— Вы были так строги в разговоре с доном Диего! — сказала дона Лауриана, спускаясь по лестнице и идя навстречу мужу.
— Я сообщил ему мое решение и наказал его так, как он того заслужил, — ответил фидалго.
— Вы всегда чересчур суровы к вашему сыну, сеньор Антонио!
— А вы чересчур добры к нему, дона Лауриана; но я не хочу, чтобы ваша любовь его погубила, и поэтому счел себя обязанным лишить вас его общества.
— Господи Иисусе! Что вы такое говорите, сеньор Антонио?
— Дон Диего уедет на этих днях в город Сальвадор, где он будет жить так, как подобает фидалго, служа нашей вере и не растрачивая силы на сумасбродства.
— Вы этого не сделаете, сеньор Марис, — воскликнула его жена, — изгнать сына из родного дома!
— А кто вам сказал, что я его изгоняю, сеньора? Уж не хотите ли вы, чтобы дон Диего прожил всю жизнь, привязанный к вашей юбке и к этой скале?
— Но послушайте, сеньор, я ведь мать, и я не могу жить в разлуке с сыном, все время тревожиться, как бы с ним чего-нибудь не случилось.
— И тем не менее так оно будет, потому что я так решил.
— Вы жестоки, сеньор.
— Но, по крайней мере, справедлив.
Как раз в эту минуту послышался топот лошадей, и Изабелл увидела всадников, приближавшихся к дому.
— О! — воскликнул дон Антонио де Марис. — Это Алваро де Са!
Уже известный нам кавальейро, итальянец и все их спутники спешились, поднялись по лестнице, которая вела на площадку, и, подойдя к дону Антонио и его жене, почтительно им поклонились.
Старый фидалго протянул руку Алваро де Са и учтиво ответил на поклоны его спутников. Что касается доны Лаурианы, то она поздоровалась с молодым кавальейро едва заметным кивком головы, не удостоив остальных даже взглядом.
После того как все обменялись приветствиями, фидалго сделал Алваро знак, и оба они удалились для разговора в один из уголков двора, где уселись на двух грубо отесанных бревнышках, заменявших скамейки.
Дону Антонио хотелось узнать новости о Рио-де-Жанейро и о Португалии. Но все надежды на восстановление национальной независимости были уже потеряны; стране суждено было обрести свободу только сорок лет спустя с восшествием на португальский престол герцога Браганского.
Спутники Алваро перешли на другую сторону площадки и смешались там с толпой авентурейро, которые вышли их встретить.
Товарищи засыпали их вопросами; все смеялись и весело шутили.
Одним хотелось поскорее узнать новости, другим — рассказать, что они видели; все говорили разом, и в этом общем гомоне трудно было что-либо разобрать.
В эту минуту в дверях появились обе девушки: Изабелл в смущении остановилась, а Сесилия, быстро спустившись по лесенке, направилась к матери.
Как раз в эту минуту Алваро, испросив на то разрешение фидалго, со шляпой в руке приблизился к девушке и смущенно ей поклонился.
— Ну вот вы и дома, сеньор Алваро! — воскликнула Сесилия; она тоже смутилась и старалась держаться непринужденно, чтобы никто этого смущения не заметил. — Скоро же вы вернулись!
— Не так скоро, как мне хотелось, — пробормотал молодой человек. — Когда душа остается дома, тело всегда безудержно к ней стремится.
Сесилия покраснела.
Во время этой мимолетной встречи, которая произошла в середине площадки, три взгляда, устремленных туда из трех разных точек, скрестились на их лицах, светившихся молодостью и красотой.
Дон Антонио де Марис, сидевший на некотором расстоянии от молодых людей, смотрел на эту красивую пару, и счастливая улыбка озаряла его благородное лицо.
Стоявший поодаль от остальных Лоредано впился в молодых людей своим огненным взглядом, жестоким и язвительным; раздутыми ноздрями он жадно вбирал в себя воздух, будто хищник, который выслеживает добычу.
Несчастная Изабелл глядела на Алваро большими черными глазами, полными горечи и тоски; казалось, что вся душа ее вот-вот изойдет в этом светлом взгляде, чтобы лечь простертой у ног кавальейро.
Ни один из немых участников этой сцены не обратил внимания на то, что происходило вокруг той точки, в которой сходились их взгляды; исключением был только итальянец. Он заметил улыбку дона Антонио де Мариса и угадал, что она означает.
В это время дон Диего, который успел уйти, вернулся, чтобы поздороваться с только что прибывшим Алваро и его спутниками; молодой человек находился под впечатлением разговора с отцом, и вид у него был печальный.
VII. МОЛИТВА
Вечер догорал.
Солнце клонилось к горизонту и садилось где-то за лесом, озаряя последними лучами могучие стволы деревьев.
Бледный матовый свет заката скользил по зеленому ковру и разливался над листвою волнами золота и пурпура.
Колючий кустарник одевался нежными белыми цветами; пальма оурикури открывала росе свои молодые листья.
Запоздалые звери брели на ночлег. Дикий голубь стал призывать к себе подругу: послышалось сладостное, мелодичное воркованье, которым птичка эта прощается с уходящим днем.
И вдруг, словно в честь наступающего заката, раздалось торжественное строгое пение: оно слилось с гулом водопада, который как будто смягчался, уступая умиротворяющему дыханию вечера.
Это была Ave Maria26.
Какими торжественными, какими строгими бывают в наших лесах таинственные часы сумерек, когда вся природа будто становится на колени перед создателем и шепчет слова вечерней молитвы!
Огромные тени деревьев, которые стелются по равнине, неуследимые переливы света на склонах гор, заблудившиеся в лесной чаще лучи, которые нет-нет да и вырвутся на волю и заблестят на песке, — все дышит истинною поэзией, все льется в душу.
Где-то в глубине леса ухает урутау27. Глухие, низкие звуки оглашают зеленые своды и долго еще отдаются эхом вдали, мерно и строго, как звуки вечернего благовеста.
Чуть слышно шелестит ветерок, задевая на лету верхушки деревьев, и шелест этот кажется последним отзвуком дня, прощальным вздохом догорающего заката.
Все находившиеся на площадке в той или иной мере ощущали на себе действие этого торжественного часа и бессознательно поддавались смутному чувству, в котором было, может быть, не столько грусти, сколько благоговения, смешанного с каким-то трепетом.
Внезапно, вливаясь в эту вечернюю гармонию, в воздухе разнеслись печальные звуки рожка: это один из авентурейро заиграл Ave Maria.
Все обнажили головы.
Дон Антонио де Марис, подойдя к западному краю площадки, снял шляпу и стал на колени.
Рядом с ним опустилась на колени его жена, обе молодые девушки, Алваро и дон Диего; авентурейро расположились в нескольких шагах от них широким полукругом.
Как проста и вместе с тем как величественна была эта полухристианская, полуязыческая молитва! Заходящие лучи солнца озаряли исполненные благоговения лица собравшихся. При свете их седая голова старого фидалго выглядела еще красивее.
И только на лице Лоредано застыла все та же презрительная усмешка; все с той же злобой следил он за малейшим движением Алваро, ставшего на колени рядом с Сесилией и видевшего только ее одну, будто она была божеством, к которому устремлялись его молитвы.
В минуту, когда колесница царя природы докатилась до горизонта и ему захотелось бросить последний взгляд на землю, все замерли; каждый, едва шевеля губами, повторял про себя одни и те же слова.
Но вот солнце скрылось. Айрес Гомес поднял мушкет28, и ущелье огласилось выстрелом.
Стемнело.
Все поднялись с колен. Люди дона Антонио пожелали своим господам покойной ночи и один за другим ушли.
Сесилия подставила отцу и матери лоб для поцелуя, потом сделала грациозный реверанс брату и Алваро.
Изабелл поцеловала руку дяди и поклонилась доне Лауриане, чтобы в ответ получить от нее благословение, холодное и высокомерное, как благословение аббата.
По случаю возвращения бандейры старый фидалго пригласил Алваро разделить в этот вечер их семейную трапезу, и тот принял его приглашение как великую милость.
Стараниями доны Лаурианы в доме установился крайне замкнутый образ жизни, и поэтому молодой человек был особенно польщен вниманием, которое ему оказали.
Авентурейро и их старшины жили в особом крыле дома, совершенно отдельно от семьи старого фидалго; целыми днями они пропадали в лесу, охотились, иные занимались каким-либо ремеслом: столярничали или вили веревки.
Только в часы вечерней молитвы все собирались на несколько минут перед домом, куда, если погода была хорошая, приходили и дамы.
Что же касается членов семьи, то всю неделю они безвыходно сидели дома. Воскресенье же обычно посвящалось отдыху и разного рода удовольствиям; иногда на этот день приходилось и какое-нибудь необычное увеселение, — например, охота или прогулка на лодке.
Теперь нам понятно, почему Алваро так страстно хотелось — и это не укрылось от итальянца — приехать в «Пакекер» именно в субботу и до шести часов вечера; молодой человек мечтал, как о счастье, об этих нескольких минутах, которые он проведет подле любимой девушки, и о воскресном отдыхе, когда ему, может быть, представится случай перемолвиться с ней словом.
Когда вся семья расселась по своим местам, между доном Антонио де Марисом, Алваро и доной Лаурианой завязался разговор. Диего сидел в стороне; девушки, молчаливые и застенчивые, больше слушали и лишь изредка решались вставить несколько слов — да и то если кто-нибудь обращался непосредственно к ним.
Стремясь услышать серебристый голос Сесилии, по звукам которого он уже стосковался за время отлучки, Алваро нашел все же повод, чтобы вызвать ее на разговор.
— Я совсем забыл рассказать вам, дон Антонио, — сказал он, воспользовавшись тем, что все замолчали, — что нам довелось увидеть.
— Что такое? Расскажите, — попросил фидалго.
— В четырех лигах от Пакекера мы повстречали Пери.
— Как я рада! — воскликнула Сесилия. — Вот уже двое суток, как мы о нем ничего не знаем.
— Понятное дело, — заметил фидалго, — носится целые дни по сертану.
— Да, разумеется, — сказал Алваро, — но в ту минуту все было не так уж понятно.
— Что же он делал?
— Забавлялся с ягуаром, вроде того, как вы, дона Сесилия, с вашим олененком.
— Боже мой! — в ужасе воскликнула девушка.
— Что с тобою? — спросила дона Лауриана.
— Маменька, его, верно, уже нет в живых.
— Ну, не велика потеря, — спокойно заметила ее мать.
— Но ведь это я виновата в его смерти!
— Как так, Сесилия? — изумился дон Антонио.
— Ах, отец, — ответила девушка, вытирая слезы, — в четверг еще я сказала Изабелл, что очень боюсь ягуаров, и в шутку добавила, что хотела бы взглянуть на живого ягуара!..
— И Пери отправился за ягуаром, чтобы удовлетворить твое желание, — смеясь, сказал старый фидалго. — Что же, в этом нет ничего удивительного. Он и не такое вытворял.
— Что же теперь с ним, отец? Ягуар его, верно уж, Растерзал.
— Не волнуйтесь, дона Сесилия, Пери сумеет за себя постоять.
— А вы-то что же, сеньор Алваро? Почему вы не пришли ему на помощь? — воскликнула девушка; в словах ее звучал упрек.
— О, если бы вы только видели, как он рассвирепел, когда мы хотели застрелить зверя! — И Алваро описал сцену, которую видел в лесу.
— Ну что же, — сказал Антонио де Марис, — Пери настолько слепо предан Сесилии, что готов исполнить любое ее желание, чего бы ему это ни стоило, даже рискуя собственной жизнью. Надо сказать, что индеец этот — один из самых замечательных людей, каких я только видел на свете. С того дня, когда он появился у нас в доме, когда он спас мою дочь, вся жизнь его — сплошное самоотвержение и героизм. Поверьте мне, Алваро, это самый настоящий португальский кавальейро в образе индейца.
Разговор на этом не оборвался, но Сесилия сразу загрустила и больше уж не принимала в нем участия.
Дона Лауриана удалилась, чтобы сделать распоряжения по дому, а фидалго и молодой человек проговорили до восьми часов, когда удар колокола позвал их на ужин.
В то время как все поднимались по лестнице и входили в комнаты, Алваро удалось улучить минуту, чтобы перекинуться несколькими словами с Сесилией.
— Вы ничего не спрашиваете про ваши поручения, дона Сесилия, — сказал он.
— Ах, верно! Вам удалось найти то, о чем я вас просила?
— Да, все и даже больше, — пробормотал молодой человек.
— А что еще? — спросила девушка.
— Еще одну вещь, о которой вы меня не просили.
— Ну, этого я совсем не хочу, — сказала Сесилия, и в голосе ее послышалась суровая нотка.
— Как, вы не хотите принять то, что уже ваше? — робко спросил Алваро.
— Не понимаю, как это — «уже мое»?
— Ваше, потому что я хочу вам сделать подарок.
— Ну если так, то оставьте этот подарок у себя, сеньор Алваро, — сказала она, улыбнувшись, — и берегите его хорошенько.
И она убежала к отцу, который вошел на веранду, а потом, на глазах у фидалго, приняла из рук Алваро небольшой ларец, где лежало все, что она просила купить. Там были драгоценности, шелк, кружева, голландское полотно и пара очень изящно инкрустированных пистолетов.
Увидев пистолеты, девушка печально вздохнула и прошептала:
— Бедный Пери! Теперь они тебе ни на что уже не нужны, они больше не могут тебя защитить.
Ужин был долгим и неторопливым, как обычно в те времена, когда к трапезе относились как к серьезному делу и накрытый стол почитали алтарем.
Все это время Алваро было грустно — ведь девушка отказалась принять его скромный дар, который он готовил с такой любовью, с такой надеждой.
Как только отец ее встал из-за стола, Сесилия удалилась к себе и, упав на колени перед распятием, стала молиться. Потом, поднявшись, она откинула край занавески на окне и взглянула в сторону хижины, возвышавшейся над обрывом. Там не видно было никаких признаков жизни.
Сердце девушки сжалось при мысли, что ее прихоть стала причиной гибели верного друга, который уже однажды спас ей жизнь и каждый день рисковал своею для того лишь, чтобы заслужить ее улыбку.
В этой маленькой комнатке все напоминало о нем. Ее птички; кроткие друзья — голубь и олененок, которые сейчас спали — один в гнезде, другой на ковре; перья, которыми были украшены стены; звериные шкуры, по которым она сейчас ступала; смолы, источавшие аромат, — все это были плоды забот индейца, это он с чутьем истинного художника создал вокруг нее маленький храм, наполненный диковинами бразильской природы.
Сесилия не отрывала глаз от окна. В эти минуты она совсем позабыла об Алваро, статном молодом кавальейро, таком внимательном к ней, таком робком, что стоило ей взглянуть на него, и он краснел так же, как и она сама.
Но вдруг девушка вздрогнула.
При свете звезд она заметила человеческую фигуру, а вглядевшись, узнала знакомую белую тунику, очертания гибкого, стройного тела. Когда она увидела, что человек этот вошел в хижину, ее последние сомнения рассеялись.
Это был Пери.
Великая тяжесть свалилась у нее с души. Теперь она могла уже доставить себе удовольствие внимательно рассмотреть все те красивые вещи, которые ей привез Алваро.
За этим занятием она провела не менее получаса; потом она легла и, так как теперь ее уже ничто не мучило — ни печаль, ни тревога, — уснула, улыбаясь при мысли об Алваро и вспоминая, как огорчила его своим отказом.
VIII. ТРИ ЛИНИИ
Все стихло. Только когда ветер ослабевал, из крыла дома, где жили авентурейро, доносился приглушенный гул голосов.
В этот час три человека, весьма различные по своему характеру, званию и происхождению, думали об одном и том же.
Хоть то были люди разные по натуре и по своему общественному положению, помыслы их, казалось, преодолевали все преграды и направлялись к общему центру, как радиусы одной окружности.
Проследим же одну за другой линии этих трех жизней, которые рано или поздно должны будут скреститься в одной точке.
На галерее, в глубине дома, тридцать шесть авентурейро сидели за длинным столом, посреди которого на деревянных блюдах дымились куски дичи, приготовленной так вкусно, что запах ее дразнил и возбуждал аппетит.
Каталонское вино лилось из фаянсовых и металлических кувшинов далеко не в таком изобилии, чтобы удовлетворить всех. Поэтому в углах галереи были поставлены большие бочки, наполненные винами, приготовленными из кажу и ананаса, и авентурейро могли пить их вволю.
Люди эти настолько привыкли себя одурманивать, что недостаток европейских вин с большой охотой восполняли напитками туземными.
Их не смущал несколько необычный вкус этих напитков; важнее всего было то, что в каждом из них содержался алкоголь, возбуждающий и пьянящий.
Ужин начался довольно рано. В первые минуты слышно было только, как работают челюсти, булькает вино и по деревянным блюдам стучат ножи.
Потом один из авентурейро что-то сказал, и слова его тут же облетели весь стол. Все заговорили наперебой, и голоса смешались в нестройном хоре.
Среди общего гула один из присутствующих вскричал:
— А вы, Лоредано, воды, что ли, в рот набрали! Слова из вас не вытянешь!
— И то верно, — добавил другой. — Бенто Симоэнс дело говорит. Или уж вы так проголодались, или на душе у вас печаль какая, мессер29 итальянец?
— Клянусь самим господом богом, Мартин Ваз, — вмешался третий, — места он себе не находит из-за девчонки, за которой увивался в Сан-Себастьяне.
— Да пошел ты к черту с твоими девчонками, Руи Соэйро; неужто ты думаешь, что Лоредано станет киснуть из-за такой чепухи?
— А почему бы и нет, Васко Афонсо? Все мы из одного теста, только одни, может быть, покруче замешаны, другие — пожиже.
— Но суди других по себе, бабник ты эдакий: бывает, что человек занят кое-чем посерьезнее вздохов да волокитства.
Итальянец по-прежнему молчал; он предоставил остальным говорить, что хотят, как будто его это совсем не касалось; нетрудно было угадать, что его преследовала какая-то мысль и он был поглощен ею.
— Ну послушайте, Лоредано, — продолжал Бенто Симоэнс, — расскажите же нам в конце концов, что вы видели во время пути; бьюсь об заклад, что без приключений дело не обошлось!
— Верьте мне, — настаивал Руи Соэйро, — мессер итальянец потерял голову.
— Но кто ж тому причиной? — допытывались остальные.
— Кто? Ясное дело, вот этот кубок с вином, что возле него стоит. Не видите вы, что ли, как он на него глазеет?
Слова эти были встречены всеобщим одобрением и взрывом смеха. В это время в дверях появился Айрес Гомес.
— Эй, вы, молодцы! — сказал он, стараясь говорить строго. — Потише у меня!
— Сегодня мы празднуем наше возвращение, сеньор эскудейро, и вам не след нас корить за веселье, — заметил Руи Соэйро.
Айрес сел за стол и воздал должное оленине, лежавшей на блюде.
— А ну-ка, — закричал он, продолжая жевать и обращаясь к двум авентурейро, которые поднялись с мест. — Идите, заступайте на караул, хватит, подкрепились, ждут ведь вас.
Оба авентурейро вышли, чтобы сменить своих товарищей, ибо в доме было принято выставлять на ночь часовых — мера в те времена необходимая.
— Что-то уж вы сегодня больно строги, сеньор Айрес Гомес, — сказал Мартин Ваз.
— Тот, кто приказывает, знает, что делает. А мы должны слушаться, — ответил эскудейро.
— Так что же вы сразу не сказали?
— Все узнаете, молодчики мои, скоро тут будет дело.
— Скорей бы уж, — сказал Бенто Симоэнс, — мне так порядком поднадоело за косулями да кабанами гоняться.
— А как, по-твоему, — на что же нам еще порох понадобится? — спросил Васко Афонсо.
— Подумаешь, тайна какая! Кто же, как не индейцы, нам потеху устроит?
Лоредано поднял голову.
— Что вы там такое рассказываете? Думаете, индейцы могут на нас напасть? — спросил он.
— О, вот и мессер итальянец проснулся. Почуял, видно, что паленым пахнет! — воскликнул Мартин Ваз.
Присутствие Айреса Гомеса сдерживало разгул и веселье авентурейро; один за другим они повскакали из-за стола, оставив старого эскудейро в обществе одних кубков и блюд.
Поднявшись, Лоредано сделал знак Руи Соэйро и Бенто Симоэнсу, и все трое вышли на середину площадки. Там итальянец шепнул им одно только слово:
— Завтра!
После этого как ни в чем не бывало оба его спутника разошлись в разные стороны, оставив Лоредано одного; тот направился дальше, к самому краю обрыва.
На противоположном склоне, на погруженной во мрак листве деревьев итальянец увидел слабый отблеск света, падавший из окна Сесилии; самого окна не было видно — оно находилось за углом дома.
Он стал ждать.
Простившись с Сесилией, Алваро ушел к себе, грустный и огорченный ее отказом. Он, однако, старался утешить себя, вспоминая ее последние слова и, главное, ту улыбку, которая им сопутствовала.
Молодой человек никак не мог примириться с мыслью, что лишился великой радости увидеть в числе украшений Сесилии свой подарок. Он долго лелеял эту надежду, долго жил ею и теперь, когда она была у него отнята, неимоверно страдал.
Кавальейро был уже неподалеку от ее комнаты, как вдруг ему пришел в голову план, который он решил тут же привести в исполнение; он положил маленькую коробочку с драгоценностью в шелковый мешочек и, спрятав его под плащом, обогнул дом и подошел совсем близко к садику, куда выходила комната Сесилии.
Увидев падавший на листву напротив свет из ее окон, он стал выжидать, пока настанет ночь и весь дом уляжется спать.
В это время Пери, индеец, которого мы уже знаем, пришел домой со своей тяжелой ношей. Она была для него так дорога, что он не отдал бы ее ни за какие сокровища. Пленника своего он оставил на берегу реки, прикрыв его пригнутой веткою дерева. Потом поднялся на площадку. Именно тогда-то Сесилия и заметила, что индеец вошел в свою хижину; не видела она только, что он почти тотчас же снова оттуда вышел.
Уже целых два дня Пери ничего не знал о своей сеньоре, не получал от нее никаких приказаний, не угадывал ее желаний, не кидался мгновенно их исполнять.
Первой мыслью индейца было увидеть Сесилию или хотя бы ее тень; входя к себе в хижину, он, как и двое Других, заметил у нее в окне пробивавшийся сквозь занавеску свет.
Пери взобрался на пальму, служившую опорной жердью для хижины, и ловким прыжком переметнулся на гигантское дерево олео30, которое возвышалось на противоположном склоне и ветвями своими касалось стен Дома.
В течение нескольких мгновений индеец парил над пропастью, раскачиваясь на тонкой ветке; затем он достиг равновесия и продолжал свое путешествие по воздуху уверенно и твердо; так опытный моряк карабкается по вантам.
С поистине удивительной легкостью перебрался он через пропасть на противоположную сторону и, спрятавшись в листве, перепрыгнул на ветку возле окон Сесилии. В зту минуту Лоредано подходил к этим окнам справа, а Алваро — слева и оба находились в нескольких шагах друг от друга.
Пери прежде всего заглянул в окно, чтобы узнать, что делается внутри. В это мгновение Сесилия в последний раз перебирала вещи, привезенные ей из Рио-де-Жанейро.
Увидев девушку, индеец позабыл обо всем на свете. Что могла значить для него в этот миг пропасть, зиявшая у него под ногами и готовая поглотить его при первом же неосторожном движении! Он спокойно покачивался над этой пропастью на тоненькой ветке, которая гнулась и в любую минуту могла переломиться.
Он был счастлив: он видел свою сеньору; она была весела, спокойна, довольна. Теперь можно лечь спать и насладиться отдыхом.
Но тут ему пришла в голову грустная мысль; увидав у девушки все эти красивые вещицы, он подумал, что мог бы отдать ей свою жизнь, но таких диковин у него нет и подарить он ей ничего не может.
Опечаленный индеец возвел глаза к небу, словно для того, чтобы посмотреть, не удастся ли ему, поставив сотни две пальм одна на другую, взобраться на них, протянуть руку и сорвать с неба звезды, чтобы потом положить их к ногам Сесилии.
Итак, именно здесь, у этого освещенного окна, сходились три жизненные линии, устремленные сюда из трех разных точек. Точки эти были расположены так, что образовывали треугольник, и центром его было окно.
Все трое готовы были рисковать жизнью ради того лишь, чтобы коснуться рукой краешка жалюзи. Ни один из них не думал об опасности, которой себя подвергал. Ни один не считал, что жизнь его так дорога, что ради нее стоит отказывать себе в этом счастье.
Так вот, в диком безлюдье, на лоне этой величественной природы, страсти становятся эпопеями сердца.
IX. ЛЮБОВЬ
Занавеску задернули. Сесилия легла спать.
Три глубоких чувства устремлялись в эту минуту к девушке, вручившей объятиям сна свою чистую душу, три чуждых друг другу сердца трепетно бились.
В Лоредано, безродном авентурейро, это было пламенное желание, жажда наслаждения, лихорадка, которая разжигала кровь; грубый инстинкт этого сластолюбца становился еще необузданней от сознания, что страсть его безнадежна, что препятствия на ее пути непреодолимы, от мысли о том, какой высокий барьер отделяет его, бедного поселенца, от дочери дона Антонио де Мариса, богатого фидалго, принадлежащего к самой высшей знати.
Разрушить этот барьер и сравнять столь разные положения могло только какое-то из ряда вон выходящее событие, потрясение, которое до основания изменило бы общественные устои, в те времена несравненно более крепкие, чем сейчас; нужна была одна из тех катастроф, перед лицом которых люди, к какой бы ступени иерархии они ни принадлежали, все, и вельможи и парии, оказались бы равны и — одни спустившись, другие поднявшись — стали бы просто людьми.
Итальянец отлично это понимал. Может быть даже, его изворотливый ум уже прикидывал, как все это произойдет. Во всяком случае, можно с уверенностью сказать, что он выжидал и, рассчитывая на что-то, стерег свое сокровище с неослабным рвением и упорством; двадцать дней, проведенных в Рио-де-Жанейро, были для него настоящей пыткой.
Чувство Алваро, тонкого и учтивого кавальейро, было благородным и одухотворенным, исполненным очаровательной робости, которая так свойственна первым побегам любви, и рыцарской самозабвенности, придававшей столько поэзии страстям тех времен, когда высокая преданность сочеталась с беззаветною верой.
Мимолетные встречи с Сесилией, слова, которыми они изредка обменивались, едва дыша от волнения, краска, ни с того ни с сего заливавшая их лица, бегство друг от друга и желание поскорее встретиться снова — вот и вся нехитрая история этой чистой любви, которая ни о чем не задумывалась, полагалась на будущее и вверяла себя надежде.
В эту ночь Алваро собирался совершить шаг, который он по робости своей готов был считать едва ли не предложением руки и сердца: он решил во что бы то ни стало заставить девушку принять подарок, который она отвергла, положив его к ней на окно; он втайне надеялся, что наутро Сесилия простит ему этот дерзкий поступок и оставит его скромный дар у себя.
Чувство Пери было культом, своего рода фанатическим поклонением, которому он отдавался, позабыв о себе. Он любил Сесилию не ради наслаждения, не ради того, чтобы удовлетворить какое-либо свое желание, он хотел одного — безраздельно посвятить себя ей, выполнять ее малейшие прихоти, жить так, чтобы любая из них тут же претворялась в действительность.
В отличие от двух других, его влекли в эту ночь к окну не тревога ревности, не сладостная надежда: он рисковал жизнью только для того, чтобы убедиться, что Сесилия довольна, счастлива, весела, что у нее не появилось новых желаний, — если бы они появились, он угадал бы их по ее лицу и постарался бы их исполнить той же ночью, в ту же минуту.
Вот какие превращения претерпела любовь в этих трех сердцах, воплотивших три совершенно разных чувства; в одном это было безумие, в другом — страсть, в третьем — благоговение.
Лоредано вожделел; Алваро любил; Пери боготворил. Итальянец готов был отдать жизнь за минутное наслаждение; кавальейро пошел бы на смерть, чтобы заслужить один ее взгляд; индеец убил бы себя, если бы знал, что при этом девушка радостно улыбнется. А для того, чтобы добраться до окна Сесилии, каждому из них приходилось рисковать жизнью — так уж была расположена ее комната в доме.
Хотя фундамент дома и стена его находились почти у самого края обрыва, дон Антонио де Марис, для того чтобы лучше защитить эту часть здания, пристроил к нему каменный скат, который шел от окон вниз и доходил до края площадки. Пройти по этому крутому скату было невозможно: на его гладкой, полированной поверхности не было никакой точки опоры и нога не могла удержаться.
Под окнами внизу зиял глубокий ров; скалистые стены были увиты лианами и густо разросшейся вьющейся зеленью; там, как во всяком сыром и темном ущелье, укрывались тысячи пресмыкающихся.
Таким образом, если бы кто-нибудь, сорвавшись с площадки, упал прямо вниз и чудом не разбился бы о скалу, он бы мгновенно стал добычей змей и ядовитых насекомых, которыми кишат такие расселины.
Прошло несколько мгновений после того, как занавеску задернули; квадрат окна на темно-зеленой листве побледнел и сделался едва различим.
Итальянец впился глазами в этот отблеск, как в зеркало, где ему явились все картины, которые рисовало его разгоряченное страстью воображение. Вдруг он вздрогнул: в полосе света он заметил чью-то фигуру.
Лоредано побледнел, глаза его горели, зубы сжались; свесившись над пропастью, он стал следить за каждым движением тени.
Он увидел, как чья-то рука потянулась к екну и положила на карниз какой-то предмет, такой маленький, что нельзя было даже разглядеть его формы.
То ли узнав широкий рукав камзола, то ли инстинктивно почувствовав присутствие соперника, но итальянец догадался, чья это рука. И тогда он понял, что именно эта рука оставила под окном.
И он не ошибся.
Ухватившись за опорный столб и поставив ногу на каменный скат, кавальейро прижался к стене. Потом он осторожно нагнулся и что-то положил на карниз. Когда он спустился на землю, два чувства боролись в нем: он боялся, что поступок его окажется слишком дерзким, и вместе с тем втайне надеялся, что Сесилия его простит.