– Дела. В лабазы к Коненкову надо. Желаю здравствовать. – Новиков надел шапку, сказал: – Отрежь-ка полфунтика. Отведаю, чем торгуешь.
«Неловко режет, – заметил про себя Новиков. – Да и куда более полфунта хватил». И, пряча ухмылку, вышел из лавки.
У ворот скучал старший дворник Павел. Осклабился:
– Какое там – неуч, – небрежно определил Новиков. – И весить-то не умеет, дурак. В трубу вылетит как пить дать.
Царь, направляясь в Михайловский манеж на смотры гвардейских частей, нередко езживал Малой Садовой. Из полуподвала решили рыть подземную галерею, затолкать в нее мину. Словом, тут обещала повториться сухоруковская история.
За месяц до устройства лавки в доме Менгдена побывал Желябов. Во дворе шла какая-то строительная кутерьма, полуподвал штукатурили. Желябов осмотрел помещение, покалякал с управляющим Петерсеном. потом сообщил Исполнительному комитету, что полуподвал ни к черту не годится.
Желябов не верил минам: Москва, Александровск, Зимний показали их ненадежность. «Надо метательными снарядами, – убеждал Желябов. – Выследить и забросать бомбами».
Исполнительный комитет сперва не соглашался с Андреем. Затем положил: готовить и галерею, и бомбы. «Ну теперь-то уж мы с ним покончим, – сказал тогда Желябов. – А если сорвется, прыгну в карету, заколю кинжалом».
Богданович и Аннушка Якимова, бывшая хозяйка динамитной мастерской, затворялись поздним вечером.
Улицы стихали, прохожих становилось все меньше, дома слепли. У фасада менгденовского дома прохаживался дворник. Под тяжелым тулупом чесалась спина. Павел ежился, зевая, крестил рот. «Вона и Кобозевы полегли, – думал он, бросив взгляд на полуподвальное окно, – пора и мне в теплынь».
Павел шел в дворницкую, будил сменщиков. Те – оба Никифора, оба круглорожие и заспанные – напяливали тулупы и, сопя, выкатывались на мороз. Однако, не в пример старшому, Никифоры, потоптавшись с полчасика, забирались в подъезд, закладывали засов, и, привалившись друг к дружке на лестничной площадке, подремывали, изредка вздрагивая, как лошади в ночном.
Тем временем в «Склад русских сыров Е. Кобозева» сходились землекопы. Шли осторожно, стараясь ступать на носки, и оттого, если смотреть сзади, фигуры их то удлинялись, то укорачивались. Звонок, замотанный тряпицей, молчал, в лавку тихонько проскальзывали Желябов и Колоткевич, флотский лейтенант Суханов, Денис Волошин… Приходил и Тригони, старый товарищ Желябова недавно явился из Одессы.
Труднее всего оказалось пробить каменную стену. Долбили, буравили неделю кряду, наконец бурава мягко провернулись в грунте.
Кобозев выгонял «гостей» до рассвета. Ворчал:
– Полюбуйтесь-ка на себя: краше в гроб кладут… Вам спать пора, а нам с Аннушкой еще полы мыть да день-деньской: «Чего изволите?»
Как и предрекали соседи, дела у Медного шли не густо. Борис Иваныч все ждал, когда настырный Кобозев пойдет христарадничать, и злобного любопытства ради наведывался раза по два на неделе. «Образуется», – с неизменным благодушием отвечал Кобозев. И приглашал распить бутылочку.
Выпивка выпивкой, а Новиков-то был дока по торговой части, и мучили его сомнения: как, мол, так – сопля, лапоть эдакий, а концы с концами сводит? На какие только шиши закупает товар да аккуратно за помещение сотенную выкладывает? Нечисто, ей-ей. Али Медный подставной, за ним богатый купчина, замысливший разорить других, али черт знает что… И, выходя от Кобозевых, встречая старшого дворника, недоуменно хмурился.
Впрочем, и Павел недоумевал. Приметил он как-то: лавочница курила папироску. Простая баба и… папироска. Видано ль? «Это те курят, – рассуждал он, – которые стриженые и в очках, которые со скубентами шуры-муры. А уж где скубенты, там, известно, умысел, добра не жди…» А тут еще увидел он однажды, как из кобозевской лавки в неурочный час вывернулся здоровенный такой бородач. Павел стреканул было за ним, но тот как в воду канул.
Дворник нашептал обо всем управляющему. Петерсен возвел рыбьи глаза к потолку, помолчал, вертя пальцами «мельницу», велел Павлу помалкивать да получше следить за Кобозевым, а сам отправился «куда надлежит».
В полицейском участке разило блевотиной и ленивыми щами. Из каталажки доносились возня, тяжелые глухие удары, вскрики и грубый голос, повторявший с придыханиями: «Вот те, сволочь, вот те, сволочь…»
Петерсен заглянул в кабинет пристава.
Пристав Теглев, статный мужчина средних лет, в мундире с шитым воротником и обшлагами, сидел за столом и писал, косо приподняв плечо.
Глава 4 ОТТУДА НИКТО ЕЩЕ НЕ БЕЖАЛ…
Днем Волошин холодал, отбивал зубами дробь, наблюдая за царскими выездами, ночами задыхался в кобозевском подполье. Летний динамитный рейс представлялся теперь очаровательным вояжем, и было бы Денису ой как муторно, когда б не «крепостное дело».
В первых числах ноября, незадолго до ареста Михайлова, переправлялись они на Петербургскую сторону – в очередной раз меняли адрес чемоданов со взрывчаткой.
Тяжелый ветер катал по Неве крупные недобрые волны, уже и шуга показалась. Льдины скалились за бортами, мешая натужливому движению пароходика, ветер и течение уваливали его с курса. Капитан орал кочегарам: «Шуруй, варвары!» А пароходик только шипел, дергался, и его сносило к Петропавловской крепости.
Михайлов угрюмо вглядывался в одетую гранитом стену с круглыми караульными будками, похожими на птичьи гнезда. Денис молчал л тоже смотрел на «русскую Бастилию».
Пароходик дрейфовал. Совсем уже близ крепости выбрался он все ж из ледового зажора, поворотил и пошел мимо хмурого бастиона. Вот тут-то, в этом невском закоулке, и открылся Волошину крохотный островок, отделенный от крепости узенькой протокой с мостком, а от Петербургской стороны – Кронверкским проливом.
На островке темнело треугольное здание, окруженное кирпичной стеной. Здание было глухое, без окон, за ним различалось другое строение с дымоходными трубами.
– Вот он, – мрачно поежился Михайлов.
Денис не понял.
– Алексеевский равелин, – сказал Михайлов. – Гроб. Оттуда никто еще не бежал.
Пароходик ложился на левый борт, а казалось, покачивается каменный гроб, покачивается, плывет под низким клубящимся небом, волны гложут его, как голодные псы.
– «Известный арестант»… – молвил Михайлов.
Волошин вспомнил сразу: Клеточников, «крепостное дело», содержащее переписку о государственных преступниках… «Известный арестант», давно погребенный в равелине… Клеточников в ту пору еще не установил имени арестанта № 5, а потом уж Денис не встречался с Николаем Васильевичем и не знал, что Михайлов был у него дома, в Колокольном переулке.
Алекееевский равелин тонул в зловещей Неве, небо крыло его рубищем туч. Михайлов с Денисом передвинулись на корму пароходика, где колотил винт, и все смотрели на каменные стены, на голую вершину одинокого дерева. И Денису померещился жилец равелинной норы: вода хлюпает где-то рядом, могильная вода, и мокрицы шевелятся по углам, и жиденький, как сукровица, свет за толстой ржавой решеткой.
Михайлов сказал:
– Нечаев.
Волошина будто оглушило. Он переспросил невнятно и тупо:
– Кто? Нечаев?
На Петербургской стороне они пристроили чемоданы у студента-технолога, могучего детинушки с русой, в кольцах шевелюрой, и простились до вечера. Вечером должно было состояться совещание Исполнительною комитета, и Денис был приглашен на конспиративную квартиру.
Михайлов больше не заговаривал о Нечаеве. И Денис помалкивал. Да и о чем, собственно, было толковать? Отношение свое к Нечаеву высказал Волошин прошлой осенью в подмосковном Петровско-Разумовском. Там, за парком академии, Нечаев пристрелил уже полузадушенного Иванова, заподозренного им в измене, там, в пруду, утопил убитого. Нечаев был для Волошина – и не для него только – нравственным уродом, тираном от революции. Рассуждения о нечаевской любви к народу, о нечаевской преданности социальному перевороту, никакие догадки о том, что Иванов дал повод к подозрениям, – ничто решительно не примиряло Волошина с человеком, лозунгом которого было: «Для революции все средства хороши».
(Денис не забывал свои московские размышления, хотя никому их не навязывал. Лишь однажды сбивчиво высказал Саше Михайлову в доме пасечника. То были размышления о ценности человеческой личности, пусть самой «незначительной». Размышления о том, что нужно, можно, должно устроиться на новых экономических и политических сваях. Но родится ли при этом новая этика, новая мораль? Не книжная, не прописями – в душах… Если мог возникнуть Нечаев до социального переворота, то что же, господа, пресечет Нечаевых у кормила власти? Саша Михайлов уповал на партию: рать, закаленная жестокими испытаниями, не позволит возобладать честолюбцам. О, как хотелось верить в это! Ибо если не верить, то как быть в стане погибающих за великое дело любви? И Волошин верил. Верил, покамест не вставало пред ним памятное с детства: полутемный грот и малые пруды, подернутые ряской, – место, где нашел свой конец человек с невесомой, как полушка, фамилией, с именем огромным, как Россия: Иван Иванов.)
После убийства Нечаев укрылся за границей, в Швейцарии. Вскоре, однако, швейцарское правительство выдало Нечаева. Его арестовали неподалеку от Цюриха, в цепях повезли, судили как уголовного, и ретрограды вопили, что все они, революционеры, социалисты, одного чекана с Нечаевым. Было это почти десять лет назад. Никто о нем больше не слыхал. Шелестела когда-то молва, что Нечаев погиб в сибирских рудниках, да и она давно уж стихла. И вот теперь Денис знал: Нечаев в крепости.
В крепости? Но в централах, в каторжных тюрьмах гнили десятки людей, ради спасения которых можно было пожертвовать многим. А во-вторых… во-вторых, даже если бы представилась возможность, стоило ли жертвовать хоть одним народовольцем для спасения Нечаева? Впрочем, ни о какой помощи узнику Алексеевскою равелина, откуда еще никто никогда не бежал, нечего было и помышлять. И потому вопрос: «А надо ль помогать?» – был праздным. Денис, поглощенный подкопом, слежкой за царем, хранением динамита, перестал об этом думать. Но все же нет-нет да и виделся ему каменный гроб на свинцовых волнах и человек в равелинной норе, где шевелятся мокрицы.
А в канун рождества – уже после ареста Михайлова – случилось негаданное: окольной стежкой, через слушателя Медико-хирургической академии, добрела до Исполнительною комитета записка из Алексеевского равелина.
Никаких воздыханий, ни тени мольбы, ни полсловечка, бьющего на чувство. Самое поразительное и ослепительное как раз и заключалось в этом: на девятом-то году заточения! Писал без обиняков: его можно освободить, есть пособники, при некоторых усилиях с воли дело сделается как нельзя лучше.
Денис был ошеломлен. И вместе со всеми, вместе с Желябовым и Перовской: «Надо освободить!» А потом… потом они разом примолкли, и какое-то недоуменное раздумье завладело ими. Разумеется, в каменном мешке томился противник самодержавия. Но ведь тем противником был иезуит от революции.
Еще до Липецка, до Воронежа всякий раз, как заходила речь о тайной боевой организации, где все строилось бы на железном подчинении сверху вниз, всякий раз вспоминался Нечаев. Не убийство Иванова страшило само по себе – с предателями так и следовало поступать. Но в предательстве Иванова ни тогда, ни после уверенности не было. Нечаев пошел на убийство, и убил, и принудил других участвовать в убийстве. Тайна, конспирация позволили ему вершить судьбами, генеральствовать, обманывая одних, пугая других. Возможность эта следовала почти математически из самой сути конспиративного, подпольного бытия организации. И потому страшил призрак нечаевщины.
Но теперь, когда был Исполнительный комитет, когда «Народная воля» жила на основах конспирации, выстраданной, кровью оплаченной, – теперь не сама нечаевщина, как явление, а сам Нечаев, как личность, подлежал обсуждению.
Желябов встал горой. Как! Революционер, который во время гражданской казни в Москве бросал в толпу: «Да здравствует вольный русский народ!» Борец, которого не переломили годы, который не сдался и не угас разумом… Денис возразил: многие из наших сидят в централах, гибнут в каторге, однако кто ж предлагает сосредоточить силы на их спасении? Его перебила Перовская: да, верно, но к тому нет средств, а здесь…
Ничего не решил декабрьским вечером Исполнительный комитет. Однако все сошлись на том, что они не имеют права обронить нить, переброшенную с невского острова. И вот тогда-то началось. Денис сперва сторонился, но вдруг ввязался в дело, и ввязался горячо. Волошинскую непоследовательность объяснили склонностью ко всяческим рискованным предприятиям, свойствами нетерпеливой, кипящей натуры.
Между тем дело на сей раз было не в характере, не в склонностях бывшего черногорского партизана. Дениса вдруг осенило, что Михайлов если и избежит смертной казни, то не избежит Алексеевского равелина. И как только Денис подумал об этом, он сам напросился в подручные Желябову и стал захаживать в угловой дом на Малой Пушкарской, благо, дом этот был неподалеку от меблирашек, где Денис снял комнату накануне Нового года.
В угловом доме на Малой Пушкарской жили двое солдат, двое нижних чинов, недавно уволенные в запас, – Кузнецов Тимофей и Штырлов Иван. Одному надо было вертаться в Архангельскую губернию, другому – во Владимирскую. Но оба остались в Питере. Ведь об этом «сам» просил. Солдаты редко говорили: «Нечаев» – «сам», «они» или «наш орел».
Денис застал одного Кузнецова. Тот бруском-гладилкой лощил ребро подошвы. В полутемной комнате, выходившей оконцами в узенький дворик-колодец, пахло клеем, кожевенным товаром. Бывшие солдаты промышляли сапожным ремеслом. Ну и захаживать к ним по сему случаю было весьма способно: в Питере-то, известно, подметки так и горят.
– А! – обрадовался солдат. – Здравия желаю, ваше благородь.
– Ну вот, – усмехнулся Денис, – опять «благородие». Здравствуй, брат.
И Кузнецов со Штырловым, и те солдаты-равелинцы, что изредка наведывались на Пушкарскую, все они «благородили» Волошина. Он пробовал убедить их, что никогда не носил эполет, а солдаты посмеивались: «Нешто не видать? Стреляного воробья на мякине не проведешь!» И Денис махнул рукой. «Благородие» так «благородие». Да и приятно было втайне, что принимают его за военного.
– А мастер-то где? – спросил он. усаживаясь на табуретку.
– Да тут, ваше благородь, недалечко, у кульера одного работу брал. Ванюшка и понес.
Кузнецов был мужик тощий, белесый, рукастый, с жесткими морщинами на лице, выдубленном морозами и ветрами. Одет он был в мундиришко с залатанными обшлагами, в порты и валяные сапоги, купленные у татарина-старьевщика.
– Новости есть?
– Все, ваше благородь, в полной порядке. Как не быть? Почта у нас хватская.
Очередное письмецо Нечаева. Отчетливый, мелкий, ничем не примечательный почерк с легкой косиной вправо. Может, прислал второй план побега?
Тот, первый, годился лишь для театра: освободители в парадных генеральских и офицерских нарядах, непременно при орденах и в белых перчатках; объявление о низвержении императора Александра и воцарении наследника, именем которого, дескать… На сходке комитета Денис фыркнул: «Вот он, весь тут: эдакий Рокамболь!» И никто не возражал. Желябов грустно усмехнулся: «Ба-а-алет».
Очередную записку Нечаева, которая, быть может, содержала иной план побега оттуда, откуда еще никто не бежал, Волошин, свернув тугим жгутиком, упрятал за подкладку сюртука.
– Спасибо. Орехов принес, да? Молодец, спасибо. Теперь продолжим?
– Обождать бы, ваше благородь? С Ванюшей оно бы лучше. Чего я не так, он подважит, чего он – я. Чайку не желаешь, ваше благородь?
Попили чаю, а тут и Штырлов явился, мужчина плотный, крепко сшитый, с круглой облысевшей головою. Лицо его, уже обросшее после увольнения в запас жесткой бородою, хранило угрюмоватое выражение. Впрочем, на лицах почти всех старых служителей равелина лежало это угрюмое выражение, будто однажды задались они пасмурной думой, да так и не отдумали ее.
Стражников в равелин выискивали из рекрутов потемнее, позабитее, чтобы из берлог архангельских или вологодских, чтоб нелюдим, бирюк, молчальник. И вот таких-то медведей Нечаев, запертый в своем нумере, обратил не в сочувствующих, а в преданных помощников. И не пятерых, не шестерых, но всю команду, включая и жандармских унтер-офицеров.
Ну хорошо, думалось иногда Денису, капля и камень точит, пусть стражники тянут лямку почти арестантскую, пусть сердца у них в конце концов дрогнули при виде мученика, но все же поразительно, загадочно это обращение, это подчинение своей воле целой команды. Неграмотные пахари и лесорубы изменили присяге, а ведь понимают, что ждет их, коли дело откроется, – каторга, непременно каторга, и – как самая малость – арестантские роты, которые, говорят, покруче каторги. Обстоятельство, с одной стороны, радостное, размышлял Денис, ибо вот он, горючий материал революции, есть, имеется и даже среди тех, кто и в глаза не видывал ни одного пропагандиста, не говоря уж о кружках или газетах. Но с другой стороны… И Волошин все выспрашивал солдат, пытаясь уяснить «магнетизм» Нечаева. Мало-помалу понял отчасти: тут был сложный переплет. И бередящие солдатскую душу разговоры о земле и мужицкой недоле, и жаркая нечаевская вера в скорый на Руси мятеж, подобный разинскому или пугачевскому, и частые повторы, что за стенами крепости действуют могучие сотоварищи, и таинственные намеки, что вот, мол, за него, Нечаева, сам царский сын-наследник, и то, что он, Нечаев, не из простых… Смешение правды с неправдой. Дьявольская расчетливость. И даже шантаж, когда он внушал: «Все уж за меня, все. Один ты, дурак, ни богу свечка ни черту кочерга». И потом еще какая-то колдовская сила… Вот ведь спросил Денис одного, другого, третьего: «Отчего вы, ребята, что ни скажет Сергей Геннадиевич, хорошо исполняете?» Отвечают: «А попробуй поперек: та-ак глянет, душа займется!»
Все эти нечаевские кивки на товарищей – ведь до переписки с Исполнительным комитетом он ничего не знал про «Народную волю», – все эти его намеки на сочувствие наследника, на сановную важность своей персоны, вся эта нечаевская игра в самозванство возмущали Волошина, Желябов был снисходительнее: «И Христос лукавил, Денисушка». Волошин гневно отмахивался.
Существует ли нравственное право на ложь? Хотя бы на ложь во спасение? В сущности, что сие значит? Старая нечаевская погудка. Одна правда для себя, другая… Да и не правда, а кривда или полукривда – для остальных. Ух, ненавидел Денис эдакую вот заквасочку, и лишь мысль, что старается ради Саши, ради Михайлова, поддерживала его решимость и его участие в «крепостном деле». Только бы перевели Михайлова из Дома предварительного заключения в крепость…
С приходом Штырлова Денис, как и в прошлый раз, изобразил на бумажке треугольник Алексеевского равелина. Два отставных стражника склонились над чертежом.
– Ну-с, братцы, повторенье – мать ученья. Вы слушайте, верно ль я понял. Чуть споткнусь – поправляйте. Итак, с этой стороны – казарма? Хорошо, идем дальше. С этой – кухня и склад…
Волошин и впрямь вроде бы самовидцем был – так он теперь ясно представлял Алексеевский равелин. И дворик, и мостик через ров, отделяющий равелин от Петропавловки, и два зарешеченных окна, обращенные к воротам, и полутемные коридоры, где, как выразился Кузнецов, «начисто обезглазеть возможно», и казематы с их обомшелыми стенами.
* * *
В первые годы заточения Нечаеву давали чернила и бумагу. Он сочинял романы. Должно быть, от тех уже весьма давних лет у него остался некий романный замысел, он его и предложил Исполнительному комитету: «офицеры» и «генералы» чуть ли не с барабанным боем маршируют в крепость, чтобы дать Нечаеву «сиянье дня». Силами равелинной команды он, Нечаев, арестует императора, когда тот пожалует в Петропавловский собор. Арестует царя и поднимет над крепостью, как раз напротив Зимнего, красное знамя.
Сдается, и сам автор проекта не шибко в него верил. Просто он был из тех, о ком говорят: «У этого бурная фантазия». Да и к тому ж, чего только не надумаешь в четырех казематпых стенах, чем только не распылается воображение?
В Нечаеве, однако, уживались «бурная фантазия» и практическая сметливость. Желябов с Волошиным, расшифровывая последнее послание «известного арестанта», переглянулись: ого, тут было над чем всерьез пораскинуть мозгами!
Внутренний дворик, оказывается, имел скрытый широкий водосток; выходил он к Неве. Не бежать ли через него? Во-вторых, во время прогулки можно покинуть равелин с помощью стражников… Водосток? Но какой он длины? И точно ль выходит над уровнем реки или в глубине, подо льдом? Конечно, река стала, и можно бы обозреть местность. Однако часовые Зотова бастиона не состоят в нечаевском заговоре. Попробуй-ка сунуться к равелину по льду… Теперь: если солдаты и выведут переодетого Нечаева из равелина, то вывести они его могут лишь в крепость, а уж там придется шествовать на виду у всяческого рода служителей и чинов…
Желябов забрал в кулак бороду. Денис машинально перелистывал попавшееся ему под руку старинное описание Царского Села… Они сидели в квартире с окном на Мойку; на другой стороне ее видно было длинное, похожее на комод здание, где жил некогда Рылеев. Морозный день, ясно, молодо сверкал, в комнате топился камин, пахло сухой березой.
– Задача-а, – Желябов ворошил бороду. – Н-да, задача… Вот что, брат… Что он там о солдатах?.. Ну-ка?
Сообщение об ротных ершах вам было сделано еще в декабре. Повторяю его вкратце: в бога они не верят, царя считают извергом и причиной всего зла, ожидают бунта, который истребит все начальство и богачей и установит народное счастье всеобщего равенства и свободу… Главное, не оставляйте их в праздности: они непременно запьянствуют. Обременяйте их поручениями, поддерживайте в них сознание, что они приносят пользу великому делу. Платите исправно скромное жалованье, никак не более двадцати пяти рублей, и делайте подарки за ловкость, но требуйте и исправности и удачности. Тот, кто приобретет на них влияние, может вести их куда хочет; они будут хорошими помощниками в самых отважных предприятиях, и если вначале дело с ними пойдет хорошо, то количество их может быть увеличиваемо по мере надобности.
– Ох, башковит. – Желябов, восхитившись, даже лопатками зашевелил. – Догадывается, как люди нужны. Сидит взаперти, а нам еще и людей вербует.
– «Догадывается… Людей»… – фыркнул Денис. – А догадывается ль, спроси, что эти вот люди головы сложат?
– Оставь, – прихмурился Желябов, – все-то у тебя, брат, крайности. Нечаев как пишет? Поддерживайте, пишет, сознание, что служат великому делу…
– А ты думал, он напишет: поддерживайте, что мне служат? Вот он говорит: солдаты могут вывести. Хорошо. Они его выводят. А сами? А сами-то? Нет, Андрей, по мне, вот что: бежать должно так, чтобы солдат не заподозрило начальство.
Желябов откинулся на стуле, сунул руки в карманы серых в полоску брюк, сощурился:
– Идеального требуешь.
Денис с силой захлопнул книгу.
– А ты на меньшее согласен?
Желябов перестал щуриться, спросил резко:
– Бежать ему иль не бежать?
Денис помолчал.
– Уж коли на то пошло, скажу. Бежать, да только не теперь.
– Когда же?
– А вот когда Сашу со Шпалерной – в крепость.
Желябов опешил.
– Так вон оно что… Вот ты о чем. А мне и в голову не приходило. Что ж ты молчал до сих пор?
И вправду, что ж это он молчал? Тут таилось «нечто», и в этом «нечто» до конца он и самому себе не признавался.
С арестом Михайлова вновь одолевали Волошина давние опасения, вновь терзала мысль о возможности «второго издания нечаевщины». При Михайлове этого быть не могло. Почему? Не могло, и баста. Михайлов был тому ручательством, гарантией. А теперь?.. Андрей занял Сашино место в организации. Нет, тысячу раз нет – никаких сомнений у Дениса не было. И все-таки… все-таки он не мог верить в Желябова так, как верил в Сашу. Почему? Денис не знал.
– Что же ты молчал? – с укором повторил Желябов.
Денис не ответил. Потом сказал:
– Помнишь? Он любил старую легенду: сидит герой в тюрьме, ждет смерти. И вот в темную бурную ночь приходят его друзья, приходят, чтоб вызволить. Помнишь?
– Да-да… Стой, Денис, стой! – Желябов встряхнулся. – Ты вот… знаешь, ведь все-таки надо этот водосток… А? Снаружи бы на него поглядеть! Выберем такой час, чтобы сумерки, как говорится, меж собакой и волком. Выберем, а? Да по льду, по льду!
– Можно, – обрадованно согласился Денис, – это мы непременно. А еще… Я вот на той неделе в равелин намерен.
– Что-о? Спятил?
– Почему «спятил»? Есть, брат, такой солдатик лихой, Платошей звать. Платой Вишняков. Я уж с ним перемолвился. «А что, говорит, ваше благородие, отчего нельзя? Ты, говорит, нашим братом, нижним чипом, обернись, а вечерком – ужом, тенью».
– Ты решительно спятил!
– О господи, – вздохнул Волошин. – Будто не знаешь, лучше ведь раз увидеть, чем сто раз услышать. Равелин я теоретически, можно сказать, как пифагоровы штаны…
– Практически захотел? – сердито перебил Желябов.
– Ну, не в этом смысле, – поморщился Денис.
Желябов прошелся по комнате, передернул плечами, будто озяб, погрел руки над огнем, сказал:
– А мы тебе этого не позволим. – И, повернувшись всем корпусом, твердо повторил: – Не позволим.
– Кто «мы»? – вскинулся Денис.
– Мы! Понял?
– Нет, не понял, – отрезал Денис. – И понять затруднительно. – Его коробил повелительный тон Желябова.
– А понять нетрудно, – заговорил Андрей, перекатывая желваки и уставляя бороду на Волошина. – Очень даже нетрудно, Денис Петрович, милостивый государь мой. Мы у цели, на пороге, мы, черт возьми, совсем затерроризировались, а тут вдруг находится Дон-Кихот Ламанчский… Да, да, да! И не гляди, не гляди, не из пугливых! Находится, видите ли, и – на рожон.
Дениса вдруг отпустила злость.
– Ой, Андрей, гляди подеремся!
Желябов плюхнулся в кресло, проворчал, как откатившийся гром:
– Пересчитал бы тебе ребра, Петрович.
– Послушай… – Денис сел на подлокотник кресла. – Я ведь чего хочу? Хочу я, Андрей, чтоб, как Сашу туда привезут, было у нас все наготове.
Желябов долго молчал.
– Господин Дон-Кихот, – сказал он грустно и похлопал Дениса по коленке, – Саша первый восстал бы на тебя. Не так разве? Молчишь? Охо-хо-хо, в тебе хоть что-нибудь круглое-то есть? Весь из углов, право.