Этого беднягу Парацельса она цитирует всю жизнь. Я, наверно, слышала сто раз.
- ...Естественно, мы любим, чтобы полимер не боялся кислоты, не боялся высокой температуры и низкой температуры, и вообще чтобы он ничего не боялся...
В зале смеются. Приятно, что старушка Белковская не меняется, тот же голос, завитые седые волосы, та же энергия в лице, та же несгибаемость, та же интеллигентность. Она идеал моей мамы.
Полимеры, полимеры, полимеры... Нас уже называют веком полимеров, а это знаем мы, как даются полимеры.
И я выступила. Потрясла почтенное собрание нашим скромным наблюдением. Впрочем, оно не лучше и не хуже других, таких же честных рабочих сообщений. Эта _цифра, которую я даю_. Пусть она будет хуже, но она должна включать в себя всю точность. Скромно, зато надежно. Главное, честно. Никакой липы, никакой рекламы, но можете спокойно брать мою цифру и делать с ней что хотите.
Этого я не сказала почтенному собранию, но этим я себя утешала, когда уходила с кафедры, пробыв на ней так недолго. Старушка Белковская мне аплодировала.
Кулуары, как известно, - это то место, где встречаются нужные люди. Я встретила начальника цеха Охтинского комбината. Ради этой встречи я и приехала в Ленинград.
Мы с ним обо всем договорились. Они нам сделают то, что нам нужно, а мы у себя на экспериментальном заводе должны им сделать одну штуку, которая им нужна срочно, сверхсрочно, без нее... и так далее.
Он спрашивает меня, сделаем ли мы железно. И если сделаем железно, то когда железно они ее получат.
Он объясняет:
- Потому что с нас спрашивают по-железному. Понимаете?
Понимаю. Я каждый раз понимаю, когда встречаюсь с ребятами с завода. Понимаю, что мы им мало даем и - мало помогаем. А нам с них тоже надо получить по-железному.
А этот охтинский говорит с улыбкой:
- Консультативный орган нам не нужен. Мы в рекомендациях не нуждаемся.
И улыбка не особенно любезная. Я понимаю, что она означает. Я тебя уважаю, наука, означает улыбка, но плохо, что ты не умеешь работать по заказу. Вы же должны работать на промышленность, а не на самих Себя, черт вас дери! На кой вы тогда существуете, если не можете делать _железно_?
Он рослый парень, они почти все рослые парни, мое поколение, ребята, которым не хватало еды в войну и после войны.
Он предлагает мне показать Ленинград и прокатиться в курортную зону на его самосвале.
- И я буду за вами ухаживать, - сообщает он и смотрит, понимаю ли я, что это именно то, что мне нужно. - Там ресторанчик есть, кабачок, говорит он, - будет очень хорошо.
Загорелое лицо, ясные твердые глаза, все несколько крупновато и грубовато.
- Время? Место?
Я молчу.
- Производили впечатление такого решительного товарища, - говорит он.
- Решительного, но не в том смысле.
Он пожимает плечами.
- Ну? Так как?
Я отвечаю:
- Нет. Не обижайтесь - нет.
Выражение растерянности, просьбы и доброты на секунду появляется на этом крупном, гордо утверждающем себя лице и исчезает. Потом он кланяется, встряхивает стриженой головой: зачеркнуть! - и удаляется. Я должна понять, что в Ленинграде и в курортной зоне найдется немало девушек. И, надо полагать, не хуже меня.
Между прочим, охтинский товарищ подал правильную идею. Хорошо бы прокатиться на залив. Там, за Дибунами, начинаются горячие от солнца молодые сосновые лесочки с вереском, с зацветающей брусникой и кустами шиповника по обочинам дорог. У шиповника зеленые блестящие листья, густо-красные цветы пахнут медом. Запах лесочков этих я помню отчетливо. Там, где мой дом теперь, нет таких лесочков и такого запаха. Сначала я этого не понимала, не думала об этом. Сначала думаешь: все пустяки, не имеет значения. Хочешь только уйти из родного дома, из родных мест на новое, незнакомое место. Уходишь. И все правильно, все было правильно, только не хватает сосны, той, что была в детстве, а она была, была, где-то она всегда была. Прямая, коричневая и упирается в небо. Иногда кажется, что она плывет, тихо движется, словно уходит, но не уйдет никогда. Сосен много, они высокие, никому нет дела, что они такие высокие. Но тебе есть до этого дело. А когда они стоят все вместе на поляне, на них вообще невозможно смотреть - такие они. А другие сосны маленькие, как кустики, еще мягкие, плавятся от солнца. Липкие, пахучие сосновые капли остаются на руках и на платье, они отмываются и отстирываются, но пока они не отмыты, ходишь, нюхаешь руку. И потом еще долго остается запах.
Поеду, один раз пройду по тропинке, засыпанной бурыми иголками...
12
В последний день я поехала за билетом и вместо билета на поезд купила билет на самолет, увидев на Невском агентство Аэрофлота. На стене плакат" а на плакате Ласточкино гнездо и синьковое Черное море. Рядом висящие таблицы предлагают сравнить время, сколько идет поезд, сколько летит самолет. До Алма-Аты, до Хабаровска, до Симферополя... Тысяча километров в сторону юга... Пользуясь воздушным транспортом, вы экономите время.
- ...Самолет успеет только подняться и сразу приземляется в Москве... произнес женский голос.
"И я приземлюсь в Москве", - подумала я.
Потом я пошла по Невскому, и мне повезло. В одном магазине на витрине я вдруг увидела платье, такое, как мне хотелось. Это было платье из яркой материи, похожей на холст, о который художник вытирает кисти. Очевидно, художник сознательно мазал по одной краске другими красками, и все ему казалось мало, и он мазал еще и еще небрежными мазками, пока не получилось вот так, и тогда он прекратил мазать. Я купила платье. Рядом висело еще одно, похожее на форменное, с погончиками, без рукавов, цвета песка, и я его тоже купила. У меня когда-то было подобное платье.
С платьями я пошла в гостиницу, в парикмахерскую. Там надо было ждать, а сколько, неизвестно. Это особое ожидание в дамских парикмахерских, когда видишь только двух женщин в очереди, народу нет, но тебя все равно причешут только к вечеру.
Понимая это, я поднялась и вышла на улицу. А улица - Невский. И завтра уезжать.
Оставалось еще одно - выполнить просьбу Леонида Петровича.
Почему-то мне не хотелось идти к его родителям, хотя было интересно посмотреть, какие они. Но неловко: пришла, зачем пришла? Поэтому я и тянула до последнего дня. Но все-таки надо было пойти.
По телефону-автомату я довольно коряво объяснила, кто я такая:
- ...Работаем с вашим сыном в одном институте... Он просил... Конференция кончилась, я улетаю...
Вежливый голос и вежливые слова: "Милости просим" - увеличили мою неуверенность.
Я пошла пешком, чтобы подольше идти.
Наверно, у него милые родители, добродушные ученые-старички. Воображение рисовало... воображение ровным счетом ничего не рисовало. Какие там старики, бог их знает, старики... Леонид Петрович просил, посижу и уйду.
"...Мои предки, - говорил Леонид Петрович, - все еще боятся, что меня, бедного мальчика, волки съедят, тогда как я сам могу любого волка съесть. Я, Маша, окреп в борьбе за независимость. Нет больше той робости, той привычки молчать. Знаете, Маша, какая это гнусная привычка? Я прав, знаю, что прав, что правое дело защищаю, и молчу. Терплю поражение за поражением... Гордо молчу, гневно молчу, молчу, как идиот... - Я помнила его голос со всеми интонациями. - Но теперь я становлюсь другим. Помните последний ученый совет, где директор накричал на меня, а мне уже было наплевать? Я свое сказал, тихо и внушительно. Внутри ничего не дрогнуло, значит, выковывается характер бойца. А раньше? Вы представляете себе, что бы со мной было раньше? Я бы месяц был больной. Закаляемся. Если так пойдет, Маша, из меня получится что-то. Я, наверно, буду такой, знаете, как вам всем нравится: немного суровый, немногословный, совершенно бесстрашный человек..."
Родители Леонида Петровича жили на набережной Невы в большом новом доме. Дверь квартиры была солидно обита черной клеенкой. Я робко позвонила в эту дверь.
Мать Леонида Петровича, Мария Семеновна, не показалась мне старой. Это была представительная, румяная, улыбающаяся, но явно занятая женщина. Было неловко отнимать у нее время, хотелось извиниться и сказать, что я ненадолго.
Она спросила, давно ли я в Ленинграде, что успела посмотреть и легко ли я их нашла.
Я ответила, что я ленинградка.
- Это очень хорошо, - похвалила она меня и представила вошедшему в комнату мужу: - Познакомься, Петр Федорович, эта милая девушка - коллега нашего сына.
- Очень рад, - ответил Петр Федорович. - Легко нас нашли?
Было видно, что день их распределен и я их задерживаю. Но, наверно, я должна была что-нибудь рассказать им о сыне. Наверно, надо было хоть сказать, что он здоров, хотя меня об этом никто не спрашивал.
Меня спросили об очистке того продукта, которым занимался Леонид Петрович. Я ответила.
- Так-так, - покивала головой мать и поинтересовалась, как подвигается диссертация аспиранта Леонида Петровича. - Совсем недавно он сам еще был аспирантом, - улыбнулась она. - Так растут наши дети. У вас нет детей? спросила она.
Раздался телефонный звонок. Мария Семеновна, извинившись, взяла трубку. Она разговаривала, держа трубку далеко от уха.
Телефон звонил часто. Создавалось впечатление, что Мария Семеновна управляет большим штатом людей, находящихся у телефонов. Она говорила: "Петр Федорович будет" или "Петр Федорович не сможет", - а Петр Федорович в это время улыбался светлыми глазами и с товарищеским любопытством поглядывал на меня. Я в жизни не видела лица красивее и добрее. Но все равно я их боялась; его и Марию Семеновну. И жалела, что пришла. Зачем? Никому это было не нужно.
- Петру Федоровичу надо идти к себе, - сказала Мария Семеновна, - а мы с вами посидим.
И посмотрела на большие мужские часы на своей руке. Я сказала, что и мне пора, но она заметила, что еще есть время, голосом человека, привыкшего назначать и прекращать аудиенции. Хотя было ясно, что времени нет.
В конце концов, подумала я, может быть, она хочет расспросить меня о сыне, это было бы естественно, но она ничего не спросила. Возможно, она считала, что я ничего не могу о нем знать.
Она сидела величественно в кресле и расспрашивала меня о монастыре, который я не видела, хотя давно туда собиралась. Бывал ли там Леонид Петрович?
- Если не был, - сказала она, покачала головой и посмотрела на меня так, как будто я была виновата, что он там не был, - пусть обязательно съездит. Пешком можно дойти.
Монастырь находился в двадцати километрах от нашего города.
Она сказала, что надо внимательно изучать и хранить ту изумительную русскую старину, которая нас окружает. Надо знать Псков, и Новгород, и Киев, и нашу Архангельскую область, которая не хуже Италии. Надо посмотреть Самарканд, Хиву, Бухару. Интересно все: Алма-Ата, Тобольск, Дальний Восток, Крым... Мы молоды, можем пользоваться всеми видами транспорта, а главное, ходить пешком.
Из окон большой полукруглой комнаты, где мы сидели, была видна Нева, Петропавловская крепость, Эрмитаж. На стенах висели картины, но я стеснялась их разглядывать: я плохо знаю живопись.
Как будто ничего неправильного я не сделала и не сказала, но мне было не по себе. Я не сумела ни разу улыбнуться даже. Человек сжимается от таких вещей.
Я встала и попрощалась до конца аудиенции.
- Завидую вам, - сказала Мария Семеновна, - увидите церковь...
И назвала церковь, о которой я никогда не слышала.
Она предложила, что их шофер отвезет меня, но я отказалась.
Я шла домой мимо Зоологического сада и Народного дома, мимо рынка, по Кировскому проспекту. У киностудии остановилась посмотреть фотографии. Школьницами мы часто ходили сюда. Сейчас это показалось неинтересно. А что такого, собственно, произошло, думала я, ну что? Я не понравилась. Даже не это - меня не заметили, пришла не вовремя, чужой человек к чужим людям. А мне, например, не понравилось, что шофер сидит в прихожей, читает газету. Они не мы, думала я, идя по улице, где я знала каждый дом. Они не мы. Не нужно было Леониду Петровичу просить меня к ним ходить. Никакие они не старики, думала я, а картин у них слишком много. Потом я стала думать, что мама опять останется одна в своей большой, давно не ремонтированной квартире.
Я просила не провожать меня на аэродром. Тяжело уезжать и видеть, как мама остается стоять за деревянным барьером, такая маленькая, такая одинокая. Ей всегда холодно, на аэродроме ветер.
Пусть все носит обычный деловой характер: улетать, прилетать придется не раз.
И я беру свой легкий чемодан, надеваю плащ-болонью и иду к стоянке такси. Мы договорились, что мама летом приедет ко мне, а уже лето.
И вот уже раскачивается стрелка на больших весах, взвешивающих багаж. Идет регистрация пассажиров, вылетающих рейсом таким-то по маршруту Ленинград - Москва.
Еще есть время позвонить маме. Подходы к телефонной будке заставлены высокими железными ящиками с деревянными ручками. Я начинаю их отодвигать. Когда остается два ящика, появляется высокий, утомленного вида деятель.
- Я хотел лишь сказать, что это мои ящики, - говорит он вежливым, ироническим голосом.
- Довольно тяжелые, - замечаю я.
- Еще бы! - В голосе гордость за ящики. - Не предполагалось, что вам захочется их таскать.
Я показываю на телефон. Он ударяет себя по голове, смеется, кидается к ящикам.
Потом он сообщает:
- Я из вычислительного центра, из Новосибирска. А вы?
- НИИполимер.
- Рыбак рыбака...
По узкому залу со стеклянными стенами идут летчики, механический женский голос объявляет посадку на Новосибирск.
- Чертовы ящики надо тащить в кабину, - радостно говорит деятель из вычислительного центра и развешивает на себе ящики.
Чем-то он напомнил мне Леонида Петровича. Может быть, голосом, а может быть, тем, как он потащил на себе свои ящики.
Следующий рейс - на Москву.
Самолет поднимается в воздух, красная надпись; "Пристегнуть ремни фастен белтс" - зажигается и не гаснет.
13
Я пробыла в Ленинграде недолго, но так это устроено; несколько дней тебя нет, и что-то меняется.
Дом с колоннами большой и гулкий, в коридорах никого не видно, сидят по комнатам, двор жаркий и тоже пустынный, и все, кого я встречаю, похудели, по-другому одеты, загорели за одно воскресенье на реке и в лесу.
И улыбаются как-то приветливо и отчужденно - вот вы где-то там были, а мы тут оставались, а вы уезжали.
В лаборатории все на местах. Тихо. Пахнет реактивами, нагретым металлом. Сильные необычные запахи издает наша кухня, где мы разнимаем вещество и синтезируем его, нарушая гармонию природы и создавая свою гармонию. Шутим с богом, хотим его перешутить.
Тихо. Я люблю эту тишину. Только гудят вытяжные шкафы, как ветер зимой за окнами. Под моими ногами скрипят осколки битого стекла. Непорядок. На окне в авоське висят красно-синие бумажные треуголки с молоком, и зеленый плющ выползает из горшка на подоконнике.
Я произношу начальственную шутку:
- Не вижу накала. Не слышу стука наковальни.
Но я его слышу.
В реакторе ведут синтез Регина и Аля. Рядом стоит мой новый второй зам, Валентин Губский, спокойный, краснолицый, совершенно седой в тридцать пять лет человек.
Реактор он сделал своими руками. Работа некрасивая, нешикарная, но точная. По-нашему, она шикарная.
Губский паял сосудик, точил мешалку, точил фланцы. Мотор без кожуха, может давать от 300 оборотов до 14 тысяч в минуту. Наша реакция экзотермична. Нужно отводить большое количество тепла.
Глядя на представительную фигуру Губского, я думаю, что иногда мне в жизни везет. Случилось так, что этот надежный, знающий человек очутился у нас. Он знал Веткина. Веткин нахвалил ему тему N_3. Хвалил тему и не ругал меня. Этого оказалось достаточно, чтобы Губский, со своим лицом охотника и рыболова, теперь стоял, прислонившись к столу с банками мономеров, и смотрел, как идет синтез.
- Будем переходить на непрерывный, - говорит Губский негромким, надежным, как он сам, голосом и продолжает смотреть на реактор, где из щепотки весом 7,7 грамма, из двух бесцветных порошков получается третий, который будет обладать невиданной термостойкостью.
Американцы как-то дали рекламу-картинку - пластмассовая чашечка, вроде тех, что употребляются для бритья, а в нее льется расплавленная сталь. Рабочая температура - 1500. Может быть, это преувеличено. Но мы топчемся где-то близко. Если оставить ненужную скромность, то наш полимер хорош, невероятно, сказочно хорош. Это мы уже знаем. Даже пусть бы он был немного похуже. Мы бы меньше нервничали. Полимер хорош, но процесс очень капризен.
Я смотрю. Все опять повторяется сначала. Мономеры в растворе, один заливаем, а второй, при включенной мешалке, приливаем. Худые руки Регины, тонкие и точные. И Губский смотрит на ее руки, удивительный человек, который никогда никуда не торопится.
Регина оборачивается и здоровается со мной, как обычно, дерзко глядя из-под волос. Она одета в черную поплиновую рубашку и кажется бледной.
Коротко и очень толково она докладывает результаты своей работы, отвечает на вопросы и отходит сушить колбы сжатым воздухом.
Я киваю головой и не шучу с ней, не могу шутить с ней и никогда не спрашиваю ни о чем постороннем. Я теряюсь перед ней. Знаю, что это так, надеюсь, что никто больше этого не знает.
Регина подходит к Губскому и протягивает ему китайскую авторучку с просьбой набрать чернил. Она так попросила его набрать чернил в ручку, как просят о помощи, о спасении. Слабая женщина, беспомощная перед мужской технической работой. Это был жест полного доверия, признания своей слабости и его силы. Так можно протянуть ребенка мужчине, но она так подала Губскому авторучку. Не имело значения то, что каждый день в институте она справлялась со сложнейшими приборами, часто обходясь без помощи механика.
- Вы можете это сделать?
- Да, конечно, - хрипло ответил он и склонился над пузырьком чернил.
Лабораторное стекло издает тихий звон, а металл аппаратов излучает сияние. Аля, вооруженная скальпелем, выскальзывает за дверь, и я, третий лишний, должна поскорее уйти.
Вот как оно бывает, думаю я с грустной завистью, так бывает, и у меня когда-то было так.
Петю-Математика в следующей комнате я застаю в той позе, в какой оставила его, уезжая в Ленинград. Припав к столу, он крутит ручку счетной своей машинки, шепчет цифры, пишет цифры, я в глазах его, окруженных нежными длинными ресницами, плавают цифры. Он в клетчатой рубашечке с закатанными рукавами, в джинсах и кедах.
На фоне "миланских соборов" располагаются мальчики - студенты, практиканты, аспиранты. Один с бородой, один с косым боксерским носом, один с большим лошадиным лицом, где в модной пропорции большая часть принадлежит подбородку. Имеется тут и двухметровый аспирант из Грузии, откормленный на винограде.
Я говорю:
- Здравствуйте, друзья.
Петя-Математик шепчет:
- Потрясающие результаты. Я посчитал. У вас ничего не получится. Зря бросаем тему N_2. Она получится.
- Она не получится.
- В А-Эн бы не бросили, - бормочет Петя, - продолжали бы. А мы бросаем. Красивый процесс. Такой процесс, ах, боже мой!
- Вовремя бросить - надо иметь такое же мужество, как и продолжать, изрекаю я.
- Давайте сами сделаем мономер, - просит Петя. - Я готов принять участие, давайте работать дальше.
- На ста граммах - это не работа. Вернемся потом, когда будет мономер.
- Айн ферзух ист кайн ферзух. Если бы химики знали математику хотя бы так, как ее знают физики...
- Мы вернемся, Петя, и, подбадривая друг друга...
- Японцы уже делают, уже получают. Их метод хуже, наш лучше.
Мы разговариваем с Математиком на старую тему: до каких пор вести работу, которая не дает результатов.
- Все ли мы сделали, - яростно твердит Петя, - чтобы иметь право оставить?
В дверях появляется Регина, сообщает:
- Привезли циклогексанон, десять литров.
- Нам не добить до результата. Немцы тоже отказались. Японцы тоже, говорю я.
- Японцы! - восклицает Математик и, наклоняясь ко мне, шепчет: Делают. Де-ла-ют.
- Но мы не можем. Очистка...
- Дюпон знает, как чистить.
- Но он этого не говорит.
- Что Дюпон! - орет Петя-Математик.
Он увидел в теме N_2 некоторые возможности, он _посчитал_. Правильно, иначе Тереж не мог бы так долго держать всех под гипнозом. Петя - молодец. Но всегда есть то, чего не посчитаешь. Мы не готовы к такой работе. Химия мстит за то, что с ней слишком долго, слишком плохо обращались.
А Петя, значит, занимался тут нашими темами и отвлекался от своей работы.
- Вот погоди, придет Веткин, - смеюсь я.
- Что Веткин! - затихая, говорит Математик.
Я прошу:
- Петя, отнеси циклогексанон в гараж.
- Это еще зачем?
- Ну, я прошу.
Циклогексанон нам сейчас не нужен, и это горючая жидкость, ей место в гараже.
- В А-Эн бы не бросили, - бормочет Петя, поправляет арифмометр и перекладывает свои листки с цифрами. На его щеках красные пятна, а в глазах его блеск, и смех, и бред. Да, вот еще один фанатик, из тех, кто украшает нашу землю.
Ему, кстати, давно пора пересесть поближе к окну, но он считает, что окно отвлекает, и остается сидеть в углу, в темноте. Циклогексанон он нести не хочет, потому что мы заказывали его для темы N_2. И всем нам непременно надо нарушать тэбэ (технику безопасности). Гусарство химика. Кто не горел, тот не боится, потому что не знает, что это такое. А кто горел, тот тоже не боится, он уже горел. В институтах мы упражнялись, прикрывая колбы рукой, когда загорался спирт. Мы все горели в студенческие годы. Большинство из нас ничего не боится - ни отравы, ни пожара, - и это плохо. А некоторые всего боятся, это еще хуже. Мы считаем, что гибнет обычно трус. Мы считаем, что если сотрудник наливает синилку и у него дрожат руки, - ему лучше уйти из института.
- Иду. - Петя-Математик удаляется, неслышно ступая кедами.
А через мгновение неизвестно откуда, словно он пропорол пол, возникает Веткин, обнаруживает Петино отсутствие и грозит:
- Сейчас я ему сделаю втык.
- Он исполняет мое поручение, - объясняю я Веткину.
Веткин галантно кланяется и разводит руками:
- Тогда молчу. Как съездили? Договорились?
И смотрит на меня с усмешкой сообщника. Дело двигается. Вначале ему казалось, что я не научусь жульничать, но я ничего, научилась. Лаборатория продолжает работать над темой N_3.
14
- Здравствуйте, Маша, - говорит Леонид Петрович, - рад вас видеть. Я без вас скучал.
А я? Скучала ли я без него?
- Ну как, хорошо было в Ленинграде? Вам не захотелось там остаться? В спокойном институте университетского большого города?
- А вам хочется остаться, когда вы бываете там? - спрашиваю я.
- Я вас так ждал, а вы приехали сердитая.
Он наклоняет голову, смотрит на меня слепыми, пыльными очками-глазами.
- Нет, нет, - говорю я, - все в порядке.
- А у меня сейчас блаженное время, публика разъехалась по отпускам, я могу работать своими руками и быть один. Никто не улюлюкает. Ношу условное название "Государство - это я". Но надо, как всегда, медленно торопиться. Посидите, Маша, пять минут.
Я сажусь и смотрю, как он двигается. Это почти танец, движения его исполнены легкости и изящества. Он красив и лукав. Разговаривает сам с собой и с окружающими предметами.
- Куда, куда? - кричит он взбунтовавшейся смеси. - Ах я идиот, ах болван, что я наделал, будь я проклят, если я не последний идиот... Давайте сформулируем проблему, давайте сформулируем идею. Будем исходить из химической логики. Аааа! - Бормотание переходит в рычание. - Наука вам не нужна, вам нужны килограммы. Я вас знаю. А надо возиться, господа. Мы идем по снегу. Хорошо идти по снегу. Машенька, хорошо идти по снегу?
Отвечать не обязательно.
Леонид Петрович бормочет стихи.
- Мне нравится, когда мне кто-то нравится... Я еду в пыльном кузове, с котомками, арбузами... Что у меня получается, Маша? Или ни хрена у меня не получается, и всех нас ждет тупик, тупик неперерабатываемости...
А как он моет посуду! Ах, как он моет посуду ловкими толстыми пальцами, и как он тщательно сушит ее, и как он тогда уверен, что посуда чистая! Он торопится и не торопится. В этом-то весь фокус.
Во время опыта он ест печенье, вафли, разные конфеты. Вон лежит шоколад на подоконнике. Нельзя есть столько сладкого, думаю я.
Он постоянно проверяет старые синтезы, они надежны, красивы, всегда прекрасно воспроизводятся.
В старых Берихте писали: "Взял банку и поставил ее на две недели на окно..." Старая, милая химия! А у нас на окне бутылки с молоком. На вредность. Иногда вместо молока выдают сметану.
В старых Берихте писали: "...Бутылка из-под шампанского, она держит давление..." Мир был прост и понятен...
На столе у Леонида Петровича, на полу кучи журналов. Читать химическую литературу... Кто не читал, не знает, что это такое. "Хемише Централблатт", "Эржеха", "Кэмикл Эбстректс", "Бейльштейн", "Хандбух дер органише Хеми"... Эти тонны печатных страниц мы называем информацией и без нее не можем существовать.
- Секунду, - говорит Леонид Петрович. - Я переоденусь.
Сейчас он в халате, надетом на майку, и похож на банщика. Вообще вид у него неважный, он выглядит бледным и еще потолстевшим. Или мне это кажется?
Леонид Петрович отправляется в свой кабинет, где держит только одежду, больше ничего, сам там никогда не сидит и заявил, что сидеть не будет.
Возвращается он в костюме странного красновато-лилового оттенка.
- Каково? Сильное впечатление? Цвет, линия! Сшито у местного портного, между прочим. Будете искать дефекты - не найдете.
Он страшно доволен.
- Буду теперь одеваться. Пора. С возрастом мужчина должен украшать себя. Принято решение сшить еще пальто, пока портного не забрали в Москву шить дипломатам. Пальто деми, а какой цвет?
- Серый, - говорю я.
- Серый! Серый мне пойдет, вы думаете? Пойдет. Я про него забыл.
А я смотрю на него и думаю, что его отец красивее, чем он.
Мы уходим из института. Леонид Петрович шагает рядом со мной в своем новом костюме и молчит, потом спрашивает:
- Ну как там мои, видели их? Там, наверно, все по-прежнему. Картины, фарфор. Старик служит науке, а мама в своем репертуаре - руководит. Да?
- Да.
По моему лицу он понимает, что было что-то не так, и меняет разговор.
- Вы потом расскажете, когда вам захочется. Сейчас вам не хочется. А я тогда расскажу о себе, похвастаюсь. Маша, у меня пошла карта. Карта идет к утру. Видите, сколько понадобилось времени? Почти два года. У вас тоже так будет. Нет, у вас будет в тысячу раз лучше.
Какая я дрянь, думаю я, ведь я слышу от Леонида Петровича только хорошие и добрые слова, а я - ничего, улыбаюсь, слушаю, отвечаю односложно. Называю его Леонидом Петровичем, а он меня - Машей.
- ...Опыты идут на грани с хулиганством, вы сегодня сами видели. А наш полимер ведет себя неплохо. Его подвергают очень суровым испытаниям, и, если он и дальше выдержит их достойно, клянусь честью, я буду считать, что оправдал свое существование в институте и свою неприлично высокую зарплату. Моя беда знаете какая? Что я впадаю в панику на три дня. Надо свести до пяти минут. Вы на сколько впадаете в панику. Маша?
- Тоже на три дня и даже больше.
- Надо сокращать, надо воспитывать в себе характер бойца, это наша задача. Теперь деловое предложение. Едем в Коктебель. Не пожалеете, клянусь честью. Как вам объяснить?.. Все эти бухты, каньоны и голые скалы ничего общего не имеют с тем тривиальным Крымом, который вы знаете.
- А кипарисы?
- Нет кипарисов! Это призрачно и прозрачно. Это необыкновенно. Это антимир. Вам он нужен?
Что ответить ему, моему двойнику? Сказать, что не нужен антимир, - это было бы неправильно. И я говорю:
- Нужен.
- Другого ответа не ждал. Едем. Роберт и Белла на своем самосвале. Я за то, чтобы лететь. Есть вариант поездом. Выбирайте.
Я знала людей, которые целый год жили мечтой о Коктебеле, о синем море, о лунных пейзажах и крымской беспечности. Там можно носить легкую рубашку навыпуск, сандалии на босу ногу, рваные тапочки. А всю зиму этого нельзя. Они ездили в Коктебель много лет подряд, знали уйму коктебельских историй, и песен, и обычаев, и преданий, были обладателями камней под названием куриный бог, розовых дымных сердоликов, знали наизусть стихи поэта Волошина, были знакомы с вдовой поэта, посещали его могилу. Они и зимой объединялись по этому летнему коктебельскому признаку. Делились коктебельскими воспоминаниями и коктебельскими планами. Те, кого я знала, были тихие, скромные люди. Один старый коктебелец, доцент Ленинградского университета Мартын Капорин, был тихий, осторожный человек в обычной жизни, а летом в Коктебеле становился чуть ли не вождем и предводителем коктебельского племени.
- Вы не представляете себе, как вам понравится, - продолжает Леонид Петрович. Я вспоминаю Мартына Капорина.
- Давайте будем оригинальны и никуда не поедем. Обследуем окрестности, - предлагаю я. - Здесь тоже все есть. Например, монастыри, ваша мама советовала...
- Но Коктебель-то лучше.
- А чем он лучше? - тяну я.
- Ладно, - говорит Леонид Петрович, - оставим этот разговор. Когда у человека неважное настроение, не надо лезть ему в печенки. Знаете, что я сделал один раз, когда у меня было неважное настроение, очень и очень неважное? Поехал в Спасское-Лутовиново. Там сохранился покой души. Клянусь. Не знаю, как насчет Мелихова и Ялты. Боюсь, что нет. Чехов другая эпоха.
И я раньше так думала, что обязательно надо отправляться куда-нибудь. Ехать, ехать, быть не там, где ты есть. А Тургенев из Спасского-Лутовинова уезжал в Париж, тоже, наверно, в полной панике мчался из своего красивого дома со старинной мебелью. Тогда она не была старинной, тогда она была современной.