Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Март

ModernLib.Net / Историческая проза / Давыдов Юрий Владимирович / Март - Чтение (стр. 13)
Автор: Давыдов Юрий Владимирович
Жанр: Историческая проза

 

 


Летом восьмидесятого года они с Розой делили дни между улицей Тальберг, 14, где Жорж обсуждал с товарищами планы издания «Социально-революционной библиотеки», и горной деревушкой, где можно было прокормиться задешево козьим сыром и жирным молоком.

Но осенью Жоржу все принадоело в этом городе, благостном и постном. Его манил другой город. Как многие русские, он с юности любил Париж, любил, так сказать, литературно. Правда, очное, хоть и краткое, знакомство сильно разочаровало Жоржа. В семьдесят шестом году, скрываясь после демонстрации у Казанского собора, Жорж ненадолго приезжал во Францию. Тогда он увидел Париж, хвастливый, алчный, «бульварный», Париж преуспевающих рантье и куртизанок, надменных зуавов12 и лощеных полицейских. Но теперь, когда уже минуло почти десять лет со дней Коммуны, тот, настоящий Париж, кажется, поднимал голову, вскипал митингами и манифестациями, встречая ветеранов баррикад, – старые коммунары возвращались с каторги.

* * *

Ночь езды была до Парижа, и, конечно, то была бессонная ночь. Они ехали на сидячих местах, в третьем классе, со свертком, подарком щедрой мадам Грессо, и толикой франков, подарком польских и русских друзей.

Ах, что это была за ночь! Они повторяли: «Париж, Париж», как русские провинциалы: «Петербург, Петербург». Все казалось им занимательным – и пассажиры-крестьяне со своими корзинами, в грубых башмаках, заляпанных грязью, и сержант-пограничник, отпускавший соленые шуточки, и суетливая пересадка в Дижоне.

Под стеклянную прокопченную крышу Лионского вокзала поезд вкатился пасмурным тяжелым утром. Локомотив еще не отдышался, как уже стал слышен рокот огромного города, похожий на дальнюю канонаду.

Эх, черт подери, не взять ли фиакр? Не заявиться ль гоголем в Латинский квартал, в отель, рекомендованный женевскими товарищами? «Нет, – сказала Роза, – пешком». И Жорж понял, что дело не в экономических соображениях, всегда ему ненавистных.

Они шли не разбирая дороги, любопытно и весело озираясь, вглядываясь в дома, в лица прохожих, словно надеясь увидеть что-то необыкновенное, прежде не виданное. И как-то так получилось, сами они и не приметили, как заплутались в толпе на Центральном рынке. Краснощекие торговки стояли за прилавками, словно языческие идолы. Перебранка, смех, крик. Запах мокрой земли, парного мяса, паленых перьев.

– Уф, – сказала Роза, – «Чрево Парижа»!

И оба вспомнили супругов Кеню. И Жорж даже рот разинул, увидев торговку рыбой: так она смахивала на красавицу нормандку из романа Золя.

– Ну, ну, – прихмурилась Роза.

Потом они сидели в маленьком грязном кафе. И опять шли пешком; грубо-порывистый ветер швырял в них уличный сор.

В студенческом Латинском квартале был тот самый отель Линнея, о котором говорили Жоржу в ресторанчике мадам Грессо. Они поселились на шестом этаже. Из окон были видны облетевшие платаны бульвара Сен-Мишель.

Итак, Париж.

Прежде всего были куплены галоши. Галоши для Жоржа, штиблеты давно прохудились. Потом – спиртовка: варить кофе. Затем политичная Роза вежливо дискутировала с соседским лавочником, и дядюшка Жером не остался равнодушен к прекрасным глазам мадам – согласился на долгосрочный кредит.

Устроившись «материально», устроились «духовно»: Роза записалась слушательницей медицинского факультета Сорбонны, Жорж – читателем библиотеки св.Женевьевы.

Большая двухсветная зала библиотеки почти не отапливалась, в неплотно пригнанные окна сквозило, и Жорж, накинув на плечи пальто, работал в библиотеке, как блузник, с утра до позднего вечера; сторож, похожий на разорившегося герцога, укоризненно шепелявил: «Не иссушайте ум, сударь…»

Вечерами они не ходили с Розой в театры «Шато-д'О» и «Одеон» с манящими огнями подъездов, а ходили в клуб «Элизиум» или «Старый дуб», освещенные одинокими фонарями.

Длинный тощий человек в пенсне, шнурок которого вечно цеплял за его большую неряшливую бороду, появлялся на трибуне. Его встречали рукоплесканиями, кричали: «Привет, Жюль».

У него был высокий, почти женский голос. После первых фраз Гед оставлял трибунку и расхаживал на подмостках. Ни пронзительный голос, ни деревянные, нескладные движения не мешали ему быть любимцем парижских пролетариев. Он говорил со страстью, близкой к бешенству, о борьбе за права рабочего класса, он говорил с издевкой, с сокрушительной иронией – о буржуазном государстве, и, когда он заканчивал, все кричали: «Будь здоров, старина!», «Ура, Жюль!» А Гед, нахлобучив шляпу, отправлялся в редакцию парижской газетки и ночь напролет правил корректуры, зарабатывая на хлеб и на лекарства для больной жены.

Плеханов не пропускал его выступлений. Обо всем, что говорил Гед своим пронзительным, совсем не «ораторским» голосом, можно было прочесть в книгах. Но в залах «Элизиума» и «Старого дуба» Жорж как бы заряжался электричеством. Ему нужны были эти люди, их возбужденные лица, их меткие, порой и непристойные реплики, вся эта подвижная, кипящая масса, от которой так и шибало нерастраченной энергией, решимостью, убежденностью в том, что они могут достать звезды, только бы не промахнуться так, как промахнулись в семьдесят первом.

Но, выходя из клуба, Жорж грустнел, и Роза догадывалась, что в такие минуты он думает не о парижских рабочих и не об удивительном умении Геда пропагандировать учение Маркса.

И Жорж действительно думал о другом. Он видел другие лица, не в залах, не на подмостках, а в домишках за Нарвской или Невской, на Васильевском острове, и ему было до злобы обидно, ему было жаль тех, кто не мог вот так, как здешние, услышать и понять своих Гедов.

Не только после собраний на Монмартре и не только в библиотечном зале владели Жоржем мысли о России. Они приходили внезапно, посреди всяческих дел, никак не связанных с книжными занятиями или речами Жюля Геда. Приходили ночью, в бессонный час, когда вдруг в шорохе и дробном постуке дождя слышалось ему петербургское ненастье. И днем, когда в лавочке дядюшки Жюльена видел Жорж русских рябчиков в овсяной соломе: овсяная солома, как на поле о спажинках, в пору окончания жатвы. Или в каком-нибудь кафе, когда случайно ловил русскую речь. И вспоминалось из Пушкина: «… Вотще воображенье вокруг меня товарищей зовет, знакомое не слышно приближенье…» Нет, не слышно… Он уже не предавал анафеме своих друзей-врагов, ни Соню, ни Сашу Михайлова, ни Кибальчича. Они были правы, стремясь к политической борьбе, к борьбе за политические свободы. Тут они были правы, и теперь он готов признать их правоту. Не вина, а беда в расчетах на жестянку с динамитом. Нужны сеятели, сеятели впрок. А чтобы сеять, надо знать, что сеять. Но любовь к России и у него и у них одна. И вот: «…Вотще воображенье вокруг меня товарищей зовет…»

Ноябрьским днем в библиотеке св.Женевьевы Жорж узнал из «Таймса» о судебном процессе над шестнадцатью народовольцами. В Петербурге судили типографов, захваченных после ночного боя на квартире супругов Лысенко, судили Квятковского, у которого был найден план Зимнего дворца. Жорж прочел приговор: Квятковскому – виселица, типографам – многолетняя каторга.

Был шорох страниц, за окнами стлалась печаль непогоды. С минуту Жорж сидел недвижно. Потом с молчаливой яростью оглядел осыпанных перхотью книголюбов, библиотекарей в строгих черных шапочках. Вдруг задрожавшими руками собрал книги, отнес на кафедру и ушел, позабыв раскланяться с консьержкой.

Город обдал его ледяным дождем, он почувствовал бесконечное сиротство, и впервые с такой щемящей силой проняла его постылость чужбины.

* * *

Новый год хотели встретить в дешевеньком кафе «Суфле», что на углу бульваров Сен-Мишель и Сен-Жермен. Уже собрались, Жорж подал Розе пальто, но тут в дверь постучали.

Плеханов отворил, монгольские брови взлетели: тощий длинный человек в потрепанном пальто, в шляпе с вислыми полями стоял на пороге, выбирая из путаной бороды шнурочек пенсне.

– Здравствуйте, – сказал он, снимая шляпу.

– Здравствуйте, – с растерянной улыбкой ответил Жорж. И, отступая от двери, заторопился: – Пожалуйте, пожалуйте, гражданин Гед! Прошу вас.

– Не буду мешать, я на минуту. – Гед с неловкой церемонностью поклонился Розе. – Позвольте, сударыня, именно в этот вечер выразить вам нашу сердечную благодарность.

Роза, вспыхнув, замахала руками…

Вот уж месяца два она захаживала на улицу де Гобелен, где жил Гед, и присматривала за его больной женою; самого Жюля видела она редко и мельком, а с женой его успела подружиться.

– Что вы, что вы, – говорила Роза, оглядываясь на Жоржа. – Мы очень рады, садитесь, прошу вас. Чашечку кофе?

Гед стал было отнекиваться – дескать, пришел на минуту, но Плеханов уже снял с него пальто, и уже усадил, и уже спрашивал про недавний конгресс в Марселе, где Жюль Гед с товарищами основал социалистическую рабочую партию.

Гед взглянул на Плеханова с откровенным любопытством:

– А вы… вы что же? Марксист?

– Да как вам сказать…

– А так вот прямо и сказать: да или нет. – Гед улыбался. – Вы ведь русский, а среди русских есть ли марксисты?

– Ну, не знаю… Право, затрудняюсь. Я еще не решил окончательно. Впрочем… Впрочем, еще в России… Как бы это выразиться? Еще дома чувствовал нелады с прежними своими взглядами. – Жорж хрустнул сплетенными пальцами. – Однако пустое. Личная моя эволюция вряд ли представляет интерес.

– Отчего ж? – Гед снял пенсне, крутнул его на шнурочке. – Это вы напрасно. – Он принял чашку кофе, звякнул ложечкой, отхлебнул и поднял голову с видом человека, который собирается сказать нечто неожиданное. – А знаете ли? Знаете ли, кто меня, меня лично, повел к Марксу? Нипочем не догадаетесь! А? Ну-ка? Не догадываетесь? Чернышевский! Да-да, Чернышевский.

– Как так?

И Гед, довольный произведенным эффектом, стал рассказывать, поглядывая то на Розу, то на Жоржа.

Видите ли, лет пять назад он был выслан из Франции и обосновался с женою в Милане. Зима в тот год была холодная. Две недели лежал снег! Две недели! Жорж с Розой рассмеялись: ай-ай-ай, две недели!

Так вот, продолжал Гед, там же, в Милане, жил-поживал некий мосье Тверитинов. Алексей Тверитинов. Тоже, знаете ли, не изнывал от изобилия. Этот самый Тверитинов частенько захаживал к ним.

– Жена моя бывала в России… – Гед посмотрел на Розу. – Она вам, верно, говорила? Так вот, милый Тверитинов и болтал с нею по-русски, и, насколько я помню, все больше о русских яствах.

– Ну, мы тоже, – вставил Плеханов, – милое занятие.

– Все одинаковы, черт побери, когда голодны, а? – рассмеялся Гед. – Да. Ну-с, однажды, в поистине прекрасный день, приносит мосье Тверитинов свой перевод на французский «Примечаний к Миллю» Чернышевского. «Прочтите», – говорит. Я, признаюсь, не торопился. Э, думаю, чего они там могут в своих сугробах? Но все-таки заглянул. И что ж? Заглянул и уж не оторвался. Что за ум! Какая зоркость! – Он вскинул длинные руки, помотал кистями. – И, понимаете ли, отсюда-то и повлекло меня к Марксу. Вот же бывает: читая русского автора…

Гед и Плеханов увлеклись, не заметили, как Роза выскользнула за дверь.

– Это важно, – толковал Плеханов. – Очень! Нарождается в России Гражданин. Да-да, Гражданин. О, патриоты у нас бывали, настоящие патриоты и защитники отечества. И в двенадцатом году, и прежде, и позже эти бывали, а я не то имею в виду. Я вот о чем: сознание гражданственности возникает. Что мы такое, в сущности? Тысячелетнее холопство. Рабы и вместе – не удивляйтесь! – чингисханчики. Холопство в крови. Гражданин только-только рождается. Он в пеленках, в купели, и не приведи бог выплеснуть его вместе с водой. России граждане нужны! Не чиновники, не механики и даже не ученые, а раньше всего и прежде – граждане. И не одно поколение граждан! Верьте мне, тут уж эволюция, не одно поколение истинных граждан. А без них беда! Одолеют чингисханчики, непременно одолеют! Вы, европейцы, можете читать про Россию, наблюдать ее можете, но все это не то, совсем не то… Надобно жить в России. У нас мысль насмерть засекают. Вот что! За мечту, за одну только мечту в современной Европе кто и чем расплачивался? А? Ну вот! А в России за мысль, за слово – каторга. Мерзость, полицейщина, солдатизм.

Гед печально кивал длинным лошадиным лицом.

– Да, – сказал он, – я это понимаю. Но ведь и у вас, в вашей тьме, светят огни? Не так ли? Однако, увы, не там и не туда светят. Кто они такие, ваши революционеры? Вспышкопускатели, право.

Плеханов резко скрестил руки, сунул ладони под мышки. «Вспышкопускатели»! В сущности, Гед прав. Но… но не французу так говорить. Не французу, который в глаза не видывал русских революционеров!

– Погодите, – мягко сказал Гед, перебирая бороду, – погодите, Жорж. Я ведь не ради острословия. Поверьте мне, пожалуйста. Я вам сейчас про ваших и другое скажу. Вот слушайте, объясню. Вы про граждан Кале слыхали? Ну вот, ну вот… Было это давным-давно, несколько веков назад. Английский король осаждал Кале, осажденные уже отчаялись. Вдруг король Эдуард соглашается снять осаду, но при одном условии: пусть город выдаст ему шесть лучших граждан. И вот в осажденном городе на рыночной площади собрались жители от мала до велика. Бургомистр объявил решение врага… Я в детство часто, знаете ли, пытался вообразить себе эту минуту, как все они, женщины, старики, мужчины, как все они стоят на площади и ждут… Да. И шестеро вышли. Шестеро лучших, готовых на все ради спасения сограждан. Вышли и направились к воротам. Колокола зазвонили, как на похоронах. Они шли и знали, что их ждет… Так вот, дорогой друг, для нас, для Франции, это уже легенда, а у вас, в России, теперь, в наши дни, идут эти самые «шесть граждан Кале», понимаете ли? Это ведь не так уж важно, что тех-то пощадил король Эдуард, а важно, что они решились, шли. Не так ли?

– Эх, – вздохнул Плеханов, совсем уж примиренный с «этим французом», – вот то-то и оно, что правители России не помилуют, ибо ничего так не чураются, как гражданского мужества, самосознания, достоинства. Вот я про то и говорил! Пусть наши заблуждаются, я и сам пытался их убедить. Но вот что мне кажется, Жюль… Не кажется, нет, вот я в чем уверен: нет ничего выше, ничего прекраснее человека, одержимого страстью борьбы и познания. Он всматривается в мир, он видит кровь и грязь, он должен определить свое «я» в этом мире. И вот он ошибается, мучается, жизнью платит за кроху истины. За нее, за эту кроху, иигде, верьте, нигде так дорого не платят, как в России. И если…

– Без десяти двенадцать! – воскликнула Роза. В руках у нее была бутылка вина.

Гед сорвался со стула, схватил шляпу.

– Ну вот, – засмеялся Плеханов, – попались! И охота ль встречать Новый год на улице? Нет, нет, никуда не пустим! Никуда! Мадам Роза, прошу вас наполнить бокалы.

Она разлила вино в чашку, в стакан, в кружку.

– Дайте мне кружку, – сказал Гед. – Слушайте! Я вспомнил! Выпьем стоя. Я вспомнил тост Гарибальди. Помните, он повстречался в Лондоне с Герценом? Так вот, слушайте тост Гарибальди: «За юную Россию, которая страдает и борется! За ту Россию, которая одолеет царизм и будет иметь огромное значение в судьбах мира!»

Он еще выше поднял кружку – длинный, бородатый, тощий, со сверкающими глазами.

– Спасибо, Жюль, – сказал Плеханов. – Выпьем за юную Россию, которая страдает и борется.

Глава 2 НАБЛЮДАЮТ

Зори занимались поздние, багровые, отягощенные свинцом. Небо подергивалось скупым мглистым светом. Под колесами первых конок жалостно взвизгивали рельсы: «А-ай, зя-я-ябко…» Город за ночь коченел, как труп.

Спозаранку спешил Желябов в динамитную мастерскую. И всякий раз тревожился за Кибальчича. И всегда, заметив знак безопасности (отворенную форточку в правом окне), веселел, насвистывая, взбегал на третий этаж.

Он, наверное, никогда не спал, господин главный техник. Он, должно быть, не отходил от верстака. Его руки были в ссадинах, в бурых пятнах йода.

– А мы скоро кончаем, – сообщал Желябов, прохаживаясь по комнате. – Чертовски трудно. Представь, нынче ночью наткнулись на трубу. Во, эдакая трубища! Мы и не знали: черт ее дери, канализационная. Слышишь? И пробили. Ну, брат, едва не сдохли. В жизни не бывал в таком дурацком пассаже, глаза на лоб.

– Погоди-ка, – сказал Кибальчич. – Этак долго не протянете, нужны респираторы. Знаешь такую штуку?

– Единственное, что я могу… По-латыни: «respirare» – «дышать». Так, что ли?

– А респиратор – прибор, предохраняющий от вдыхания пыли, неприятных запахов и прочей дряни. Штука нехитрая, сделать недолго.

– Ну и ну! – воскликнул Желябов. – Вот оно, инженерное-то образование плюс медико-хирургическое! Это тебе не наш брат юрист-говорун.

Кибальчич усмехнулся, сказал, что если добыть марганцовку, то к завтрему он соорудил бы респираторы.

– Марганцовку? И только-то. Хм, проще репы. Вот спасибо, выручил… Ну ладно, с этим все. Твои-то как дела?

Кибальчич подвел Желябова к верстаку, сдернул тряпку с большого, открытого сверху металлического сосуда, наполненного темной массой.

– Здесь почти девяносто фунтов динамита и пироксилина, пропитанного нитроглицерином. Остается вставить запалы.

– А запалы?

– Готовы. И я тебе ручаюсь: ежели наши «лавочники» не оплошают, от самодержца – пшик.

Желябов огладил металлический сосуд и вдруг порывисто стиснул Кибальчича. Тот заморгал близоруко:

– Брось… Брось, говорят!

* * *

Софья уже изучила «маневры», означавшие скорое появление императора. Вот черно-синяя карета с толсторожим Фролом на козлах подкатывает к Комендантскому подъезду. За каретой гарцует конвой – казаки в папахах, горцы в башлыках. Кони грызут мундштуки, прядают ушами… Вот растворяются высокие стеклянные двери, происходит быстрая суета у кареты, лошади с места берут рысью… И вот уж на углу Невского Софья мельком видит в окне кареты профиль императора.

Без малого четыре года назад она видела Александра не мельком. Весной семьдесят седьмого года в Симферополе был выпуск женских фельдшерских курсов. Проездом в Ливадию Александр отечески поздравлял девиц, получивших фельдшерские свидетельства. Мягкие жесты, улыбка голубоватых глаз, вежливый голос рослого человека в генеральском мундире – все это Софью поразило, и она не могла взять в толк, как может этот обыкновенный человек творить то зло, которое он творит. Она не испытала ненависти, а только неприязнь, удивление, разочарование. И когда впоследствии, в Воронеже особенно, заходила речь о цареубийстве, ей все мерещился ординарный сановник, вежливый, незначительный, не добрый и не злой, и было как-то не с руки думать, что убийство именно «этого» повлияет на судьбы России.

Потом, в домике на московской окраине, Софья мечтала поскорее покончить с кровавым делом и вернуться в народ. Ее уже не страшило убийство царя, коль скоро он был виновен в гибели многих и многих, мизинца которых не стоил. Не убийство тирана страшило Софью, а неизбежная при взрыве гибель посторонних людей, как это было в Зимнем, у Халтурина. Война не обходится без потерь? Софья принимала это только разумом. Теперь, когда готовили подкоп на Садовой, она, так же как и Желябов, стояла за прямое нападение на царскую карету. Желябов утверждал: «Так будет наверняка». Она думала: «Так будет меньше жертв».

Карета императора мчалась в снежном вихре. Кучер Фрол не боялся запалить лошадей, казаки и горцы гукали, не жалели глоток. Чаще всего император ездил в Михайловский манеж или в Михайловский дворец, иногда и в манеж и во дворец. В манеж – на войсковые смотры, во дворец – к двоюродной сестре, великой княгине Елене Михайловне. В Зимний он возвращался набережной Екатерининского канала, Конюшенной и далее вдоль Мойки, через Певческий мост.

Проводив карету, запомнив время выезда из дворца, Софья в своих валенцах, салопчике и платке перешла, помахивая кошелкой, на другую сторону проспекта. Теперь ей нечего было торопиться: пока государь будет в манежа или у сестрицы, за ним проследят Гриневицкий, Волошин, другие пары наблюдательного отряда.

Софья шла по Невскому к набережной Екатерининского канала, чтобы еще раз убедиться, правильно ли выбрано место для будущих метателей бомб. Она шла неспешно, твердо припечатывая подмерзшие валенцы.

Проспект уже принял обыденный вид, точно и не было грома и вихря, скока и гика государева выезда. И по-прежнему с вороненого неба садил крупяной снежок.

Софья посматривала на витрины, сторонилась «чистой публики» и скромно опускала глаза, завидев встречных солдат, а солдаты, всегдашние ухажеры петербургских кухарок, выгибали грудь и подмигивали молодухе, у которой гляди какие круглые щечки.

В Екатерининском канале горбатились грязные сугробы. Прачки полоскали белье в проруби. Впереди, на другой стороне канала, ползли похоронные дроги.

Пробежал вприпрыжку мальчонка-рассыльный, плюнул на чугунную решетку набережной, полюбовался, как плевок смерзается в лепешечку, похожую на мятную конфетку, и затрусил дальше. С черной папкой на витых толстых шнурах журавлем прошагал немец, учитель музыки. Дородная нянька, наклонившись, сердито перекорялась с девчушкой в капоре.

Со стороны Конюшенной вынырнул в своем сером, офицерского покроя пальто и таком же сером котелке Денис Волошин, прошелся фертом, поигрывая тросточкой. Софья не удержала улыбки.

С Денисом познакомили Софью прошлой весною, когда он готовился к своему динамитному рейсу и вскоре должен был ехать в Гамбург. Денис, чертыхаясь, зубрил немецкие вокабулы. Софья была ему экзаменаторшей, и такой, надо признать, непреклонной и строгой, что Денису впору было ее ненавидеть… Что-то в этом москвиче напоминало ей Кравчинского. Внешнего сходства Соня не находила, однако он был чем-то похож на Сергея, и это очень нравилось Софье. Особенно пришелся ей по душе Денис, когда зашла речь о Нечаеве. Разумеется, Волошин был жесток, и она вместе с Михайловым и Андреем атаковала его, но именно Денисово непримиримое отношение к нечаевской азиатско-тиранической закваске, эта нетерпимость была понятна Софье. Да, думалось ей, он из тех – порывистых и бурных, он, как Лютер, только в «гневе своем сознает вполне жизнь свою…»

Увидев Волошина, Перовская свернула в Инженерную улицу: Игнатий Гриневицкий тоже был на посту – хмурый, иззябший, в плохоньких сапожонках. Поравнявшись с Софьей, дунул в кулак, обронил:

– Еще не проезжал.

Ни городовой на Казанском мосту, ни извозчик у старого крашенного охрой дома, ни прачки, занятые своим делом, ни прохожие не обращали внимания на дозорных.

Наконец послышался шум колес, гик конвойных. Из Инженерной улицы выехала карета. Фрол придержал лошадей, карета поворачивала, конвой отстал.

Да, вот оно, вот место…

* * *

Качнулся пол, стена накренилась. А как рухнула – Желябов не видел, не слышал.

Софья соскользнула с постели. Босиком, простоволосая, в ночной рубашке метнулась к столику. Бутылка с уксусом… Носовой платок… Смочить платок – и к вискам. Расстегнуть пальто, пиджак… Еще не утратила сноровки. Не потеряется, как не терялась в харьковской больнице, в симферопольских бараках, куда привозили раненых с русско-турецкой войны… Теперь – форточку настежь.

Софья стояла на коленях. Морозный воздух клубами врывался в форточку, студил спину и ноги. Она считала пульс, смотрела на бледное, без кровинки, лицо.

(Желябов только что вернулся из магазина на Малой Садовой. Едва переступил порог – потерял сознание. Это уж не первый случай с ним; силач, с малолетства работавший всю крестьянскую работу, он вдруг надломился, как надламывается и кряжистый дуб. Правда, об этом знала одна Софья; другим Желябов казался неизменно бодрым, не ведающим ни уныния, ни сомнений.)

Он долго не приходил в себя, дольше, чем третьего дня. У Софьи дрожали губы.

Андрей вздохнул. Он как из пропасти выбирался. Сел, потер щеки ладонями, смущенно улыбнулся.

– Ну чего ты? Велика важность.

Он сгреб ее в охапку, снес на постель, укутал. Она сказала:

– Может, на стол собрать?

Желябов умывался, фыркая и брызжа во все стороны.

– А то как же? – иронически отвечал он. – Знамо дело, купец домой воротился.

Она рассмеялась. Андрей достал сверток:

– Во, лучшие в мире сыры! Хочешь? Ну, спи, спи.

Софья завозилась под одеялом. Она умащивалась так и сяк, как умащиваются дети, когда их благословили и поцеловали на ночь. Она притворялась спящей. Ее все радовало – и как он ест, как пьет, как сидит за столом, ворот расстегнут, мокрые волосы спутались, в бороде поблескивают капли воды. Он наливает другой стакан, прижмуриваясь, тянет с блюдечка, жует «кобозевский» сыр… А потом он ляжет, и она услышит его дыхание, его запах, и от этого, как всегда, у нее на минуту зайдется сердце.

Желябов поужинал. Теперь бы и на боковую, наломался за день. Он положил на стол тяжелые, с набухшими жилами руки. Он знал: опять доймут кошмары.

После ареста Михайлова – и это получилось само собою, без решений Исполнительного комитета, – Андрей доспевал везде и всюду, как раньше поспевал Михайлов.

По-прежнему жила в нем спокойная уверенность: «Мы погибнем – явятся другие. Люди найдутся». Но вместе с этой спокойной уверенностью поначалу смутная, а затем отчетливая явилась мысль: террористическая деятельность не дает отдышаться, все дальше уносит пловцов, сбивая в тесную – слишком тесную! – кучку… Связи с рабочими хоть и не утрачивались, но и не ширились. На деревне – замерло. Ни времени, ни людей. Подкопы, бомбы, динамит пожирают все. И остановиться, осмотреться уж нет возможности. Машина в ходу, летит, как чугунка.

Желябов разобрался, притворил форточку, вздохнул и погасил лампу. Он лег, стараясь не потревожить Софью. Может, нынче обойдется без кошмаров?

Андрей забылся. И тогда пошло наплывать одно на другое, из далекого и недавнего, все путаное. И опять этот черный бык. Накренил башку, глаз красный, кровяной… Нахал был неукротим, вся деревня боялась. Андрюха Желябов взял вилы да и пошел прямиком. И бык дрогнул, побежал, взбрыкивая и крутя хвостом, мимо обомлевших мужиков и баб… Но отчего руки как бревна? И куда делись вилы? А бык надвигается все ближе, ближе. И кровяной глаз – сама ярость – огромен.

Глава 3 СЫРНАЯ ЛАВКА

Над полуподвалом дома графа Менгдена (угол Малой Садовой и Невского) морозным днем, когда вокруг будто дымилось и покрякивало, прибили новехонькую вывеску с грубо вызолоченной надписью:

СКЛАД РУССКИХ СЫРОВ Е.КОБОЗЕВА.

Тот, чье имя отныне красовалось в центре Петербурга, вышел из магазина в наброшенном на плечи романовском полушубке и, оглаживая огненную бороду, полюбовался вывеской.

Воротившись в лавку, Кобозев оглядел сырное заведение. Тут было все, чему и полагалось быть: полки, заставленные товаром, безмен, бочки, весы, кожаный фартук, ножи. В углу, под иконкой Георгия-победоносца, звездилась лампадка. На стене в рамке под стеклом – казенная бумага с гербовой маркой: городская управа дозволяет Кобозеву производить торговлю сырами.

Лавка как лавка. Однако открытие ее озлило соседских торговцев. Еще в декабре, когда Кобозев только приценялся к полуподвалу и рядился с управляющим графским домом Петерсеном, еще тогда Евдокима Ермолаича пробовали отвадить от этой затеи. Торговцы уверяли Медного – так они окрестили рыжебородого Кобозева, – что сырная торговлишка на Малой Садовой барыша нипочем не даст. «Да отчего, господа?» – не верил Медный. И господа толковали: «А то как же? Здесь же, на Садовой, торгует сырами и вот он, Борис Иваныч, да и вот он, Савел Никандрыч. Кой же тебе-то прок встревать? У них, ясное дело, и покупатель свой, привычный, и все такое…» Но рыжий только хитровато щурился. И вот – пожалте: и вывеска и звонок на дверях, а в нос так и шибает острым духом.

В первый же день к Кобозеву наведался Борис Иванович Новиков. Его встретила хозяйка, молодая, с ямочками на щеках, с челкой на лбу. Низко поклонилась, улыбнулась приветно. «Ишь, стервь, играет!» – подумал Новиков, стряхивая снег с барашковой шапки. Прогудел:

– Сам-то?

– Дома, дома, – отвечала баба, оправляя передник и оглядываясь на дверь, которая вела в жилую комнату. – Пожалуйте.

Вышел Кобозев в васильковой ситцевой рубахе, в черной жилетке. Сиял, рыжий черт.

– А-а, Борис Иваныч, милости просим.

В комнате, оклеенной дешевыми обоями, стоял проваленный турецкий диванчик, рукомойник, стол. Топилась печка. На железном листе у печки спал кот.

– Под масть, – баском сказал Новиков, тыча толстым пальцем на кота и косясь на кобозевскую бороду.

– Рыжий да седой – самый народ дорогой, – весело отбрил Кобозев.

– Рыжий да красный – человек опасный, – буркнул Новиков.

Кобозев рассмеялся, подпихнул Новикова к столу:

– Э, чего там, сосед… Сделай милость, закуси чем бог послал. Нонче день-то какой? Во, во – Ивана-бражника!

Баба собрала на стол, поставила полуштоф очищенной – «монаха», как говорили в простонародье; сама смирно присела в сторонке, сложив руки на животе.

Новиков рюмку держал, отставляя мизинец. Выпив, нюхнул корочку. Кобозев хрупал дробным соленым огурчиком.

– Ну-с, как, Евдоким? – справился Новиков, нарочито не называя Кобозева по отчеству и тем подчеркивая, что недавний мужик не чета ему, столичному торговцу.

Недавний мужик без обиды ответствовал:

– Да как, Борис Иваныч? Никак, можно сказать. Ведь только впрягся.

– М-да, тяжеленько тебе, брат, придется, ох и тяжеленько.

– С помощью божьей, вашим добрым советом, Борис Иваныч.

Пили не торопясь, беседовали. Баба глуповато улыбалась. Кот у печки проснулся, посмотрел на гостя и зевнул.

– Ну-с. мне пора.

– Что так, вскоростях-то?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21