Я вижу, как он встает и направляется к столу, на котором как раз лежит нож, подобранный мною на дороге в тот день, когда я чуть было не был раздавлен подле канала большим красным автомобилем. Вид этого ножа как будто живо заинтересовал доктора. Он берет его и раскрывает с большими предосторожностями, искоса поглядывая на меня. Он поворачивает ко мне длинный остроконечный и отточенный клинок, который слегка поблескивает. Он внимательно разглядывает его. "Знатная же у вас игрушка, дорогой мой пациент… Ха! ха! я вижу, что вы поступаете, как все здешние жители, и принимаете меры предосторожности против докучных и непрошеных гостей. Знаете, несладко придется тому, кто решится побеспокоить вас в вашем уединении. Таким клинком в два счета можно перерезать горло… А я и не знал, что Радо, торговец ножами с Большой улицы, продает такие складные ножи". Закончив эту маленькую речь, почтенный доктор складывает нож и продолжает наблюдать меня с вопросительным видом, точно ожидает какой-нибудь реплики с моей стороны. Вместо ответа я заливаюсь хохотом, хохотом столь необыкновенным, столь шумным, что очень хорошо отдаю себе отчет в его странности. Это не был мой обычный смех, это был продолжительный, заливчатый хохот, который, казалось, наполнял всю комнату и в звуке которого мне слышалось человеческое эхо сирены красного автомобиля… Он то повышался, то понижался, окружал меня, проникал в меня. Я терял сознание, я сам становился этим воплем; я сам был этим криком…
Когда я пришел в себя, доктор наклонился над моею постелью и, приставив ухо к моей груди, слушал мое дыхание. Бросив последний взгляд на стол, где лежал мой закрытый нож, и дав несколько банальных советов, он удалился.
Мне лучше; я мог уже выходить… Мне кажется, что на улице на меня поглядывают и о чем-то шушукаются. Тетушка Шальтрэ, никогда не проявляющая беспокойства по поводу здоровья другого, свидетельствует по отношению ко мне самую трогательную заботливость. Она непрестанно осведомляется у меня о моем здоровье… Я чувствую, что привлекаю всеобщее внимание.
Замечательно, что каждый раз, как я выхожу, я встречаю на своем пути полицейских… Раньше их никогда не было видно на улицах П. Теперь натыкаешься на них на каждом повороте. Когда они проходят, я слышу, как удаляются их тяжелые и мерные шаги…
По-прежнему ничего… Это ожидание, которое до сих пор развлекало меня, начинает меня раздражать. Есть, правда, средство ускорить течение событий, но…
Я перечитал в исследовании г-на де ла Ривельри описание удивительной сцены, имевшей место 24 ноября 1662 года, когда валленский парламент, в соединенном заседании всех палат, выслушал публичное сознание в преступлении г-на советника Сориньи. Это заседание происходило в большом зале дворца юстиции в Валлене, ныне разрушенного. Остатки дворца, постройка которого датируется царствованием Генриха IV, существуют и сейчас почти в том самом виде, какой был у них во времена президента д'Артэна и советника Сориньи. Итак, соединенный парламент собрался в большом зале, обитом тканями с королевскими лилиями. Когда судебные чиновники, в мантиях и шапочках, заняли места по чинам, советник Сориньи вдруг поднялся со своего кресла и вышел вперед на открытое место. Среди присутствующих пробежало движение любопытства. Конечно, все ожидали, что Сориньи сделает важные разоблачения, но так как содержание их не было известно, то невозможно было предвидеть их значительность; поэтому собравшиеся испытали немалое изумление, когда увидели, что Сориньи опустился на колени на каменные плиты и, ударяя себя в грудь, начал каяться в своем преступлении. При первых словах несчастного шепот ужаса, перемешанный с несколькими восклицаниями, пробежал по рядам присутствующих. Но тотчас наступило мертвое молчание, в котором раздавался один только голос преступника. В этом трагическом монологе, который никто и не помышлял прерывать, Сориньи объяснил, как у него возникла мысль об убийстве, как эта мысль была укреплена в нем пищею ненависти и зависти и как от мысли о преступлении он перешел к подготовке его, а затем приступил и к самому его совершению. Казалось, ему доставляло удовольствие подробно установить эту мрачную последовательность и не утаить от слушателей ни одной самой кровавой и самой отвратительной подробности своего ужасного преступления: он рассказал о западне, тщательно обдуманной им, которая отдала в его руки жертву; о зверском убийстве, учиненном им с самою крайнею жестокостью, о теле, с невероятной ловкостью рассеченном на куски, которые были затем зарыты в землю, внутренности же и кишки были брошены в отхожее место, а сердце мелко изрублено и сожжено. Совершив это гнусное убийство и проделав отвратительную работу мясника, Сориньи, по его признанию, в первые дни испытывал своего рода удовлетворение и покой. Сюда примешивалось еще тщеславное сознание безнаказанности, которую он считал совершенно обеспеченною, и дьявольская гордость тем, что убийством своим он как бы предупредил намерения божьи по отношению к твари человеческой! Он признавался, как легко привыкаешь жить с сознанием своего преступления и какой странный и чудовищный интерес для самого себя представляет положение, в котором ты находишься. Становишься, так сказать, центром мироздания и вкушаешь от этого какое-то утонченное наслаждение. Конечно, он познал это наслаждение и даже испытывал бы его долго и во всех подробностях, но он сделал расчет, не приняв в соображение воли Бога. Почему он однажды почувствовал, что на него нахлынул стыд, и он был охвачен угрызениями совести? Почему он вдруг почувствовал, что в нем занимается далекий свет души, мало-помалу обратившийся в ослепительное зарево? Почему, опостылевший самому себе, он оказывается вынужденным искать случая избавиться от лютых и несносных мучений, причиняемых ему его позорною тайною? И вот он пришел к мысли совершить публичное и торжественное покаяние в своем преступлении и добиваться искупления и наказания. Он требовал правосудия от судей земных перед тем, как предстать перед судьей небесным. Он торопился принести публичное покаяние правосудию, так гнусно поруганному в его собственном лице. По мере того как Сориньи говорил, глубокое и мрачное молчание нависало над собранием. Какое-то сострадание наполняло самые черствые сердца при виде этого судебного чиновника, вчера еще одного из самых высокопоставленных членов корпорации, а теперь коленопреклоненного и позорящего свой обагренный кровью пурпур, простертого на каменных плитах, презревши свою гордость. При этом зрелище иные украдкой плакали, и все были взволнованы, и волнение достигло крайней степени, когда Сориньи начал срывать с себя знаки своей должности и громким голосом потребовал у чинов охраны, чтобы они исполнили свою обязанность… И так, с цепями на руках, под конвоем четырех стражей, Сориньи покинул большой зал, причем некоторые из присутствующих не могли удержаться от выражения почтения, которое он внушал, несмотря на ужас, вызываемый его жестоким злодеянием. Этот уход совершился, впрочем, не беспрепятственно. Когда слух о происшедшем распространился за стенами дворца, у ворот образовалось некоторое скопление народа. Поведение толпы при этих обстоятельствах было злобным. Ее ненависть к суду и его преставителям вылилась в форму гиканья и неприличного смеха. Толпа не умела скрыть своей радости при зрелище судьи, давно пользовавшегося репутациею учености и суровости, вдруг ставшего преступником, которому, в свою очередь, предстоит подвергнуться осуждению за свои поступки. Приговор, присудивший Сориньи к казни через отсечение головы, был принят в Валлене с шумным одобрением. В день казни толпа, окружавшая эшафот, выкидывала самые непристойные штуки. Перед обезглавлением Сориньи подвергся пытке водою и испанским сапогом. Все это является лучшим местом книги г-на де ла Ривельри. Описывая эти изумительные сцены, он проявляет талант заправского писателя. Советник Сориньи, повторяю, преступник, очень дорогой его сердцу, преступник, сам идущий навстречу наказанию и смело кладущий свою голову на плаху, преступник, галантно избавляющий судебного чиновника от трудных розысков, а следовательно, и от опасности судебных ошибок… преступник, сознающийся в своем преступлении!
Получены известия от маленького лейтенанта, не знаю уж какого рода оружия, племянника де Блиньеля, которому телеграфировали в Чад о смерти его дяди. Молодой повеса отвечает, что он едет принять наследство. Оно будет очень внушительным. Счастливый проказник! Непредвиденное, то непредвиденное, к которому я взывал всеми силами моего желания, всею тоскою моей скуки, непредвиденное приходит к нему в очень приятном образе. Вот юноша, жизнь которого подверглась внезапному изменению. Кончилось праздное прозябание в каком-нибудь жалком гарнизонном городке; не будет больше унылых вечеров в кафе или театре! Не будет больше любовниц из маленьких модисток или скромных швеек! Не нужно будет вставать спозаранку для учений на плацу под жгучим солнцем или под дождем! Конец изгнанию в далекой и варварской Африке! Прощайте, пальмы, заросли, большие реки, пороги, озера, леса, пески, негрские деревни, москиты, колониальная каска, миражи, крокодилы и гиппопотамы! Конец унылой и стоической карьере бедного офицера! С каким удовольствием он подаст в отставку, славный маленький капитан, не знаю уж какого рода оружия, и начнет комфортно устраивать свою жизнь! Он богат теперь, очень богат. Он имеет право на любую роскошь и на любые удовольствия. Все доступно ему: охоты, путешествия, лошади, собаки, экипажи, автомобили, Париж, женщины. Что выберет он? Будет ли у него свора или же конюшня? Мне представляется, будто я вижу, как, сидя в большом красном автомобиле, изящный и довольный, немного тщеславный, он заставляет сторониться прохожих и нарушает тишину маленьких городов и деревень пронзительным воплем сирены. Если он любитель женщин, все те, кого он пожелает, будут принадлежать ему. Он молод и богат: каждая уступит его вожделению. Если вы обладаете этими качествами, то вам стоит сказать только слово, и глаза заулыбаются, губы покорятся, руки будут обнимать, вы увидите, как груди прильнут к вам, как платье само расстегнется. Одетые в тонкое белье, тела предстанут перед вами в своей сладострастной угодливости, со своими гармоническими линиями, со своими соблазнительными округлостями, со своими самыми тенистыми и самыми секретными частями, – желанные тела! Вы можете сгибать их члены, ласкать их кожу, склоняться над их сердцем, слышать, как оно бьется и трепещет, вдыхать их дыхание, проникать до самой глубины их чувственной тайны, получать от них все наслаждение, какое они могут дать, всю любовь, все самые трогательные их дары, самое унизительное их рабство. Да, юный лейтенант, женщины не окажут вам сопротивления и не обнаружат перед вами колебаний. Все они будут повиноваться вашему желанию; все они отдадут в ваше распоряжение свою видимость или свою реальность. Вы будете обладать ими наряженными или голыми, как вам заблагорассудится. Ваша прихоть будет определять их смех или их слезы. Через вас они познают ревность, гнев, ненависть. Может быть, вы вложите оружие в их соперничающие руки… Будут сверкать ножи, будет литься кровь. Вы будете властителем их судеб, и все потому, что вы молоды и богаты. Если вы пожелаете, чтобы какая-нибудь Клара Дервенез была вашею, вам стоит только сделать знак. Она отдаст вам свои нежно продажные губы, свое послушное и обольстительное знание. И все это потому, что в маленьком французском городке был найден убитым маленький старичок, жертва какого-то таинственного сцепления обстоятельств, проникновения в которые что-то не видно, если только кто-нибудь не окажет небольшой помощи.
Процесс Блиньеля продолжает волновать общественное мнение. Только о нем и говорили весь день у тетушки Шальтрэ, гостиная которой все время полна народу, точно в ней именно должен загореться "свет", который рассеет эту странную тайну. Кроме того, дружба, существовавшая между г-ном де Блиньелем и моей тетушкой, придает тетушке новую значительность. Тетушка выказывает признательность к этому обстоятельству. Как я уже говорил, тетушка Шальтрэ довольно сурово обходится с покойниками, принадлежавшими к числу ее знакомых, и охотно произносит "надгробные речи", правдоподобные, может быть, но малопочтительные, словом, язвительно беспощадные. Тетушка отличается по части этих посмертных суждений, и некоторые из них заслуживают очень высокой оценки. Но по отношению к бедняге Блиньелю она ведет себя совсем иначе. Она творит о нем легенду. Блиньель становится в ее устах каким-то "гением" и почти "святым". Послушать ее, так г-н де Блиньель скрывал под бесцветною и скромною внешностью изумительный ум и образованность, сказочную доброту. Из христианского смирения он не кичился ни тем, ни другим. Свое отречение от какого бы то ни было тщеславия он довел до того, что создал даже, намеренно и ради самоуничижения, впечатление скряги и эгоиста. Ложные суждения, высказывавшиеся о нем, только радовали его смирение; он покорно принимал их и наслаждался заключающеюся в них несправедливостью. Это смирение доходило до того, что он радовался даже клевете, возводимой на него, и приносит ее Богу как скромный дар от своего ничтожества. Несмотря на усилия, прилагаемые г-ном де Блиньелем для замаскирования своей святости, она ослепительно сверкала в глазах каждого, кто не отказывался ее видеть. Для тетушки Шальтрэ она была настолько очевидною, что она не сомневается в способности г-на де Блиньеля вымолить у Бога, чтобы полиция не напала на след несчастного, которому он обязан своею смертью. Благодаря его жалости к убийце, последний будет наслаждаться безнаказанностью. Конечно, лишь заступничество г-на де Блиньеля перед Богом является причиною того, что следственные власти до сих пор бессильны разрешить загадку его смерти. Тетушка Шальтрэ видит в этом доказательство и следствие евангельского смирения ее покойного друга. Г-н де Блиньель, пребывая в высотах лучшего мира, боится, чтобы отзвуки его процесса, доходящие в этот высший мир, не окружили его смерть славою, которой он вовсе не желает. Ненахождение улик – вот все, чем он готов удовлетвориться. Да и действительно, все как будто идет к этому. Следствие не дало никакого результата. Г-н де ла Ривельри обнаруживает прямо какую-то беспомощность. В его беспомощности есть даже что-то необъяснимое, если не допускать сверхъестественной причины, которой приписывает ее моя тетушка. Итак, очень вероятно, что последнее слово этого процесса никогда и не будет сказано, если только из рук правосудия человеческого оно не перейдет в руки правосудия божественного, которое устанет, наконец, давать виновнику столь кровавого злодеяния возможность наслаждаться противною справедливости безнаказанностью. При сложившихся обстоятельствах оно, несомненно, поручит разрешение дела одному из тех случаев, которые носят название провиденциальных: соединяя вместе улики, долгое время рассеянные и сами по себе незначительные, такой случай образует в заключение силу, которая вынуждает истину выйти из мрака и предстать перед взорами во всей своей наготе.
Эти наставительные и забавные речи тетушки Шальтрэ выслушиваются внимательно и почтительно, но принимаются не целиком и не без оговорок. Кое-какие упрямые головы хвастают тем, что у них свой взгляд на вещи. Некоторые охотно говорят: "Ищите женщину" и многозначительно умолкают. Но с каким бы усердием ни -"искать женщину" в жизни г-на де Блиньеля, найти ее нелегко. Присутствие ее ускользает от самых внимательных провинциальных розысков, и весьма вероятно, что г-н де Блиньель умер девственником. Все же теория девственности г-на де Блиньеля встречает противников. Другие строят предположение, что г-н де Блиньель довел свою скупость в области чувства и половой эгоизм вплоть до того, что предавался "уединенным привычкам". Но все эти предположения высказываются только обиняками. Несмотря на расхождение во взглядах, сходятся в одном пункте и охотно приписывают смерть г-на де Блиньеля анархистам или франкмасонам. Разве г-н де Блиньель не состоял подписчиком газеты "Чрево Сен-Гри"? Уже одно это обстоятельство делало его объектом мщения "врагов порядка". Эта версия особенно настойчиво поддерживается г-ном Жюлем Ланвуа, одним из политических оракулов города. Отставной подпрефект, г-н Ланвуа имеет глубокие взгляды насчет того, что он называет "махинациями". Он чует их, угадывает, он замечает их всюду, даже там, где их нет. Политика является для него безысходным лабиринтом интриг, происков, подвохов, даже преступлений, в котором ходят с маскою на лице и с кинжалом в руке. Идеи г-на Ланвуа насчет этих вопросов необыкновенно твердые. С тех пор как этот отставной чиновник республики перестал служить, он сделался самым непримиримым реакционером. Он считает своих политических противников способными на какие угодно злодеяния и никогда не колеблется вменить им в вину самые худшие. Он наделен необычайно богатым воображением. Каждый год он совершает поездку в Париж посоветоваться с г-жой де Лемнос, знаменитою ясновидящею, насчет занимающих его политических или судебных проблем. Но что касается убийства г-на де Блиньеля, то он считает такую консультацию излишнею – до такой степени очевидно, что г-н де Блиньель является жертвою происков анархистов. Этому обстоятельству г-н Ланвуа милостиво приписывает вялость судебного следствия. Г-н де ла Ривельри боится, как бы его рвение не навлекло на него мести анархистов. В этом пункте г-н Ланвуа не встречает единодушной поддержки. Некоторые приписывают неуспех розысков г-на де ла Ривельри гораздо более простой причине. Французская юстиция в последнее время никуда не годится, и мало-мальски ловкий или мало-мальски покровительствуемый преступник нисколько не боится ее. В ее сети попадается одна только мелкая рыбешка: большие щуки ускользают от нее. Виною всего этого – каждый согласится, – "режим". Франция – плохо управляемое государство. Сколько драм остается покрытыми молчанием! Сколько подозрительных смертей остается необъясненными! Как ловко "заминаются" некоторые неприятные дела! Так, например, обстоит с таинственным исчезновением сына маркиза де Буакло: все следы канули в воду. Этой истории минуло уже больше десяти лет.
Проспер де Буакло был мальчиком умным и рассудительным. С детства у него было влечение к механике, и в двенадцать лет он сделал уже несколько маленьких изобретений. Со своей любовью к механизмам Проспер де Буакло соединял горячую набожность, не обходившуюся без некоторой религиозной экзальтации. Уже с этого времени Проспера стали посещать видения. Отец его говорил о них с аббатом Арналем, тогда настоятелем церкви Ла Мадлен, и тот имел несколько бесед с юным Проспером. Аббат Арналь отнесся весьма сдержанно к природе этих видений, давая понять, что, в конце концов, для Бога нет ничего невозможного. Все же Проспер де Буакло должен остерегаться обманчивых призраков, а таковые бывают даже из числа ниспосланных свыше. Почтенный аббат рекомендовал Просперу быть благоразумным, не слишком отдаваться этим необыкновенным явлениям и, скорее, терпеть их, чем вызывать. При таком отношении к ним они будут более убедительными. Аббат рекомендовал Просперу де Буакло воздерживаться от режима умерщвления плоти и постоянного сокрушения о грехах, который так нравился Просперу и поддерживал его в состоянии нервного возбуждения. Напротив, он советовал ему как можно больше заниматься работами по механике, которые способствуют отвлечению ума от пустых мечтаний и побеждают его ограничиваться правильными и размеренными движениями. Эти благоразумные советы не возымели большого действия и не помешали мистически настроенному механику покинуть в одно прекрасное утро родительский кров и больше не возвращаться туда, причем никто так и не узнал, что с ним сталось. Ходили самые разнообразные слухи об этом исчезновении. Одни говорили, что Проспер де Буакло сделался монахом, будучи увлечен в монастырь своею религиозною экзальтациею; другие уверяли, будто он предложил свои механические способности к услугам шайки налетчиков. Как бы там ни было, о странном бегстве Проспера де Буакло поговорили-поговорили и в заключение замолчали. Отец не произносил больше его имени, но было замечено также, что он никогда не носил траура по исчезнувшем и продолжал, следовательно, считать его живым.
Я снова вижу себя сидящим за своим столом, перед тем окном, через которое я так часто и так долго наблюдал легкий золотой листочек, колышущийся на гибкой веточке. На столе передо мною горит свеча: пепельница наполняется окурками папирос. Рядом с пепельницею лежат мои часы. Их стрелки равномерно движутся по циферблату. Заведенная пружина вызывает тиканье, придающее заключенному внутри нежному организму видимость жизни. Забавно было бы, если бы одна из этих стрелок пронзила своим острым кончиком так дробно бьющееся металлическое сердце часов. Все остановилось бы, но этого не случится. В провинции ничего не случается, даже того, что должно случиться, не случается ни непредвиденного, ни логически необходимого, ничего, ничего, ничего… Напрасно вы полагаете, что что-нибудь, наконец, потрясет окружающее нас оцепенение, рассеет гнетущую вас скуку, создаст, наконец, нечто новое. Полно! Откажитесь от этой надежды. Городок П. всегда останется городком П., даже когда его обитателям случается оплакивать загадочное исчезновение одного из его сограждан.
Поздно. Ни звука. Весь вечер я перечитывал в исследовании г-на де ла Ривельри описание убийства президента д'Артэна советником Сориньи. Какая красивая история! Ах, эта сцена покаяния! Для переворачивания страниц я пользовался ножом, найденным мною на дороге близ канала в тот день, когда я чуть не был раздавлен красным автомобилем, – ножом, который так необычайно заинтересовал доктора. В настоящий момент я окончил чтение и сложил нож. Его длинный остроконечный и отточенный клинок снова лег на свое место. Вещь имеет теперь самый безобидный вид. Впрочем, разве не наполнена благодушием вся эта комната, с ее обоями в цветочках, с ее старомодным альковом, с ее хорошею старою мебелью, с этим столом, на котором горит свеча, с этим окном, выходящим на пустынный бульвар маленького уснувшего провинциального городка, которого теперь даже не будит больше крик сирены красного автомобиля? Да, ты крепко спишь, маленький провинциальный городок, крепко спят все твои обитатели, наглухо запершиеся в своих домах на замки и на задвижки и позабывшие, что один из них был внезапно и таинственно отправлен на тот свет чьею-то неизвестною рукою, которой ничто не помешает повторить свое злодеяние. Я раскрыл нож и стал рассматривать его клинок при свете свечи. Вдруг я почувствовал, что он представляет огромную тяжесть, под которою я изнемогаю. Что-то невидимое и мощное давит на меня, и я узнаю таинственное присутствие, от которого, я думал было, я избавился, – узнаю Скуку, неусыпную непреклонную Скуку! Вот она, она наполняет всю комнату своею отупляющею атмосферою. Она сочится из расселин паркета, из трещин на стенах, из щелей потолка, из замочных скважин; я чувствую на всем своем теле ее липкую ласку. Вот она, более вкрадчивая и более коварная, а также более враждебная, чем когда-либо. Мне кажется, она приходит наказать меня за мою неудачную попытку выйти из повиновения, за призыв себе на помощь неизвестности ожидания, содрогания тоски, за то, что рукою случая я постучался в дверь Непредвиденного, захотел отвлечься от ее чудовищной тирании. Ах, навсегда упасть в ее мягкие когти и вечно чувствовать, как по телу струится ее тепловатое и зловонное дыхание!… А я подумал было, что мне удалось вырваться от нее; сердце мое забилось скорее. Я с жадностью стал было заглядывать в глаза прохожих; я вздрагивал при звуках колокольчика; прислушивался, не поднимаются ли по лестнице чьи-нибудь тяжелые шаги…
Кроме доктора никто не приходил… Одна только старушка Мариэта ежедневно заглядывала в мою комнату. Каждый день она передавала мне городские сплетни. Однажды убийца г-на де Блиньеля чуть было не был открыт. Напали на его след. Затем Мариэта докладывала мне, что его не нашли… Ах, эти несчастные господа судьи! Они совсем лишены проницательности! И Мариэта пожимала плечами, выпускала уголок передника и смотрела на меня с понимающим видом… Что-то скажет она завтра, когда я не возвращусь, и она узнает…
Свеча моя почти догорела; я заменяю ее другою, пламя которой побледнеет вместе с рассветом. Я погашу ее; тусклая и свежая белесоватость мало-помалу наполнит комнату. Мало-помалу над деревьями бульвара небо окрасится в розовый цвет, и первые птицы начнут петь на ветвях. Их пение положит конец тишине. Я услышу стук молотка, скрип телеги, далекий и слабый свисток паровоза. Первый валленский поезд отходит в семь часов, и у меня есть еще время… Закончив свой туалет, я снова сяду к себе за стол; в занявшемся дне я еще раз увижу маленький золотой листок, я буду следить глазами за спиралью, которую образует в воздухе дым моей папиросы, и буду слушать равномерное тиканье моих часов; затем, когда стрелка покажет назначенный мною час, я брошу в пепельницу выкуренную папиросу и положу в карман нож. Надев шляпу и взяв под мышку палку, я тихонько открою дверь моей комнаты. Моя нога будет неслышно передвигаться по ступенькам лестницы. Достигнув площадки, я на минуту остановлюсь перед большими замками, охраняющими сон тетушки Шальтрэ… Если бы ее старый друг Блиньель запирался так же основательно, его не нашли бы лежащим на паркете с перерезанным горлом. Наглядевшись на запоры, я спущусь по лестнице в нижний этаж. В этот момент мне нужно будет открыть дверь на улицу, но предварительно я зайду в столовую. Я выну из буфета краюху хлеба и отрежу от нее кусок. Когда я окажусь на улице и дверь за мною будет закрыта, мне будет стоить большого труда не посмотреть на облезлую ножку, которая висит на шнурке дверного колокольчика. К ней именно в день моего приезда к тетушке Шальтрэ протиснулась моя рука. О, как скорчило тогда мои пальцы это прикосновение к облезлой шерсти! Никогда больше я не увижу, как эта оленья ножка качается на конце цепочки; равно как никогда больше не увижу, как дрожит и колышется на своей веточке маленький золотой листочек.
Жители П. не любят рано вставать, они спят долго, и магазины открываются поздно. Так что улицы будут почти пустынны. Я пройду мимо домов г-на де Жернажа и г-на Реквизада, небольшой крюк приведет меня к дому г-на де Блиньеля. Через "тщательно закрытую" решетку я увижу сад с прямыми аллеями, подстриженные пирамидами плодовые деревья, бассейн. Дальше будет виднеться дом, молчаливый, с закрытыми дверями и окнами. Но у меня не будет времени остановиться, так как близок час отхода поезда. О, никто не ждет меня в Валлене! Напротив, мой приезд туда будет в достаточной степени неожиданным. В поезде я, может быть, сосну немного. В Валлене я не отправлюсь непосредственно, куда я собираюсь. Я поброжу немного по городу; я люблю его старый квартал с садами и особняками, люблю маленькую площадь, окруженную высокими фасадами, – ту самую, на которой был казнен советник Сориньи, убийца президента д'Артэна. Г-н де ла Ривельри живет совсем рядом…
Вот тогда и будет самый удобный час прийти к нему. Не думаю, чтобы старая служанка поколебалась впустить меня. Она пригласит меня в гостиную и пойдет доложить обо мне своему господину. Двери откроются и снова закроются. Вскоре я услышу в другом месте тот же самый шум закрываемых дверей… Ах! шум шагов… Я сожму в кармане рукоятку ножа… В ушах у меня зашумит. Вдруг мне покажется, что крик сирены красного автомобиля разрывает этот шум. Вновь появится старая служанка. Она поведет меня по коридору. Поднимется портьера. Г-н де ла Ривельри будет сидеть за письменным столом. Я вижу место, куда я положу раскрытый нож, и я слышу голос, каким я буду говорить ему… то, что я должен сказать ему.
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
В конце длинной аллеи красивых старых деревьев высится главное здание "дома отдыха" доктора Б. Оно, вероятно, заменило более старую постройку, к которой вел этот двойной строй вязов, похожий на заканчивающуюся у скрещения дорожек вязовую аллею виллуанского парка. Хотя здание довольно обширно, оно все же недостаточно для нужд заведения доктора Б., поэтому к нему присоединено некоторое количество павильонов, отделенных друг от друга палисадниками и выходящих окнами в парк. В обильно распространяемых проспектах "Анонимного общества" парк этот, собственность Общества, расхваливается как одна из самых главных приманок заведения доктора Б. Густой и тенистый, он составляет, подобно аллее вековых деревьев, остаток барской старины. Парк и аллея напоминали мне Виллуан, но в то время, как виллуанский парк был окружен наполовину развалившеюся каменною оградою, шатающимися решетками и почти совсем засыпавшимися рвами, здешний был солидно огражден высокою стеною и запертыми на замок воротами, которые препятствовали как входу, так и выходу из него. Больше того, ограда, как говорили, была оплетена наэлектризованною проволокою, которая при малейшем прикосновении к ней приводила в действие звонки и оповещала служебный персонал о всякой попытке пробраться сюда или ускользнуть отсюда.
Нельзя не признать, что этот персонал, изумительно подобранный и вышколенный, обращался с пансионерами доктора с безукоризненною вежливостью и непреклонной строгостью. Его поэтому очень ценили и уважали. Все это были люди очень сильные и с хорошими манерами, одинаково одетые в прекрасно сшитые серые костюмы, все с очень приветливыми лицами и очень симпатичные с виду. Некоторые из них были женаты. Жены их ухаживали за ними и смотрели за нашим бельем. Словом, все в заведении доктора Б. было до мелочей рассчитано и велось в образцовом порядке. Заведение вполне заслуживало своего названия: "Дом отдыха". Ни один неприятный звук не нарушал его благодетельной тишины. Нельзя было услышать ни одного стона, ни одного крика. Казалось, что доктор каким-то чудом искоренил у себя всякое выражение страдания. К тем больным, которые могли бы не выдержать жестоких приступов боли, доктор применял особенный искусный режим, доставлявший им немедленное облегчение. Впрочем, все больные оставались невидимыми в этой врачебной фиваиде, управляемой доктором Б. с самою мудрою заботливостью; он неусыпно наблюдал и за материальным благосостоянием своих помощников, и за душевным здоровьем своих пациентов.
Эта роль, сознанием которой он был преисполнен, сообщала доктору Б. авторитетный и внушительный вид, не лишенный мягкости и доброты, которые, однако, не мешали ему, когда бывало нужно, прибегать к целительным строгостям. Но в моменты вынужденного пользования ими доктор, казалось, сам страдал.