А Завалишин не только не приводит ни единого случая неблагородства Павла Степановича, но и рассказывает, как Нахимов «не поколебался ни минуты, когда я раз послал его почти на явную смерть спасать матроса». «И заслуга его, – продолжает Завалишин, – тем более явнее, что он повиновался мне, хотя был и старше меня и не был на вахте».
Спокойная храбрость Нахимова сродни скромной неколебимости толстовского капитана Тушина. Именно в ней сердцевина нахимовской натуры. А недостаток внешнего лоска, рыжину и сутулость мы, ей-богу, как-нибудь уж извиним Павлу Степановичу.
Завалишин не забыл и соплавателей, один из которых был призван заботиться о физическом здравии экипажа, другой – о духовном. Медику Алиману выставлен высший балл: прекрасный врач и образованный натуралист. Зато иеромонах Иларий отделан на все корки: казака с тихого Дона, мнившего себя духовным пастырем, костит Завалишин горчайшим пьяницей и самовлюбленным невеждой.
Отчеты и описания русских кругосветных походов занимают не одну библиотечную полку. Разнясь стилистикой, они сходны обилием наблюдений, сведений, советов. Авторов заботили не писательские лавры, а практическая польза последователей. И не потому ли командиры-«кругосветники» ограничивались лишь краткими и общими похвалами команде или указывали два-три случая выдающегося мужества «нижних чинов»?
Завалишин подробнее прочих рассказывает о рядовых служителях. «Дружна была у нас команда, несмотря на самый разнородный состав ее, так что, взявши даже одних лучших матросов, они принадлежали к трем разным племенам. Лучшими матросами были так называемые архангельские школьники, юнги (морские кантонисты), дети матросов или жителей подгородной архангельской слободы Соломбалы, финляндцы, из живших в Петербургской губернии, и, что особенно замечательно, казанские татары… Никаких крупных ссор, а не то что драк – никогда в команде не было». И далее: рядовые служители без малейшего ропота подчинялись боцману Рахмету, «человеку серьезному, трезвому», «большой веротерпимости» .
Ласковым словом поминает мемуарист тех, кто на реях управлялся с парусами, работал тяжелую палубную работу посреди грохота соленых валов. И не тогда ли, не в этом ли долгом, трехлетнем плавании шевельнулась у Нахимова мысль, что матрос императорского флота достоин лучшей участи? Может быть, я тороплюсь?.. Но все ж сдается, что проблеск чего-то похожего шевельнулся в душе Нахимова на борту фрегата «Крейсер».
«Крейсер» был снаряжен превосходно. Фрегат с его техническими усовершенствованиями, щегольской «выправкой», духовой музыкой и песельниками, с добрым запасом продовольствия и обмундирования, – лазаревский фрегат послужил образцом для будущих лазаревских эскадр на Черном море.
Теперь пора в дорогу. На дворе – август. Прелестный балтийский август 1822 года.
Русские кругосветные походы вершились двумя генеральными маршрутами. Первый ложился в западном направлении, то есть вокруг мыса Горн и затем, на возвратном пути из Великого, или Тихого, вокруг мыса Доброй Надежды. Второй – в восточном, то есть вокруг мыса Доброй Надежды и затем вокруг мыса Горн.
«Крейсер» одолел восточный маршрут.
Фрегат имел следующие – разной продолжительности – якорные стоянки:
Копенгаген;
Диль и Портсмут (Англия);
Санта-Крус (о-в Тенериф);
Рио-де-Жанейро;
Деруэнт (о-в Тасмания);
Матаваи (о-в Таити);
Ново-Архангельск (о-в Ситха);
Сан-Франциско;
Рио-де-Жанейро;
Портсмут;
Кронштадт
Дольше всего фрегат «Крейсер» нес паруса на переходе из Калифорнии в Бразилию – девяносто три дня.
Не думаю, чтобы многим нынешним читателям приглянулись поденные записки старинных мореходов. Мы привыкли к динамичности. А записки эти – неторопливые, обстоятельные. Они валкие, как баркасы. Однако неоспоримое их достоинство – искренность. На одном из отчетов русского «кругосветника» эпиграф гласит: «Моряки пишут худо, зато искренне». Правдивость стоит дорого. Во всяком случае, она искупает стилистические недостатки. Или то, что современный вкус таковыми считает.
Но и нынешний читатель, полагаю, не остался б равнодушным, попадись ему не типографское изделие, а рукопись, подлинная рукопись моряка-парусника. Бумага, бурые или темные чернила, помарки и вставки, сокращенное или неразборчивое слово – все это одаряет иллюзией непосредственного общения с автором, хотя подчас и затрудняет прочтение. Нахимов не оставил путевого дневника. По крайней мере, доселе он не обнаружен. Быть может, упорного разыскателя когда-нибудь увенчает успех. А покамест биограф Нахимова вынужден идти, как сказал бы штурман, параллельным курсом, чтобы восстановить картины живого, блещущего, грохочущего или тишайшего мира. Те образы мира, которые вставали перед лейтенантом и с палубы фрегата, и в дни портовых роздыхов. Поможет не только Завалишин. Были и другие современники и знакомцы Павла Степановича, офицеры Балтийского флота, которые ходили вокруг света – одни несколько раньше «Крейсера», другие – чуть позже лазаревского фрегата.
Сухопутные россияне обычно «относили» морские бури в загадочные и волшебные широты, где обитают какие-нибудь «арапы». Между тем большинство наших плавателей выдерживали серьезнейшие испытания отнюдь не в дальних краях. Угроза погибели зачастую настигала в узкой, туманной, коварной полосе меж берегами Франции и Англии.
Так приключилось с предшественниками Нахимова – Лисянским и Крузенштерном, Головниным и Коцебу… Последний, например, писал: «Мысль потерпеть кораблекрушение при первом шаге к весьма удаленной цели жестоко меня терзала». Собственно, и в океане вряд ли кто тонул в охотку, но ведь и впрямь дьявольская жестокость грохнуться за порогом дома.
Нелегкий искус постиг и фрегат Лазарева.
Поначалу резкое падение барометра, непременный вестник бури, загнало «Крейсер» в Диль. Рейд был бурунный. Однако все же рейд. И фрегат, поливаемый холодным осенним дождем, смирно дожидался милости бога морей.
Дождался. Двинулся в Портсмут. Но едва исчез Диль, как опять заштормило. Потом взялось трепать вовсю. В кают-компании заплясали дубовые стулья. На палубе «плясала» команда, едва управляясь с парусами.
«Были у нас и впоследствии трудные минуты, – вспоминал Завалишин, – у берегов Тасмании и у северо-западного берега Америки, но никогда мы не находились в такой продолжительной опасности, как в Английском канале эти дни 1 и 2 октября: в течение двух суток никто не сходил с верху». Но, продолжает он, «хорошие качества фрегата замедлили его гибель до наступления более благоприятных обстоятельств: в этом и заключалось наше спасение; но не переменись ветер, гибель все-таки была бы неизбежна. Дело в том, что нас загнало как бы в полукруглую бухту или залив, и ни при одном из возможных направлений курса мы не могли миновать оконечностей бухты, а между тем, лавируя в тесном пространстве, мы, вынужденные часто поворачивать с одного галса (бокового направления) на другой, теряли, как обыкновенно это бывает при буре, и во время самого поворота, и от дрейфа, и все более и более приближались к берегу. Корабль с менее хорошими качествами давно был бы выброшен на берег, наш же фрегат продержался настолько, что, заметив при одном повороте, что ветер начинает меняться, мы немедленно взяли направление на ту оконечность, которую ветер дозволил бы обойти и выбраться на свободное пространство. Мы прошли эту оконечность, что называется, в обрез и затем вошли благополучно в Портсмутский рейд. Утомление всех было крайнее, и потому Лазарев, оставя фрегат на попечение лоцманов для наблюдений за приливом и отливом, дозволил всем лечь спать – вахтенным на палубе, а остальным в каюте, – и мы спали истинно богатырским сном целые сутки, отказавшись от обеда и ужина и выпивши только по чашке чаю, и то не сходя с койки».
Из Портсмута Нахимов с двумя товарищами ездил в Лондон. Там они прожили несколько дней. Обзаводились навигационными приборами отменной точности: в те времена не казна за них платила, а каждый офицер из своего кармана.
Да, забыл сказать! Дорогою из Портсмута было маленькое забавное происшествие. В дилижансе, кроме офицеров, ехал почтенный англичанин с прехорошенькими дочерьми. Путники наши обменялись (разумеется, по-русски) лестными замечаниями о девицах. А в Лондоне англичанин-папа распростился с офицерами… по-русски. Оказывается, и он, и его наследницы жили в Архангельске. И кстати, прибавили юные мисс со смехом, кстати, в одном доме на каком-то вечере познакомились и вот с этим мистером, и они указали на совсем переконфузившегося лейтенанта Нахимова.
Лондон, хотя и громадный, хотя и на весь свет славный, не восхитил Нахимова. Грязные берега Темзы как сравнишь с невским береговым гранитом? Или эти кривые и тоже грязные улицы с петербургскими проспектами? Вот разве Гиджент-стрит еще могла тягаться с ними.
Нахимов, как и его друзья, с самого начала путешествия взяли за правило не раскошеливаться ради заграничных изделий и всяческих приманчивых вещиц, которые мы сейчас назвали бы сувенирами. К чертям! Они будут тратиться лишь на осмотр достопримечательностей. И они тратились: на выставки, музеи, библиотеки. И еще на экскурсии в Гринвич, Виндзор, Оксфорд.
В Гринвиче, кроме знаменитой обсерватории, посетил Нахимов Дом флотских ветеранов. Кто знает, не припомнил ли он тамошнее богатое собрание книг, марин и планов сражений, когда много лет спустя севастопольцы обзаводились Морской библиотекой? И там же, в Доме ветеранов, ничуть не похожем на унылую Божедомку, наши офицеры разговорились с седыми «волками», служившими под флагом Нельсона.
А перед тем как покинуть Лондон, русские нанесли визит господину Эрроусмиту. Имя этого старого человека, владельца картографического заведения, было известно мореплавателям всех стран. К русским он был особенно внимателен с тех пор, как те начали «кругосветки» и обогащали науку открытиями в южных широтах Тихого океана. Русские капитаны охотно информировали Эрроусмита. А старик тотчас вносил добавления, исправления и уточнения в свои картографические издания. Правда, моряки «Крейсера» еще только пустились в плавание, ничего новенького не сообщили географу, зато «сделали большой запас морских карт и для себя и для экспедиции».
В конце ноября 1822 года Лазарев рапортовал Адмиралтейств-коллегии, что «жестокие западные ветры, дувшие здесь, можно сказать, беспрерывно», не позволяли ему вступить под паруса до 28-го числа, но что вот уж теперь-то он оставляет Европу и при этом все офицеры и матросы «пользуются совершенным здоровьем».
«Крейсер» выбежал в океан.
Казалось бы, один вид вдруг распахнувшегося огромного водного пространства – горбатого, хребтистого, ходящего в крупную раскачку, безбрежного, – один вид Атлантики должен был воспламенить самых сдержанных, даже угрюмых (что тогда почиталось у флотских высшим шиком) моряков, должен был разгорячить их кровь и вместе чернила в тяжелых, бронзовых, узкогорлых чернильницах. Кровь-то наверняка разгорячилась, а вот чернила…
В отчетах капитанов-«кругосветников» (по крайности, в тех, что мне довелось листать) нет никаких восторгов по случаю встречи с океаном. А ведь моряки, как и многие люди, живущие, что называется, на природе, отнюдь не лишены чувств возвышенных, а подчас и благоговейных.
Причина, думается, в том, что командиры кораблей писали путевые отчеты, а не путевые очерки. Отчеты адресовались Адмиралтейству, министерству, товарищам-практикам. И очевидно, даже мало-мальская восторженность могла вызвать ироническую ухмылку, убийственную для авторов.
Завалишин писал полвека спустя. Писал для ежемесячного исторического иллюстрированного сборника. А это уж иная статья. Однако и Дмитрий Иринархович почему-то не осветил душевного состояния ни собственного, ни своего «однокаютника» Нахимова, ни кого-либо другого. Правда, Завалишин отметил некую особенность морского странствия – контрастность.
«Впечатление, испытываемое в морском путешествии, – рассказывает он, – представляет значительную разницу с теми, которые испытываются на сухом пути. Тут, как бы ни быстра была езда, даже и по железным дорогам, которых тогда к тому же и не было, как бы ни быстро изменялись виды растительности и вообще местностей – все же замечается некоторая постепенность. Совсем иное бывает на море, особенно при направлении пути по меридиану, к югу ли, к северу ли. Вот мы, например, оставили Англию среди полной зимы и, не видев ни клочка земли, который мог бы служить признаком изменения температуры, вдруг увидели на Тенерифе роскошнейшую растительность, напоминавшую переход от лета к осени в средней России… Ощущения контраста еще более усилились, когда мы, не успев еще бросить якорь, были со всех сторон окружены лодками, нагруженными всевозможными овощами и плодами, не исключая и тропических. Впоследствии мы были в Бразилии, еще более богатой тропическими видами и произведениями, но они не производили того впечатления, контраст не был так поразителен и не представлял уже новизны».
Канарские острова, порт Санта-Крус изо всего «населения» фрегата уже повидали четверо: сам Лазарев, лейтенанты Иван Куприянов и Михаил Анненков, канонир Воробьев – участники богатырской экспедиции к Южному полюсу.
Хочется задержать внимание читателя на матросе (или унтер-офицере?) Воробьеве. Он, по свидетельству Завалишина, «совершал уже
третьекругосветное плавание». В этом смысле Воробьев сравнялся с самим Лазаревым. Спасибо Завалишину: не часто называют имена вот таких Воробьевых, истинных морских гвардейцев, на которых и зиждилась походная воинская слава наших кораблей. А был он не только великолепным моряком, но еще и одним из тех людей, которых так любят «дальновояжные» команды: «неутомимый рассказчик, отличавшийся неистощимой изобретательностью».
Несколько дней отстаивался фрегат у острова Тенериф. Нахимов не преминул осмотреть испанский городок, побывал в ботаническом саду, совершил восхождение на знаменитый Тенерифский пик.
С моря, на подходах к острову, пик этот открывался чуть не за сотню миль. Как было упустить возможность взглянуть с него на море? Восхождение начали вечером. Утреннюю зарю встретили на большой высоте, хотя и не на вершине горы. Вставало солнце, огромное и чистое. Воздух, свет, простор распирали грудь. В свежем и тихом блеске увидел Нахимов живописную купу Канарских островов. И чудилось – всю Атлантику. В такие минуты нельзя не ощутить пронзительного счастья: великий боже, как хорошо жить!..
Если первая встреча с океаном не вызывала ни романтических вздохов, ни философических рассуждений командиров кругосветных кораблей, то особая тональность звучала в их обстоятельно-строгих, суховатых записках, коль скоро корабельные паруса полнил пассат южных широт Атлантики. Тут уж шероховатые страницы словно бы освещены солнцем, жар которого умерен ветровой прохладой, осиян созвездием Южного Креста. Тут уж из-под скрипучего пера капитанов являются такие полуденные, такие умиротворенные слова о приятном, покойном переходе через экватор и веселом празднике Нептуна, о купаниях за бортом и песельниках, собирающихся вечером на баке, о вахтенных сменах, не знающих тяжкого труда, и вахтенном офицере, который, расхаживая по шканцам, тихонько насвистывает, а то и читает при яркой луне.
Пять недель шел фрегат от Тенерифа до Бразилии. Не трепали его бури, не одуряли штили. Служба служилась лучше не надо, хотя Лазарев не забывал ни о парусных, ни об артиллерийских учениях. И матросы мечтательно вздыхали: «Вот эдак бы и век плавать! Не в пример лучше берега. А то что за жизнь в казармах?»
Бразилии, кажется, ни один российский «кругосветник» не миновал. Правда, предшественники Лазарева (Крузенштерн и Лисянский, Головнин на «Диане») чинились, сверяли астрономические инструменты, пополняли продовольствие не на матером берегу, а на острове Святой Екатерины. Лазарев, командуя «Суворовым», первым посетил Рио-де-Жанейро – в апреле 1814 года. Он проторил дорогу. За ним – в восемьсот семнадцатом – последовал Головнин на «Камчатке». А уж в восемьсот девятнадцатом набежало пятеро дальних ходоков: «Восток» и «Мирный» (Лазарев, значит, вторично), «Благонамеренный», «Открытие», «Бородино». А за несколько месяцев до отправления «Крейсера» из Кронштадта на рейде Рио отдал якорь корабль «Аполлон»; «Аполлон» следовал в Русскую Америку; в Бразилии борт его оставил скромный штурманский помощник 14-го класса; человека этого давно пора извлечь из забвения, но речь о нем впереди. А покамест надо задрать голову и приложить ладонь к уху – не упустить бы минуту, когда с салингов гаркнут: «Вижу берег!»?
И вот оттуда, как с поднебесья, заблаговестили хриплыми басами. Но Лазарев хотел увериться: а не приняты ль за землю, как нередко бывало, кучевые облака? И он крикнул в рупор: «Какой вид у берега?» Ему ответили: «Вроде бы сахарная голова!» Ну, прочь сомнения: в счислении ошибки нет, курс проложен точно, пришли, слава те, в Рио.
Вот тут-то, плавно втягиваясь на рейд, тут-то на глазах у сотен людей, облепивших берег, у десятков моряков, облепивших ванты и реи купеческих и военных судов, тут-то команда «Крейсера», вышколенная Лазаревым и его офицерами, разыграла действо высшего мореходного мастерства – уборки парусов и постановки на якорь.
«Утром 23 января
, – пишет Завалишин, – последовал наш действительно торжественный вход на рейд. Все было устроено так, что не было видно на фрегате ни души живой, на мачтах не было ни одного человека, а высокие борта фрегата не дозволяли видеть ни одного человека и на палубе. Уборка парусов могла быть сделана с помощью веревок и блоков снизу; голос командующего заменен был свистками, только слышен был марш, играемый музыкой. Все это, как рассказывали нам после, производило сильное впечатление на зрителей. Двигалось, по-видимому, живое, самоуправляющееся существо».
Между тем командир коронного фрегата испытывал затруднение не профессиональное, а особого, политического, свойства. Доселе Бразилия принадлежала Португалии. Теперь над крепостной стеной развевался какой-то «странный флаг – зеленый, а что в середине – рассмотреть нельзя». Потом рассмотрели: желтый ромб, голубой земной шарик… Гм, что за притча? Очевидно, рассуждали на «Крейсере», в сей стране какие-то важные перемены. В таком разе, не имея инструкций, как «мы должны отнестись к ним?». И в свою очередь, как они могут отнестись к нам?
Все сладилось. Император Петр Первый не имел никаких претензий к императору Александру Первому. Петром Первым (может, не без тайной иронии) моряки называли дона Педро, недавно объявившего себя императором Бразилии. Начался обмен любезностями, неизбежный в иностранных портах, но подчас потяготливо-скучливый.
Осведомляя петербургское начальство о плавании Атлантикой, Лазарев не упустил информировать адмиралов о политических переменах за океаном и состоянии бразильского флота.
Вообще русские офицеры, командиры кораблей, находящихся в отдельном плавании, рапортовали в Адмиралтейство не только «по своей линии», не только по морской части. Удаленность краев, ими посещаемых, отсутствие быстрых способов связи, наконец, сознание государственной значимости командира, несущего флаг родины, заставляло моряков глядеть на вещи широко и зорко.
Документы, некогда писанные в корабельных каютах, отчеты наших «кругосветников» до сих пор сохранили ценность исторических источников. Ими пользуются исследователи русско-американских связей, антиколониальной борьбы в Южной Америке и т.п.
В Рио, возле островка с несимпатичным названьем Крысий, экипаж фрегата взялся за работы нелегкие, но необходимые. Сколь бы крепким «здоровьем» ни обладал деревянный парусный пахарь морей, длительный океанский переход, даже при улыбчивой погоде, не обходится дешево. Надо и конопатить, и красить, надо и рангоут менять кое-где, и паруса латать, наново ставить некоторые гаки и блоки, а то, глядишь, и вовсе серьезная замена потребна.
На всяком парусном русском корабле каждый матрос был не только марсофлотом, но и мастеровым – плотником, маляром, смолокуром, кузнецом, бондарем, и вот, остановившись в роскошном Рио-де-Жанейро, «нижние чины» брались за инструмент, превращая корабль в плавучую мастерскую и быстро устанавливая на нем совсем иной, не походный, а как бы фабричный распорядок и порядок.
За дело принимались спозаранку, как косари. К полудню затихали: январский солнцепек, по-здешнему летний, смаривал и двужильных. Шум работ стихал. Народ примащивался кто где, кто как, лишь бы тень, и пускал во все носовые завертки. Едва зной спадал, работы возобновлялись.
Делу, говорят, время, а потехе час: Лазарев разрешал увольнения на берег. Офицерам, понятно, длительные; матросам, понятно, краткие.
Завалишин описал и прием в императорском дворце, и плантации в предместьях города, и буйство тропических чащоб, и острый азарт охоты на ягуара… Читая все это, я нетерпеливо отыскивал фамилию Рубцова. Как так, думал, ужели Завалишин со своим неизменным спутником в береговых прогулках Нахимовым, ужель они не повстречали Нестора Гавриловича? Наконец, вижу: «В назначенный час консул прислал для сопровождения нас находившегося у него для наблюдений штурмана».
И только-то? Одна корявая фраза? Увы, и только. А вослед Завалишину ни биографы Лазарева, ни биографы Нахимова не потщились «расшифровать», что за штурман оказался в Бразилии, что за флотский повез офицеров «Крейсера» на загородную виллу русского консула Г. И. Лангсдорфа?
А был это тот самый человек, который сошел на бразильский берег с борта корабля «Аполлон». И можно побиться об заклад, что офицеры, Нахимов в их числе, по дороге на консульскую виллу слушали Нестора Гавриловича притаив дыхание.
Тощее, в четырнадцать листков, архивное дело обозначает его жизненные вехи. Уроженец Петербурга, Рубцов начал службу мальчишкой, одновременно с Нахимовым. Но учился-то не в корпусе, а в штурманском училище, и, стало быть, по тогдашним понятиям, был он в сравнении с корпусными питомцами черной костью. В январе восемнадцатого Нахимова произвели в унтер-офицеры, а Рубцова в мае в штурманские помощники унтер-офицерского чина. И оба поначалу обретались в Маркизовой луже близ Кронштадта и Петербурга. Ничего удивительного не было бы, окажись они в знакомстве, хотя бы шапочном.
Нестор Рубцов, может, еще годы и годы маялся бы брандвахтенной тоской или якорной стоянкой у питерского Каменного острова, если бы… Если бы совсем ему неведомый консул в понаслышке ведомой Рубцову Бразилии не замыслил научную экспедицию. А для того потребовался Григорию Ивановичу Лангсдорфу, бывшему натуралисту первого русского плавания вокруг света, опытный картограф, аккуратный геодезист, неутомимый работник. Головнин, тогда уже прославленный мореход и писатель, рекомендовал Рубцова. А уж ежели Василий Михайлович протежировал, промашки быть не могло.
И вот Рубцов, чин малый, да ум, видать, немалый, является на шлюп «Аполлон». Является, как сказано в архивном формуляре, «для отвоза в Рио-Жанейро, к статскому советнику Лангсдорфу, для сопутствования ему по Южной Америке». И «отвезли» Нестора Гавриловича на другой край света.
В те дни, когда Нахимов видел Рубцова, последний только-только завершил тяжелую трехмесячную экспедицию в джунгли, где ни один русский до него не бывал, а из европейцев если кто и бывал, так разве португальская сволочь – охотники за индейцами. Вернувшись из чащоб, Нестор Гаврилович засел за камеральную обработку полевых материалов. То было началом. В последующие годы он много, претерпевая тяготы и лишения, странствовал во глубине огромной южноамериканской страны. И если Г. И. Лангсдорфа по праву считают выдающимся исследователем Бразилии, то штурману русского флота Рубцову следовало бы разделить эту честь с ученым и дипломатом
.
Рассказывая об удивительном чувстве контрастности, рождаемом морскими путешествиями, Завалишин как бы мимоходом обронил, что в Бразилии внимание матросов было пристально обращено не на красоты природы, а на положение негров. К сожалению, рассказывая о Рио-де-Жанейро, мемуарист ничего не сообщил, как же «нижние чины», вчерашние крепостные мужики, отнеслись к положению черных невольников. Чертовски жаль! Свидетельств – негодующих, разящих рабство – сохранилось не так уж и мало. Да только все они офицерские.
Что ж до самого Дмитрия Иринарховича, то он оставил зарисовку, в общем-то, схожую с теми, которые делали и другие русские «кругосветники», наделенные хоть толикой свободомыслия.
Главная язва Бразилии, писал Завалишин, «невольничество» напоминало о себе постоянно не одним отвлеченным знанием существования его, а наглядным образом, в самом отвратительном виде. Не говорим уже о невольничьем рынке, посещение которого произвело на нас самое тяжелое впечатление при виде осмотра людей как скотов и клеймения их раскаленным железом, «тавром» покупателя. Это впечатление так живо выразилось на наших лицах, что возбудило злобные взгляды и продавцов и покупателей на нас, непрошеных свидетелей. На самой дворцовой площади, которую нам необходимо было переходить, сойдя с пристани, куда бы мы ни шли, мы ежеминутно видели обнаженных до пояса, клейменых негров и негритянок, приходивших за водой из находящегося на площади фонтана. Еще тяжело было видеть целые ряды скованных арестантов, приходивших за тем же; у многих заметили мы еще ту особенность, что на них были жестяные маски…»
Ремонты взяли на «Крейсере» ровно месяц. Тем временем корабль принял «свежие жизненные потребности». И тогда же, в Рио-де-Жанейро, Лазарев решил не огибать мыс Горн, а следовать в Тихий океан через Индийский, мимо берегов Австралии. Этот вариант избрал командир, потому что у мыса Горн уже бушевали февральские штормы.
О переходе из Рио-де-Жанейро к острову Тасмания сохранился рапорт командира фрегата. Лапидарность документа изумляет. Краткость – сестра таланта? В таком случае у Лазарева была редкостная «сестрица». Изъясняйся кратко, ибо жизнь коротка? В таком случае Лазарев полагал, что жизнь коротка как рында-булинь, тросик судового колокола. Донесение Михаила Петровича в Адмиралтейств-коллегию – на двух листах. А плавание Индийским океаном длилось чуть ли не три месяца. И какое плавание!
Голубизна и лазурь чистых вод Индийского океана, противореча психологическим ассоциациям, способна на черную ярость. В Индийском океане Нахимов, как никогда прежде, полной мерой, полной «выкладкой» познал грубую, холодную заскорузлую работу моряка, круто присоленную, рвущую жилы. Ничего не было, кроме штормовых вахт, неразогретой пищи, непросыхающей одежи. В каюту просачивалась едкая, предательская вода. Лишь одно сухонькое местечко осталось – кожаный диван в кают-компании; на нем мог прикорнуть тот, кто вступал на ночное дежурство.
Были буря, дождь, град, снег. Бесконечная череда дней и ночей. Слитных, почти неразличимых, навалившихся оглушительной, лохматой глыбой. И в этой череде выдался час особенно страшный, грянул, как последняя труба. Кто-то крикнул отчаянно: рушится топ. Рушилась верхушка грот-мачты. Надо было укрепить ее чего бы это ни стоило. Крепить тотчас, сию ж секунду. Без рупора, без командира, не дожидаясь приказа – все офицеры бросились к ревущему небу, во мглу и вихрь, на помощь матросам. И Нахимов тоже. То был ослепительный миг. Не карабкались – взлетали, срывая кожу ладоней, не чувствуя, как из-под ногтей брызжет кровь…
А в последние семнадцать суток, что оставались до берега, и вовсе не было ни проблеска, ни минутной затишки. И не было подвахтенных, отдыхающих: всю команду то и дело требовали наверх, на палубу – в клекот, гром, пену, шипенье, в эту дикую одурь Индийского океана.
И наконец, завершающее испытание: приход в порт.
Радости встречи с землею, с твердью, радости, ведомой лишь мореплавателям (а в наши времена – и воздухоплавателям), всегда предшествует острое напряжение: ошибочность навигационных расчетов может оказаться роковой.
Бурливая погодливость, скрытность солнца и созвездий не позволили офицерам и штурманам «Крейсера» проверять счисление пути астрономическими способами. И теперь, ожидая берега, все старались скрывать тревогу. При таком ветре даже отчаянный спорщик поостерегся бы поставить хоть голландский червонец на то, что счастливо проскочит пролив, ведущий в порт Деруэнт. Э, что там пролив! Тут, глядишь, вполне возможен самоубийственный бросок головой вперед на скалы острова Тасмания
.
В семнадцатый день мая 1823 года фрегат приблизился к Тасмании. Наступил критический момент. В рапорте Лазарева упомянуто о нем с железным спокойствием: ветер, мол, все свежел, ртуть в барометре все падала, и это заставило поскорее укрыться в порту.
А вот что рассказывает Завалишин: «Лазарев решился… Мы стремительно полетели к берегу, а может быть, пожалуй, и на самый берег! Ужасные минуты тревоги и ожидания! Вдруг с форсалинга матрос закричал: „Вижу немного влево что-то похожее на небольшой островок, как бы высокую скалу!“ В одно мгновение все зрительные трубы обратились по указанному направлению, и все увидели в неясных очертаниях, сквозь туман действительно небольшой, но высокий островок. „Это Мюстон, – вскрикнул Лазарев. – Ну, слава богу! Теперь мы пойдем наверняка. Михайло Дмитрич (Анненков), Иван Антоныч (Куприянов), посмотрите хорошенько: помнится, мы видели этот островок, идучи здесь же на шлюпе «Мирный“.
Сейчас исправили несколько курс, и 17 мая в 4 часа по полудни мы бросили якорь в канале или проливе Д'Антрекасто… Действительно, усмотрение Мюстона случилось весьма кстати, потому что хотя счисление оказалось более верным, нежели можно было ожидать, что и доказали знание и внимательность офицеров, но при узкости входа в канал малейшая ошибка была гибельна, чему мы и увидели вскоре доказательство. Когда мы подошли к самому уже входу, нагнавший нас порыв шторма вдруг разорвал висевшую над берегом пелену тумана и облаков и открыл нам вход, а на левом берегу его разбитый трехмачтовый ост-индский корабль. У всех, конечно, при виде этого мелькнуло в мысли, что и нам грозила такая же участь».
Итак, из Бразилии, недавней португальской колонии, корабль перенес Нахимова в колонию английскую. Если в Рио Нахимов видел рынок невольников, то на другой стороне гавани он видел теперь Хобарт, «город-тюрьму», по меткому определению Якова Света, автора монографии об исследованиях Австралии и Океании.