ответила она. — Барыня плачет и собирается лечь в постель. У барина, видно, была подружка на стороне, и это совсем некстати открылось, слышали? Не поручусь, переживёт ли это барыня. Все мужчины такие негодники! Устраивают сцены безо всякой осторожности.

— Ничего подобного, — тихонько возразил лакей, — наоборот, это все барыня… ну, да вы понимаете. Когда же это у барина было время развлекаться в городе? Вот уже пять лет, как он ни разу нигде и не ночевал, кроме как в спальне барыни, работает у себя в кабинете с десяти часов и выходит оттуда только к полудню, к самому завтраку. Что и говорить, жизнь его нам известна, правильная жизнь, а вот барыня, так она чуть не каждый день как три часа, так уж неизвестно куда исчезает.

— Ну и барин тоже, — сказала горничная, защищая хозяйку.

— Да ведь барин-то на биржу ездит… — возразил камердинер и немного погодя заметил: — Однако я уже три раза докладывал ему, что обед подан. Ну, словно истукану говоришь.

Вошёл Жюль.

— Где барыня? — спросил он.

— Барыня в постель ложатся, у них мигрень, — многозначительно сообщила горничная.

Тогда Жюль с величайшим хладнокровием сказал слугам:

— Можете убирать со стола, я посижу с барыней.

Он вошёл в спальню жены. Клеманс плакала, но старалась заглушить рыдания платком.

— Почему вы плачете? — спросил её Жюль. — Вы можете не бояться ни неистовых выходок, ни упрёков с моей стороны. Зачем стал бы я вам мстить? Если вы не были верны моей любви, значит, вы были её недостойны…

— Я недостойна?! — сквозь рыдания проговорила она таким голосом, который тронул бы любого мужчину, только не Жюля.

— Я не убью вас, для этого, видно, надо любить больше, чем я люблю, — продолжал он, — ну, а у меня не хватит духу, скорее я убью самого себя, дам вам наслаждаться вашим… счастьем с тем, кто…

Он не мог договорить.

— Убить себя! — закричала Клеманс, бросаясь к его ногам и обнимая их.

Он хотел высвободиться из её объятий и отойти от неё, но она так крепко за него уцепилась, что он проволок её по полу до самой кровати.

— Оставьте меня, — сказал он.

— Нет, нет, Жюль! — кричала она. — Если ты больше меня не любишь, я умру. Ты хочешь все знать?

— Да!

Он схватил её, неистово сжал, затем присел на край постели и поставил перед собой жену, сдавив её коленями, словно тисками; он устремил холодный взгляд на это прекрасное лицо, залитое слезами и пылавшее огнём, и сказал:

— Говорите же! Клеманс снова зарыдала.

— Нет, это тайна, от которой зависит жизнь и смерть. Раскрыть её тебе… Нет, не могу. Жюль, пощади!

— Ты все обманываешь меня…

— Ах, ты не говоришь мне больше вы ! — воскликнула она. — Да, Жюль, ты можешь думать, что я тебя обманываю, но скоро, скоро ты все узнаешь.

— Но кто он тебе, этот Феррагус, этот каторжник, у которого ты бываешь, этот человек, разбогатевший на преступлениях? Если ты не принадлежишь ему, если он не твой…

— Ах, Жюль!

— Так, значит, это он — твой неведомый благодетель? Это он — человек, которому, как говорили, мы обязаны своим состоянием?

— Кто говорил?

— Тот, кого я убил на дуэли.

— О Господи, уже одна смерть!

— Пускай он не твой покровитель и не задаривает тебя золотом, пускай, наоборот, ты ему помогаешь, — так что же, он брат тебе, что ли?

— Ну, а если это так? — спросила она. Господин Демаре скрестил руки.

— Почему же ты скрыла все от меня? — продолжал он. — Ты, стало быть, обманывала меня вместе с материю? Да кто же ходит к брату чуть ли не каждый день?

Жена его упала без чувств к его ногам.

«Умерла, — подумал он. — А что, если я не прав?»

Он бросился к звонку, позвал Жозефину и уложил Клеманс на постель.

— Я умру, я не вынесу этого, — сказала г-жа Демаре, придя в себя.

— Жозефина, — крикнул г-н Демаре, — пойдите за господином Депленом. Затем зайдёте к моему брату и передадите ему, что я прошу его прийти как можно скорее.

— Зачем зовёте вы брата? — спросила Клеманс. Но Жюль уже вышел из комнаты.

Впервые за пять лет г-жа Демаре лежала в постели одна, без мужа, впервые вынуждена была допустить врача в свою спальню, в своё святилище. Это были тяжкие для неё огорчения. Деплен нашёл состояние г-жи Демаре очень опасным; никогда ещё душевные потрясения не оказывали столь странного действия. Врач не хотел ничего предрекать и, обещав высказать своё мнение на другой день, ограничился несколькими предписаниями, которые остались невыполненными, ибо сердечные заботы оттеснили заботы о здоровье. Уже светало, а Клеманс все не могла заснуть. Она прислушивалась к глухому шёпоту братьев, разговаривавших между собой несколько часов подряд, но толстые стены не позволяли ей уловить ни единого слова, по которому она могла бы догадаться о содержании этой беседы. Вскоре брат Жюля, нотариус Демаре, ушёл Тишина ночи и необычайное обострение слуха, вызванное нервным возбуждением, помогли Клеманс услышать скрип пера и шорохи, невольно производимые пишущим человеком. Кто привык бодрствовать по ночам и кому приходилось наблюдать различные акустические явления среди глубокой тишины, тот знает, что зачастую нетрудно заметить внезапный, даже лёгкий, шорох там, где обычно однообразный и непрерывный шум не доходит до слуха. В четыре часа утра шум прекратился. Взволнованная и дрожащая встала с постели Клеманс. Босиком, без пеньюара, не заботясь о том, что была в испарине, не думая о своём болезненном состоянии, бедная женщина открыла дверь в кабинет — и так удачно, что дверь даже не скрипнула. Она увидела мужа, заснувшего в кресле с пером в руке. Свечи догорели до самых розе гок. Она тихонько подошла к столу и прочла на запечатанном уже конверте. «Моё завещание».

Она преклонила перед мужем колено, как перед гробницей, и поцеловала его руку; отчего он сразу проснулся.

— Жюль, друг мой, преступникам, приговорённым к смертной казни, и то дают несколько дней отсрочки, — сказала она, поднимая на него глаза, которым лихорадочное состояние и любовь придали необычный блеск. — Твоя жена, ни в чем не повинная, просит у тебя всего два дня сроку. Дай лишь два дня в моё распоряжение и… жди! Тогда я умру счастливой, ты хоть пожалеешь обо мне.

— Клеманс, я согласен.

И когда она в трогательном сердечном порыве стала целовать ему руки, Жюль, покорённый этим излиянием невинной души, привлёк жену к себе и поцеловал в лоб, сгорая от стыда, что все ещё находится под властью её благородной красоты.

На другой день, отдохнув несколько часов у себя в кабинете, Жюль вошёл в спальню к жене, невольно подчиняясь привычке не выходить из дому, не повидавшись с ней. Клеманс спала. Луч света, пробиваясь сверху сквозь щели ставней, падал на лицо измученной женщины. Печать страданий уже легла на её лоб, губы утратили свою свежесть. Взгляд любящего человека не мог ошибиться при виде землистых пятен на её лице и болезненной бледности вместо ровного румянца и матовой белизны — того чистого фона, на котором так непосредственно отражались все чувства этой прекрасной души.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9